355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Фрид » 58 1/2 : Записки лагерного придурка » Текст книги (страница 8)
58 1/2 : Записки лагерного придурка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:59

Текст книги "58 1/2 : Записки лагерного придурка"


Автор книги: Валерий Фрид



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

VII. Комендантский

Открылись ворота и наш этап впустили в зону. По узкому дощатому тротуару неторопливо шел к вахте угрюмый красномордый мужик в «москвичке» (так на Севере называли короткое полупальто; Москва об этом и не подозревала). Рядом со мной кто-то из блатных пробормотал:

– У-у, волчара!.. Вот за кем колун ходит.

Я был уже достаточно образован, чтобы понять: воры чутьем угадали в красномордом врага, от которого им хотелось бы избавиться. Убивали, как правило, не колуном, а топором, но «колун» звучит как-то страшнее.

Мой блатной сосед оказался почти пророком: на этого «волчару», коменданта Надараю, решительного и жестокого грузина, уже через месяц кинулся Иван Серегин – правда, не с колуном и не с топором, а с ножом. Зарезать не зарезал, но довесок до червонца получил (т. е., добавили срок до десяти лет)[31]31
  Серегин не был блатным. И на воле, и в лагере он работал бухгалтером – невысокий спокойный человек с тихим голосом. Но вот глаза!.. После знакомства с Иваном я понял, что определение «глаза убийцы» это не выдумка романистов. Он явно был психопатом: при малейшем противоречии впадал в бешенство и кидался на обидчика, как бультерьер. Серегин имел уже две или три судимости – каждый раз за попытку убийства, удивлявшую судей своей немотивированностью.


[Закрыть]
.

Пока нас пересчитывали и переписывали, Петька Якир – он, оказывается ехал в другом вагоне – незаметно вышел из строя, минут за десять обежал всю зону и вернулся с утешительной информацией:

– Доходить доходят, но помирать не дают. У них тут три стационара, ОК и ОП.

Это означало: работа тяжелая, кормежка плохая, но на лагпункте три лазарета, Отдыхающая Команда и Оздоровительный Пункт, так что жить, в общем, можно. Хочу сразу сказать, что помирать все-таки давали. Как правило, два-три человека в день списывались «по литеру МР», умершие. Но ведь сюда, на комендантский (почему он так назывался, понятия не имею, ясно, что не в честь заключенного коменданта Надараи) – сюда свозили со всех лагпунктов Обозерского отделения дистрофиков, пеллагрозников, туберкулезников и всяких других. Лечили, как могли – а врачи были хорошие, свои же зеки – но всех не вылечишь. В ОК, Отдыхающую Команду, зачисляли недели на две сильно истощенных, но не больных. Работягу, измученного непосильными нормами, могли месяц, а то и два продержать в ОП, Оздоровительном Пункте. Там кормили, а работать не заставляли. Если уж и это не помогало, списывали в инвалиды. Вот оттуда возврата не было: доходяги рыскали по помойкам в поисках чего-нибудь съедобного, часами варили траву в ржавых консервных банках и вконец расстраивали здоровье. Не все, конечно. Кто-то нес свой крест молча, с достоинством, не унижался до попрошайничества и до помоек – у таких было больше шансов выжить. Но до чего же трудно голодному человеку не переступить черту! Впадали и в полный маразм. Так, Юлию Дунскому признался один фитиль, что подкармливается корочками сухого кала. Собирать их он рекомендовал в уборной возле барака ИТР – инженерно-технических работников: те питаются лучше и экскременты у них более калорийные.

Но это было не у нас, а в другом лагере. Там, рассказывал Юлик, смертность составляла 160 %. Это значит, что при списочном составе лагпункта 1000 человек, умирало за год 1600. Кончилось тем, что тамошнее начальство пошло под суд: воруй, но знай меру…

А наш этап в первый же день прогнали через санобработку, т. е., помыли в бане и прожарили одежду. Парикмахер, блатнячка Сусанна Столбова, брила мне лобок, командуя:

– Тяни хуишко направо!.. Так. Теперь налево его!

(Она была забавная девка. Разговаривала капризным детским голоском, растягивая слова – в основном, матерные. И этот контраст между текстом и мелодией придавал ей какой-то шарм… До конца срока Сусанке оставалось полгода; выйти на волю хотелось в человеческом обличьи. И когда пришел день освобождения, она сменила лагерную одежку на шмотки, выменянные у литовок и эстонок: чуть ли не дореволюционные шнурованные сапоги до колена, шубку с изъеденным молью песцовым боа.

Всегда веселая, уверенная в себе, Сусанка растерялась перед свободой – отвыкла за восемь лет. Вертелась перед зеркалом в жалком своем наряде, с тревогой поглядывая на меня, столичного жителя:

– Ну как? Ничего?

Я уверял что ничего – даже очень красиво. Не хотелось огорчать девчонку).

После бани нас повели на «комиссовку». Врач и фельдшер определяли на глаз, по исхудалым задницам, кому поставить в карточку ЛФТ – легкий физический труд, кому СФТ – средний, кому – тяжелый, ТФТ. Ягодицы у меня были в порядке, но краснопресненские ножевые раны еще не совсем зажили, мокли – поэтому мне прописали СФТ. И мы разошлись по баракам, осматриваться и устраиваться на новом месте.

Самые яркие впечатления первого дня:

1. Исследовательский талант Петьки Якира, который уже к вечеру точно знал, «с кем здесь надо вась-вась, а с кем – кусь-кусь».

2. Профессор Нейман, пожилой московский зоолог, который до крови избил старожила доходягу – тот посягнул на профессорскую миску баланды.

– Такий не пропадет, – одобрительно сказал фельдшер Загорулько.

И действительно, назавтра Неймана поставили бригадиром.

3. Полинка Таратина, «така красивенька на тонких ножках», по определению того же фельдшера. Она сидела на крыльце санчасти и пела, тренькая на гитаре:

 
Ты не стой на льду, лед провалится,
Не люби вора, вор завалится.
Вор завалится, будет чалиться,
Передачу носить не понравится.
Ты рыдать будешь, меня ругать будешь,
У тюремных ворот ожидать будешь…
 

Была певунья совсем доходная, ноги худые, тоненькие как у цапли. Но вся картинка действовала как-то успокоительно: раз еще поют, значит, Петька прав, здесь в самом деле жить можно.

4. Надпись на побеленной известью стене барака: «ЧЕСТНЫЙ ТРУД – ПУТЬ К ДОСРОЧНОМУ ОСВОБОЖДЕНИЮ». Вернее, не сама надпись, а мрачный юмор художника, загнувшего слово «особождению» вниз, так что самый кончик уходил в землю. А может, это был не юмор, а просто парень не рассчитал, не хватило на стене места.

Бригада, куда меня определили, строила новый лагпункт – Хлам Озеро. До места работы было километров десять. Нас водили под конвоем, по болоту – там я и оставил подошвы своих неправедно нажитых хромовых сапожек. Часть пути мы, разбившись попарно, шли по лежневке – рельсовой дороге для вывозки леса. Рельсы были не стальные, а из круглых жердей. Идешь как по буму. Чтоб реже оступаться, руку держишь на плече напарника. А он – на твоем. Моим напарником был Остапюк, эсэсовец из дивизии «Галичина» – красивый меланхоличный хлопец, очень истощенный.

Нас двоих поставили опиливать концы бревен – чтобы угол сруба был ровным. Остапюк работать пилой умел, но не хватало силенки. А я был посильней, но не хватало таланта. В результате угол получился таким безобразным, что меня с позором перевели на другую работу – шпаклевать щели между бревнами. Дело нехитрое, любой дурак справится: берешь мох (пакли не было) и вбиваешь его ударами тупой стамески в щель. Но если работать честно и старательно, то норму ни за что не выполнишь.

И тут я получил первый урок туфты. Кто-то из работяг похитрее объяснил, что если не втрамбовывать мох глубоко, только слегка заткнуть щель, а излишек ровненько обрубить той же стамеской, ни бригадир, ни прораб не отличат на глаз эту наглую халтуру от добросовестной шпаклевки. Так я и стал делать, отгоняя от себя мысль: а что, если в этой бане – мы строили лагерную баню – придется мыться самому, да еще зимой? Ведь мох подсохнет, и холодным ветром его выдует к чертям. Но – «без туфты и аммонала не построили б канала». Эта присловка, родившаяся на ББК, Беломорско-Балтийской стройке, стала руководством к действию многомиллионной трудармии зеков Гулага[32]32
  ГУЛАГ – Главное Управление Лагерей. Узнав от Солженицына эту аббревиатуру, сегодняшние авторы – особенно западные – употребляют ее неправильно. Наверно, по ассоциации с немецким «шталагом». Отправляли не в Гулаг, а в Каргопольлаг, Ивдельлаг, Сиблаг, Севдорлаг и т. д. Исправительно-трудовые лагеря – ИТЛ. Отдельный лагерный пункт назывался ОЛП. Так и говорилось: на седьмом ОЛПе, на нашем лагпункте, в лагере… А ГУЛАГ упоминался только в деловых бумагах.


[Закрыть]

Главная и неприятнейшая особенность лагерной жизни это неопределенность, унизительная неуверенность в завтрашнем дне. Конечно, завтра может и повезти: заболеешь, попадешь в стационар – или же придет посылка из дому. Но чаще всего перемены бывают к худшему: переведут на тяжелую работу, посадят на штрафную пайку, а то и отправят на этап. Так и живешь в тревожном ожидании неприятностей. Но мне на первых порах везло.

С Хлам Озера всю бригаду перевели на лесобиржу, где можно было не надрываться на работе.

Каргопольлаг – лесной лагерь. На лесоповальных лагпунктах заготовляли древесину. Стволы деревьев по реке – молевым сплавом – приплывали к нам, на комендантский, и попадали на лесобиржу. Это была очень большая рабочая зона, обнесенная колючей проволокой и заставленная штабелями леса.

Бревнотаска вытягивала из затона шестиметровые баланы[33]33
  Ствол сваленного дерева называется «хлыстом». Там же в лесу его распиливают на шестиметровые бревна – «баланы». По-фински балан – кусок: наверно, у финнов-лесорубов и переняли название.


[Закрыть]
и поднимала на высоту примерно трехэтажного дома. Там цепь волокла бревна по длинной узкой эстакаде, а крепкие ребята вагами скидывали их на штабеля: на какой – сосну, на какой – ель, на какой – спичосину.

Моя задача была проще. Я стоял с багром в руках на середине штабеля и помогал бревнам скатываться вниз, где другие зеки оттаскивали их в сторону, сортировали и пускали в разделку. Пост мой удобен был тем, что оперевшись на багор и слегка покачиваясь, я мог время от времени отдыхать и даже дремать: издали это выглядело как работа. Если же бригадир или десятник оказывались в опасной близости, тут уж надо было вкалывать по-настоящему.

Зеки умеют извлекать выгоду из любой ситуации. Так, мой товарищ Саша Переплетчиков поймал козу, забредшую за ограждение. Ее убили, а тушу разделали циркульной пилой. Развели костер, наскоро поджарили козу и всей бригадой схавали без соли.

Всю осень я ходил на лесобиржу. Шкурил баланы, учился распознавать, какой лес пойдет на рудстойку, какой – на деловую древесину, какой – на дрова. А вот управляться с топором и пилой так и не научился. И что интересно: другие работяги не попрекали меня неумелостью, видели, что стараюсь.

Уставал, конечно. По утрам не хотелось вставать, идти на работу. Но за отказ, можно было угодить в ШИЗО, штрафной изолятор. ШИЗО – это карцер, в лагерном просторечии – кандей или пердильник. Голые нары, триста граммов хлеба в день – не очень приятная перспектива. Но некоторые шли на это. Прятались под нарами, на чердаках. Их, конечно, искали. Кого найдут – волокли на развод.

Разводом называется процедура отправки на работу. Бригады выстраиваются перед воротами. У нарядчика в руках узкая чисто строганная дощечка: на ней номера бригад, количество работяг. (Бумага дефицитна, а на дощечке цифры можно соскоблить стеклом и назавтра вписать новые.) Конвоир и нарядчик по карточкам проверяют, все ли на месте, и если все – бригада отправляется на работу. А если кого-то нет – задержка, пока не отловят и не приведут отказчика. Если фельдшер вынесет приговор – «здоров», придется встать в строй.

У нас на комендантском развод шел под аккомпанемент баяна. Освобожденный от других обязанностей зек играл бодрые мелодии – для поднятия духа.

На разводе можно было увидеть много интересного. На меня большое впечатление произвел такой эпизод: блатарь-отказчик вырвался из рук надзирателей, скинул с себя – с прямо-таки немыслимой быстротой! – всю одежду до последней тряпки, закинул один валенок на крышу барака, другой за зону и плюхнулся голым задом в сугроб. При этом он орал: «Пускай медведь работает, у него четыре лапы!»

Помощники нарядчика под общий смех – развлечение, все-таки, – выкинули его за ворота. Ничего – оделся, пошел трудиться.

У блатных было много картинных способов продемонстрировать нежелание работать – например, прибить гвоздем мошонку к нарам. Своими глазами этого я не видел, врать не буду. Но мне рассказывали, что одного такого, прибившего себя – правда, не к нарам, а к пеньку – побоялись отдирать. Пришлось спилить пень и вместе с пострадавшим отнести на руках в лазарет.

Расположением вольного начальства пользовались бригадиры, умевшие выгнать на работу всех своих работяг. («Незлым тихим словом» этого, конечно, не добиться было).

Таким бригадирам разрешались некоторые вольности. Один, здоровенный мужик под два метра ростом, забавлялся, например, тем, что тайно выносил в рабочую зону свою возлюбленную. Тридцатью годами позже мы с Юликом видели в Японии, как мать макака носит на груди детеныша. Так вот, точно таким манером, цепляясь руками за шею, а ногами обвив талию, маленькая щупленькая девчонка пристраивалась на бригадирской груди и он, запахнув полушубок, спокойно проносил ее мимо надзирателей. Один раз попался – но обошлось, посмеялись только.

… Голый отказчик в сугробе, девчушка под полушубком – в обоих случаях дело происходило зимой. Это значит, что на общих работах я оставался до первых морозов. Не очень долго – но за это время и в лагере, и в мире произошло немало событий: началась и кончилась война с упомянутой выше Японией, объявили амнистию. И двое из моих однодельцев, Миша Левин и Нина Ермакова вышли на свободу: под амнистию попадали все, у кого срок был не больше трех лет – независимо от статьи. Мишке с Ниной здорово повезло: кроме них я видел только одного «политика» которому дали три года.

Это был Коля Романов, парашютист – но не немецкий, а советский. Его вместе с группой десантников выбросили над Болгарией в самом начале войны. По сведеньям нашей разведки, болгары все поголовно были за русских. Поэтому Коле и его товарищам велено было: как приземлятся, сразу идти в первую попавшуюся деревню и организовать партизанский отряд. Братушки не выдадут!.. Умное начальство так уверено было в успехе, что ребят даже не переодели в какие-нибудь европейские шмотки. На них были красноармейские гимнастерки – правда, без петлиц – или юнгштурмовки. Всех их, конечно, сразу же выловила болгарская полиция. До конца войны Коля просидел в софийской тюрьме, никаких военных секретов не выдал (по незнанию таковых) и оказался так стопроцентно чист даже перед советским законом, что отделался, можно сказать, легким испугом: по статье 58-1б измена родине, дали всего три годочка. В другой стране дали бы, возможно, медаль – за страдания – и денежную компенсацию.

На Лубянке в одной камере с Юлием Дунским сидел французский офицер, который скрупулезно подсчитывал, сколько денег ему выплатят, когда он вернется на родину, и до какого звания повысят – но это там, это «их нравы». А у советских собственная гордость…

Из внутрилагерных событий той осени отмечу, во-первых, повальную эпидемию поноса со рвотой, дня на три парализовавшую наш лагпункт. Болели все без исключения, и работяги, и придурки, в том числе врачи с фельдшерами.

Вообще-то за все десять лет я хворал раза два – и несерьезно: например, чесоткой. Ну, намазали в санчасти серной мазью, и все прошло. А простужаться не простужался, хотя было где. Видимо, напряженная лагерная жизнь мобилизовала какие-то скрытые резервы организма. У многих даже язва желудка проходила – чтобы вернуться уже на воле. Говорят, так же было на фронте.

Но тогда, на комендантском, от унизительной хвори не спасся никто. Лечили по-простому: выпиваешь две поллитровые банки тепловатого раствора марганцовки, бежишь в уборную, блюешь и все прочее – а после терпеливо ждешь, когда эта мука кончится. Ждать приходилось недолго: не больше двух-трех дней…

Другое событие, куда более приятное, касалось меня одного: приехал на свидание отец. В войну он преподавал в военно-медицинской академии, был подполковником медицинской службы. А до революции, в царской армии, капитаном, что соответствует майору в советской (советскому капитану соответствовал штабс-капитан). Мы с ребятами смеялись: за двадцать пять лет профессор Фрид продвинулся по армейской лестнице только на одну ступеньку, не густо!.. Мой арест на родителях почти не отразился: маму, лаборантку, попросили уволиться из поликлиники НКВД, но дали отличную характеристику. А отцу – он был директором и научным руководителем Института Бактериологии – вместо положенного к какому-то юбилею ордена дали не то медаль, не то орден поменьше. Вот и все. Ему в жизни везло: в 37-м всех директоров бактериологических институтов пересажали как вредителей, а в отцовском никого не тронули. Какое-то время он один снабжал весь Советский Союз вакцинами и сыворотками. Но страху Семен Маркович в том недоброй памяти году натерпелся…

Был он человек законопослушный, да еще коммунист, да еще еврей. И наверно не без дрожи в коленках отправился на свидание с сыном-террористом. Но он сильно любил меня. Надел свой китель с погонами подполковника и поехал на Север.

Погоны сработали. У нас в администрации Обозерского отделения не было офицера званием старше капитана. (В зоне был и генерал, но то не в счет). Отцу сразу разрешили свидание, и вертухай отвел меня в контору Управления.

К этому времени я сносил всю вольную одежду и явился на свидание в лагерном обмундировании. На мне был бушлат, перешитый из солдатской шинели (один рукав черный, чтобы сразу видно было: арестант), застиранные добела брюки в ржавых пятнах, ватные стеганые чулки – один серый, другой в цветочках – и суррогатки. Причем на моих кордовые союзки подшиты были не подогнутыми внутрь, а вывернутыми наружу. Каждая подошва, соответственно, была с теннисную ракетку – я ходил как бы на канадских лыжах-снегоступах. На голове – лагерная тряпичная ушанка, одно ухо книзу, другое кверху, как у дворняги. Не очень красивый наряд, но для работы удобный – ноги сухие, в тепле… Я и не понял, почему отец, увидев меня, заплакал.

Свиданию никто не мешал, только время от времени заходил кто-нибудь из начальства поглядеть на полковника. А «полковник» каждый раз вскакивал и стоял чуть ли не навытяжку перед лейтенантами и даже старшиной-надзирателем. Мне было стыдновато – да и им, по-моему, неловко.

Пришел познакомиться с отцом и начальник санчасти Друкер, фельдшер по образованию. Рассказал про странную эпидемию, попросил совета и впоследствии важно вставлял в разговоры с подчиненными: «Я консультировался с московской профессурой». Батю он заверил, что найдет для меня какую-нибудь работу по медицинской линии, и оставил нас одних.

Понизив голос, отец спросил:

– Валерочка, скажи… правда ничего не было?

Я даже не сразу сообразил, что он говорит о нашем покушении на Сталина. Успокоил его, рассказал, что успел, про следствие – и свидание подошло к концу. Отец снова расстроился:

– Может быть, в последний раз видимся. Старый насос уже не тот. – Он похлопал себя по сердцу.

Я не поверил, велел не выдумывать глупости. А зря: через полгода он умер – правда, от рака, а не от болезни сердца.

Отец уехал, и Друкер выполнил свое обещание: предложил послать меня на другой лагпункт, санитаром. Но я отказался – думаю, к его облегчению: покровительствовать зеку с режимным восьмым пунктом пятьдесят восьмой статьи было рискованно. «Кум», оперуполномоченный, этого не одобрил бы.

Отказался я от лестного предложения не ради душевного покоя начальника санчасти. Просто не хотелось уезжать с насиженного места, от Петьки Якира, с которым мы «хавали вместе» – знак тесной дружбы. Появились уже и новые друзья. А тут как раз освободилось в конторе место хлебного табельщика. И бухгалтер продстола Федя Мануйлов взял на эту должность меня.

Главную роль здесь сыграло не личное обаяние, а посылки, которые каждый месяц слали мне родители. С посылочниками было полезно водиться: кормежка и на нашем благополучном лагпункте была никудышная: жиденькая как понос кашка из гороха или же из магара, несортового проса, суп из иван-чая – изобретение отдела интендантского снабжения. Иван-чай, красивый лиловый цветок, в инструкциях ОИС проходил по графе «дикоросы». А зеки называли его Блюмин-чай, по фамилии начальника ОИС. Баланда из Блюмин-чая – темная прозрачная жидкость, от которой небо делалось черным как у породистой собаки. В суп закладывалась и крупа – «по нормам ГУЛАГа». «Крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой» – так описывал это блюдо лагерный фольклор. И еще так: «суп ритатуй, сверху пусто, снизу…» – понятно, что. По тем же нормам зеку раз в день полагалось мясо или рыба. Чаще всего это был маленький, с пол спичечного коробка, кусочек соленой трески. А если ни трески, ни мяса на складе не было, заменяли крупой: сколько-то граммов добавляли в кашу. Словом, «жить будешь, а… не захочешь», грустно констатировал тот же фольклор. О еде говорили и думали постоянно. Продуктам давали ласковые уважительные прозвища: «хлеб – хороший человек», «сахареус», «масленский». Как волшебную сказку мы слушали рассказы старых зеков (кстати, в Каргопольлаге говорили «зыков») о довоенном времени, когда в лагерных ларьках можно было купить халву. Халва – она сладкая, жирная, тяжелая. Чего еще надо для счастья?

Посылку из дому ждали, как второго пришествия – и некоторым, в том числе мне, «обламывалось». Съедал я посылку не один, а вместе с Петькой и новым начальником Федей Мануйловым. Якир продолжал учить меня лагерным правилам хорошего тона:

– Зачем ты ешь хлеб маслом кверху? Переверни, как я. Вкус такой же, а никому не завидно.

У него я пытался выяснить, почему по фене посылка «бердыч». Может, в честь Бердичева? (Еврейские мамы, как известно, очень заботливы.) Петька не знал.

Обязанности хлебного табельщика были не очень сложны: получить от бригадира рабочие сведения – листок оберточной бумаги со списком работяг и процентом выполнения нормы против каждой фамилии – и начислить питание на завтра.

Разные виды работ вознаграждались по-разному. Скажем, лесоруб мог заработать три дополнительных, т. е., кроме «гарантийки», шестисот пятидесяти граммов, получить еще 300гр. хлеба и три дополнительные каши – не скажу сейчас, за какой процент выполнения, кажется, за 120. А вот на откатке, где раньше трудился я, такого не дадут и за двести процентов.

Память у меня тогда была хорошая, все нормы я помнил наизусть и без труда составлял ведомость, по которой кухня получала нужное количество продуктов из каптерки. Считать на счетах я не умел, но насобачился складывать цифры в уме с удивлявшей всех скоростью. Я и сейчас быстро считаю.

Главную часть работы приходилось делать вечером, когда бригады вернутся в зону. А днем я праздно сидел в конторе, за барьером, отвечал любопытным на вопросы и наблюдал за лагерной жизнью.

Она была пестрая – как и население лагпункта. Которое делилось по трем признакам: по социальному, по национальному и по половому. (К этому времени – 45-й год – еще не было строгого размежевания лагпунктов на мужские и женские, в отличие от школ на воле. А когда там вернулись к совместному обучению, нас, наоборот, отделили от женщин, что сразу же ужесточило нравы).

В социальном плане зеки делились – по горизонтали – на блатных, бытовиков и контриков, а по вертикали – на работяг и придурков.

Придурки – это заключенная администрация, от комендантов и нарядчиков до дневальных и счетоводов – словом, все, кто сидит в тепле под крышей. «Придуриваются, будто работать не способны», – завистливо говорили те, кто вкалывал на общих. Вот откуда малопочетное название. Со временем оно утратило первоначальный смысл – как всякий привычный образ. Ведь не представляем мы себе яму и лопату, когда говорим «встал, как вкопанный».

Кто такие блатные, я уже рассказывал. Бытовиками считались все осужденные за «бытовые преступления», от насильников и растратчиков до прогульщиков. (Сейчас уже трудно поверить, что при Сталине можно было угодить в лагерь на два-три года за обыкновенный прогул, а то и за опоздание.) А контриками (так же и фашистами) назывались все подпавшие под какой-нибудь из пятнадцати пунктов пятьдесят восьмой. Судили за измену Родине, за террор, за антисоветскую агитацию, за саботаж, за никому не понятное пособничество иностранному капиталу – не то 3-й, не то 4-й пункт 58-й. Особенно много было изменников (58-1а и 1б) – думаю, больше половины списочного состава. Случалось, вся бригада сплошь состояла из изменников.

– Предатели! – весело кричал бригадир-бытовик. – Получай пайку!

Или просил у другого бригадира:

– Одолжи мне на трелевку двух предателей поздоровше.

Никто всерьез не принимал суровых формулировок УК. Понимали, что изменники – это побывавшие в плену, агитация – неосторожная болтовня, а саботаж (58–14) – неудавшийся побег из лагеря. Любопытно, что получив срок по 14-му пункту, блатные автоматически превращались из социально близких в «политиков» и попадали, как кур во щи, в особые лагеря для особо опасных. Но об этих лагерях разговор позже.

Побегов за время моего пребывания на комендантском было два, причем один из них прямо-таки анекдотический: возвращаясь с работы в зону, воришка бежал «на рывок», т. е. рванул прямо на глазах у конвоира в лес. Вохровец стрелял вслед наугад: за деревьями разве увидишь. Была зима, морозный день. Беглец заблудился, замерз и, проплутав в лесу целый день, к вечеру прибежал на вахту Хлам Озера и сдался. Его даже не судили – вернули на комендантский, дали десять суток карцера, и все.

Второй побег был посерьезнее. Бежали с Юрк Ручья, штрафной командировки; и не блатные, а контрики – один русский, три норвежца. Русский – вернее, советский поляк – был, говорили, в войну нашим разведчиком, работал против немцев в Норвегии. В награду получил 25 лет за измену Родине. А норвежцы – их у нас было пятеро, один журналист и четверо рыбаков – попали в лагерь по обвинению в шпионаже в пользу англичан.

Троих норвежцев, крепких молодых парней, еще не успевших дойти на лагерной пайке, полячок выбрал себе в спутники неспроста: от Кодина до Норвегии было не так уж и далеко, а границу ему случалось переходить не раз, дело привычное.

Бригада, где работали все четверо, прокладывала в лесу дорогу. Водил их на работу один конвоир – с каждым днем все дальше от лагпункта. Готовились к побегу они солидно. У посылочников выменяли на хлеб сало и еще кое-что из еды и припрятали в придорожных кустах. А бежали, как и тот воришка, «на рывок». В назначенный день и час по сигналу поляка бросились врассыпную и скрылись в густом лесу. Конвоир растерялся: в кого стрелять?.. Пострелял все же для порядка, потом построил бригаду и бегом погнал в зону. А путь был не близкий. Пока дошли, пока оповестили кого следует, беглецы получили фору часа в четыре. Понятно, за ними отправилась погоня – стрелки, собаки. (У одной из овчарок, самой заслуженной, был – так рассказывали – золотой зуб: сломала свой при исполнении служебных обязанностей.) И через два дня население Юрк Ручья оповестили: беглецов настигли, они оказали сопротивление, и всех пришлось перестрелять. В доказательство привезли и повесили на гвоздь у вахты кепку поляка – очень приметную кепочку в шахматную клетку. А на место поимки повезли заключенного врача – составить акт о смерти. Что он и сделал.

Но никто из зеков не поверил. Я и до сих пор думаю, что этот побег был одним из немногих удачных. Да, как правило, живыми беглецов не брали, стреляли на месте. Но трупы всегда привозили и оставляли на день перед вахтой в назидание всем остальным. А тут под предлогом трудностей транспортировки привезли одну кепку. Что же касается акта о смерти, то доктору оставалось до освобождения две недели – к чему ему было конфликтовать с начальством? Могли ведь и в последнюю минуту навесить новый срок по 58-й – такое случалось. Попросили подписать туфтовый акт – подписал. И спокойно ушел на свободу. Но, конечно, это только мое предположение, может, все было и не так…

Норвежцев осталось двое – Вилли-Бьорн Гунериуссен, журналист, и совсем молоденький Биргер Фурусет. С их сложными именами лагерным писарям нелегко было справиться, особенно с Биргером. Имя это или фамилия? В результате на него завели две «арматурные книжки», куда вписывалась вся выданная одежда: бушлат, телогрейка, куртка и брюки х/б: одну на Биргера Ф., другую на Фурусета Б. По незнанию русского языка он не мог объяснить, что ему выдают лишний комплект обмундирования – и сменял его на хлеб. В скобках замечу, что необязательно было быть норвежцем, чтобы твою фамилию перепутали местные грамотеи. И татарин Сайфутдинов превратился у нас – навсегда – в Сульфидинова, а Прошутинская – в Парашютинскую[34]34
  Когда я рассказал про Сульфидинова и Парашютинскую Мише Левину, эрудиту, он тут же вспомнил, что при Иване Грозном состоял дьяк по фамилии Велосипедов, хотя велосипедов тогда не было (Велосипедов в переводе с латинского значит Быстроногов).


[Закрыть]
.

Что до Фурусета, он был рослый парнишка и все время хотел есть. Я ему симпатизировал – вот уж кому выпало в чужом пиру похмелье! И злоупотребляя служебным положением, время от времени исхитрялся выписать ему пайку побольше (для себя не жульничал, честно говорю!)

Русского языка ни один из норвежцев не знал. Разговаривали мы с Вилли-Бьорном на английском, а с Биргером – на немецком, в котором я был, мягко говоря, не силен, да и он тоже. Но лагерь, как я уже отмечал, мобилизует способности, и к своему удивлению, вспоминая обрывки фраз из школьного учебника, («Ich weiss nicht was soll es bedeuten…», «Odysseus irrte…», «Wir bauen Traktoren…») я ухитрялся кое-как объясниться. Да много ли для этого надо?

Был у нас знаток английского языка, малолетка[35]35
  Малолетка – паренек или девушка моложе 18-ти лет. Термин имел и собирательное значение: весь несовершеннолетний контингент называли «малолетка». Говорили: «пришла этапом малолетка», «малолетка совсем обнаглела». Они официально пользовались некоторыми послаблениями – на особо тяжелые работы не посылали, рабочий день был короче.
  В большинстве это были уголовники, и их опасались куда больше, чем взрослых воров. У тех были хоть какие-то сдерживающие центры, а малолетка из кожи вон лезла, чтоб заслужить одобрение паханов. Юлик Дунский однажды попал учетчиком в бригаду малолеток, и они ему сильно портили жизнь – крикливые, несносные, как стая злобных обезьян. Когда стало совсем уже невтерпеж, Юлик схватил одного, по кличке Ведьма, за шею и сунул головой в печь (дело происходило в вицепарке, где готовят вицы – прутья, которыми вяжут плоты на сплаве).
  Малолетка завизжал, завопил:
  – Ой, глаза!.. Глаза лопнули!
  Юлик выдернул его из топки и выяснилось, что глаза у Ведьмы не лопнули, но ресницы и брови обгорели. После этого случая к Юлию никто не лез.


[Закрыть]
из Мурманска, города, куда в войну из Англии приходили караваны судов, конвои. Так он на воле подрабатывал сводничеством, предлагая морякам:

– Джон, вонт фик-фок рашен Маруська?

И матросики прекрасно понимали его.

Лагерь тех лет – настоящее Вавилонское столпотворение; имею в виду обилие языков и говоров. Прощаясь на Лубянке с Олави Окконеном, я был уверен, что больше уж ни с кем говорить по-английски не придется. А на комендантском оказались два американских финна – шофер Фрэнк Паюнен, очень славный малый, приехавший, как и Олави, строить советские пятилетки, и коминтерновец Уолтер Варвик. И еще была английская еврейка Эстер Самуэль, работавшая в Мурманске переводчицей, за что и поплатилась. Английские и американские капитаны, естественно, предпочитали ее другим переводчицам, знавшим язык не на много лучше предприимчивого малолетки. Приятельские отношения с британцами и янки обошлись ей в пять лет ИТЛ (гражданство у Эстер было советское).

Не знаю, что стало с финнами – оба не отличались здоровьем. А Эстер вышла из лагеря инвалидом, на костылях, и умерла в Ленинграде – лет десять назад.

Кроме финна Варвика был у нас еще один коминтерновец – врач-китаец по фамилии Гладков. Не очень китайская фамилия, но и Варвик (как у «делателя королей») тоже не очень финская. У воров клички, у коминтерновцев псевдонимы…

Русские, пожалуй, были на комендантском в меньшинстве. Преобладали украинцы-бандеровцы (почему-то у нас говорили «бендеровцы», а собирательно – «бендера»), латыши и литовцы. Этих называли «йонасы-пронасы»: Ионас и Пранас – не Пронас! – самые распространенные литовские имена. Их дразнили – довольно безобидно:

 
Возле мяста Каунас
Йонас, Пронас, Антанас.
Все на камушке сидят
И на бибисы глядят.
 

(«Място», кому не понятно, это город, а «бибис» – анатомическая подробность.) Или еще так: «Герей, герей, десять лет лагерей». «Герей», а точнее, «гяряй», по-литовски «хорошо».

Как-то раз по лагпункту пронесся слух: пришел этап эстонцев, разгружается на станции. Все в шляпах, в фартовых лепенях! Т. е., в хороших костюмах. Этап действительно прибыл, но в нем оказались не одни эстонцы, а и блатные. Именно на них были эстонские лепеня и шляпы: отобрали в пути. На комендантском большую часть барахла вернули эстонцам. Впрочем, вскоре и шляпы, и костюмы перешли к лагерным придуркам – нарядчикам, нормировщику, прорабу – в обмен на обещание легкой работы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю