355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Фрид » 58 1/2 : Записки лагерного придурка » Текст книги (страница 7)
58 1/2 : Записки лагерного придурка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:59

Текст книги "58 1/2 : Записки лагерного придурка"


Автор книги: Валерий Фрид



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

После третьего побега финны решили больше не рисковать и из лагеря перевели Александрова в тюрьму. Тогда он решился на хитрый, как ему казалось, ход: написал заявление, что готов пойти в школу диверсантов. Забросят на советскую территорию, думал Саша, и – терве-терве! По-русски сказать – привет!.. Но умные финны понимали, что такой неутомимый беглец честно служить им не будет. В школу диверсантов его не взяли, оставили в тюрьме – однако, заявление не уничтожили. А когда после конца войны военнопленных возвращали на родину, вместе с Александровым советским властям передали и его заявление – то ли по равнодушию, то ли по пакостности. Так Саша получил свои десять лет по ст. 58-1б, измена родине…

Блатных в нашей камере было мало, поэтому мы решили – опять же по инициативе доцента Каменецкого – ввести здесь закон фраеров, как в «церкви». Договорились: кто первый получит передачу, не позволит ворам ее «ополовинить», а в случае каких-нибудь осложнений все вместе дадим отпор. Ну как же: один за всех, все за одного!

Понятно, первому принесли передачу мне. Я вернулся в камеру с глиняной миской в одной руке и с алюминиевой в другой. В обеих мисках было молоко. Я поставил их на нары – и сейчас же сверху, где обитали блатные, ко мне спустился Васька Бондин, здоровый лоб, «тридцать два в отрезе». (Это определение пришло из северных лесорубных лагерей: так маркировали солидное бревно толщиной в 32 см. «Во ряха! – говорили про кого-нибудь мордатого – Тридцать два в отрезе!») Васька потребовал:

– Фрид, выдели и нам.

Как условлено было, я отказал ему:

– Своих едоков много.

– Смотри, будет как с Александровым!

Сашу «пописали» в аналогичной ситуации. Но я, верный уговору, сказал:

– Попробуй.

Он и попробовал. Слазил к себе на верхние нары, вернулся с ножом:

– Ну? Дашь?

– Не дам.

Тогда он воткнул нож в мою ногу, повыше колена, рванул вниз – и распорол, вместе с кожей и мясом, брюки. Это я заметил, а боли сгоряча не почувствовал. Второй ногой, обутой в сапог, я двинул Ваське в морду. Сапоги были юфтовые, тяжелые. Воры называют их «самосудскими» – такими, считается, мужики забивали насмерть цыган-конокрадов.

Бондин вывалился на середину камеры, а я выскочил следом – как был, с миской молока в руке. Миску я разбил о его голову. Потекла кровь, смешиваясь с молоком. «Красавец парень, кровь с молоком!»– смеялись потом в камере. Но это потом, а пока что он еще два раза ударил меня ножом – в грудь и в руку. И опять я не почувствовал боли, а стал колотить его по башке другой миской, алюминиевой.

Так мы кружились в проходе, неравно вооруженные гладиаторы – ретиарий и – забыл как называется – другой, с мечом. И в первую минуту ни одна сволочь не ввязалась в драку – если не считать Васькиного дружка Женьки Рейтера, который, свесившись, с верхних нар, дал мне в глаз кулаком. А на второй минуте драки нашелся и мне защитник. Саша Александров со своей пораненной рукой на перевязи, единственный из всех, пришел на выручку: захватил своей левой Васькину правую с ножом, оттащил его. Тот не очень сопротивлялся. Дело в том, что поножовщина в камере явление нежелательное для всех – в том числе и для воров: набегут вертухаи, устроят шмон и отберут ножи – а то и в кандей посадят. Поэтому до драки стараются не доводить: надо суметь взять у фраера полпередачи «за уважение» или «за боюсь».

Мы с Васькой разошлись по своим углам, как боксеры на ринге. Из трех моих порезов текла кровь. Он тоже был весь в крови – череп я ему не пробил, но кожу рассек в нескольких местах. Надо было идти на перевязку.

Мы заключили перемирие: договорились, что скажем надзирателю, будто подрались с кем-то дня два назад в другой камере, а теперь вот открылись раны, надо бы перевязать.

Так и сделали. Вертухай с удовольствием принял на веру эту малоправдоподобную версию: ему тоже ни к чему были лишние хлопоты. Но как только нас двоих вывели в коридор, у Каменецкого опять прорезался голос:

– Гражданин начальник, не верьте! Этот Бодин хотел отнять передачу, у него нож!

Пришлось гражданину начальнику принимать меры. После медпункта Ваську отправили в карцер, а меня вернули в камеру.

Произошел короткий разбор учений. Каменецкий вины за собой не чувствовал, считал что свою миссию выполнил. Румяный здоровяк, генеральский сын Блох на вопрос, почему не вмешался, ответил, не смущаясь:

– А я ждал сигнала.

И только Юрочка Михайлов признался честно:

– Валер, я испугался.

К нему я претензий не имел. А Сашу Александрова после этого случая зауважал еще больше: во время драки ни боли, ни страха не чувствуешь – и то, и другое приходит назавтра, ноют не переставая раны и уже кажется, что знал бы, ни за что не полез на нож. А Саша с его незажившей «прививкой» знал – и полез.

Много позже, в Инте, лагерный врач во время осмотра обратил внимание на шрам у меня на груди и поинтересовался его происхождением. Я рассказал. Доктор поахал и поставил диагноз:

– Валерий, вам повезло. Этот тип не знал, что у астеников сердце расположено ниже.

Симпатичный доктор ошибался: «этот тип» не собирался убивать меня, он не «порол», а «писал», резал не глубоко, – только для отстрастки. Правда, порезы те заживали долго – месяца три-четыре. Сперва из-за жары, потом из-за плохой лагерной кормежки.

Там, на Красной Пресне, я понял, почему блатное меньшинство всегда одерживает верх над фраерским большинством. Если воров в камере пять, а «чертей» сорок, то все равно блатные в пять раз сильнее, потому что они-то действительно держатся один за всех, все за одного. А остальное население камеры – каждый за себя.

Та драка укрепила мою репутацию храбреца, который прямо-таки рвется в бой. Репутация совершенно незаслуженная: я физический трус, с детства боялся высоты, боялся хулиганистых ребят с соседнего двора, бахрушенки, и никогда не дрался. Но в тюрьме и в лагере обстоятельства заставили – а главное, надежда хоть таким способом вернуть себе самоуважение.

После схватки с Васькой Бондиным, всякий раз, как в камере возникала напряженная ситуация, Блох с Каменецким кидались останавливать меня:

– Ради бога, Валерий! Не лезьте!

А я и не собирался лезть. Но все равно, был очень доволен собой.

Еще когда возвращался после перевязки из медпункта, я увидел в коридоре женский этап. Их должны были разместить по камерам, а в ожидании этого они стали свидетельницами нашей стычки. И я первым делом спросил:

– Девочки, никто не сидел с Ниной Ермаковой?

– Я сидела, – откликнулась одна, с бледным хорошеньким личиком. До сих пор помню ее имя и фамилию: Ася Пятилетова.

– Ася, я Валерий Фрид, Нинин жених. Если увидишь ее, расскажи, ладно?

Мне очень хотелось, чтоб Нинка узнала об этой драке. Я думал: вот, если чудом встретимся когда-нибудь, дам ей потрогать мои героические шрамы. Через двенадцать лет встретились, дал потрогать – но большого впечатления они на нее не произвели… Забавно, что Юлику в его первом лагере кто-то из «очевидцев» сообщил: твоего кирюху на Пресне зарезали.

За время, что мы с Васькой отсутствовали, в камере произошло еще одно маленькое событие: Женька Рейтер попросился у надзирателей, чтоб и его перевели куда-нибудь: боялся, что я отыграюсь на нем, когда вернусь. Не стал я его бить – противно было.

Дело в том, что этот Женька никаким блатным не был, и даже не Женька был по-настоящему, а Кирилл. Московский студент, он сел по ст. 58–10, а попав на пересылку, сделал выбор: решил держаться не с интеллигентами, а с ворами – сила ведь была за ними. В нашей камере сидел и его отчим, которого Женька-Кирилл люто ненавидел (боюсь соврать, но кажется, он и посадил отчима, с удовольствием дав на него показания). Теперь вместе со своими цветными друзьями он отбирал у него передачи – вел, как ему казалось, воровскую жизнь. Но у цветных в ходу была присказка: «Воровскую жизнь любит, а воровать боится». Рейтер был из таких. В лагере он быстро понял, что с ворьем ему не по пути.

Мы встретились с ним в Инте через семь лет. Он пришел ко мне с повинной, я зла не помнил и мы даже стали приятелями. Почему он не хотел быть Кириллом – не могу сказать. Впрочем, и Кирилл Симонов тоже предпочел стать Константином. А в лагерях смена имен дело обычное. Были у нас в Каргопольлаге Никифор, которого звали Володей, и Мечислав, ставший Витькой. Да и будущая жена Петра Якира Валя Савенкова в лагере называлась Ритой – наверно, не хотела отставать от своих подруг с красивыми заграничными именами, Нелли и Анжелы…

Был в камере еще один фраер, которого воры с радостью приняли в свое братство – летчик Панченко, дважды Герой Советского Союза (настоящий, не то, что Петро Антипов, хлябавший за героя). Панченко импонировал блатным и своим титулом, и отвагой, и злой медвежьей силой. Он и похож был на медведя – огромный, сутуловатый, с маленькими умными глазками.

Почему-то он любил поговорить со мной, интересовался книгами и фильмами – бывает такая неожиданная тяга к культуре у людей совсем необразованных. А Панченко был не просто необразован – дикарь дикарем! Он, мне кажется, просто не знал разницы между «хорошо» и «плохо», и поэтому рассказывал о себе такие вещи, о которых другой промолчал бы.

Так, рассказывал Панченко, приехал он в самом начале войны в Харьков. По рангу – а он получил первого Героя еще за Испанию – его должны были встретить с машиной, но почему-то не встретили. И он в раздражении пошел с вокзала пешком. А тут началась воздушная тревога. К нему кинулась старуха еврейка, истерически закричала, колотя кулачками в его широченную грудь:

– Почему ви тут? Ви должны быть на фронте! Должны защищать!

– Я вытащил пистолет и три пули всадил в нее… А что? Ничего мне не было. Посчитали, как покушение на Героя Советского Союза, – смеялся Панченко.

Ворам особенно нравилась история, за которую он получил свой первый срок: пьяный, полаялся в московском «Военторге» с милиционерами, открыл стрельбу и уложил двоих на месте. Тот срок ему заменили штрафбатом. Там он не только «смыл кровью», но и заработал вторую золотую звезду Героя. А сейчас сидел, по его словам, из-за ерунды. В должности командира эскадрильи он спал с женами двух своих непосредственных начальников, и обиженные мужья подстроили ему хозяйственное дело: нехватку бензина или еще что-то в этом роде.

Вместе с ворами дважды Герой отбирал у сокамерников передачи – не целиком, а по-честному, половину. Вместе с ворами и хавал. Продуктов у них накопилось много, их хранили на «решке» – решетке окна. Не боялись, что украдут – кто осмелится?.. Один доходяга осмелился, и расправа была короткой: ухватив доходягу за рубаху и мотню штанов, летчик поднял его высоко в воздух и отпустил. Тот грохнулся о цементный пол – и не поднялся, унесли в лазарет. Не знаю, выжил ли.

Да, дикий человек был Панченко. Но интеллигентов уважал. Узнав, что под нарами живет профессор Попов – тихий, глубоко религиозный старичок, биолог, кажется, – Герой потребовал, чтобы Попов вылез на свет божий:

– Ты правда профессор? – а получив утвердительный ответ, согнал кого-то с нижних нар и уложил туда профессора. Тот сопротивлялся: его пугала шумная и безобразная жизнь камеры. Под нарами, затаившись в темноте, старик мог шепотом молиться. Но Панченко настоял на своем.

Профессор затих. Полежал с полчаса и сказал:

– Товарищ Панченко, можно к вам обратиться?

– Обращайся.

– Я хочу попросить вас об одолжении.

– Каком?

– Нет, вы пообещайте, что сделаете. Да это нетрудное!

– Ну, обещаю.

– Товарищ Панченко! Можно, я залезу обратно под нары?

Панченко разрешил.

Недели через две после драки с Васькой в камеру вернулся из карцера Никола Сибиряк. Это был серьезный вор, не чета той мелюзге, с которой мы имели дело раньше.

Никола был уже в курсе всего, что у нас произошло в его отсутствие.

Подсел ко мне, уважительно поговорил. Похвалил:

– Ты духарь[28]28
  Дух, душок – по-блатному отвага, сила характера.


[Закрыть]
. А Васька, падло, много на себя взял. Он порчак, натуральный торбохват, его уже приземлили, лишили воровским куском хлеба… Слушай, ты все-таки, когда тебе кешер обломится, немножко мне давай. Немножко. А то неудобно, понял? А не будет у тебя, возьми у нас. – Своими светлыми широко расставленными глазами он показал на решку, утыканную пайками и свертками с едой. – У нас много.

Я его понимал: Николе не хотелось шумного скандала, зачем? У них действительно еды было много. Но для поддержания авторитета надо было взимать с меня хотя бы символическую дань. И я пошел на компромисс, мне тоже не хотелось скандала. Угощал его чем-нибудь, но от его угощения мягко отказывался.

Воры относились с Николе с почтением, даже с подобострастием. Сама кличка «Сибиряк» этому способствовала: сибирские воры считались наиболее уважаемыми. За ними следовали ростовские – а московские стояли на нижней ступеньке иерархической лестницы.

Сибиряк большую часть дня сидел в задумчивости у окна на верхних нарах – воры предпочитают верхние, потому что там можно играть в карты, не боясь, что вертухай увидит через волчок. Или ходил по камере, голый до пояса, в белых кальсонах, заправленных в хорошие хромовые сапоги. На животе у него розовели еще свежие шрамы – штук пять параллельных полосок. Это он резал себе живот, чтоб не пойти на этап. Способ был довольно распространенный: оттягиваешь кожу и режешь бритвой, ножом или осколком стекла. Раны не глубокие, только кожа, ну, и соединительная ткань – а крови много. Зрелище пугающее! Правда, со временем врачи перестали пугаться. Накладывали несколько скобок, талию как кушаком обматывали бинтом и выносили вердикт: может следовать этапом.

Слушать «романы», которые тискали на нарах интеллигенты (пересказывали книги или фильмы; фильмы были по моей части) – этого Никола не любил, не мог сосредоточиться. Его мозг – думаю, не совсем здоровый – был занят какими-то своими мыслями. Пока остальные по-детски увлеченно слушали, Сибиряк расхаживал по проходу, обхватив плечи руками, и тихонько напевал:

 
… Ту-ру, ту-ру, ту-руту… полный зал,
Волчицею безжалостной опасной,
Я помню, прокурор ее назвал.
Хотела жить счастливо и богато,
Скачки лепить, мадеру, водку пить —
Но суд сказал, что ваша карта бита
И проигрыш придется уплатить.
 

Скачки лепить – заниматься квартирными кражами. Всех слов песни Никола, по-моему, не знал, не знаю и я. А мотив был «Зачем тебя я, миленький узнала».

Там на Красной Пресне, я впервые услышал знаменитую «Централку» – или «Таганку», кому как нравится. Ее очень трогательно пели на верхних нарах:

 
Цыганка с картами, дорога дальняя,
Дорога дальняя, казенный дом:
Быть может, старая тюрьма центральная
Меня, несчастного, по новой ждет.
Централка! Те ночи полные огня…
Централка, зачем сгубила ты меня?
Централка, я твой бессменный арестант,
Пропали молодость, талант в стенах твоих!
Отлично знаю я и без гадания:
Решетки толстые нам суждены.
Опять по пятницам пойдут свидания
И слезы горькие моей жены.
 

Припев, и потом:

 
Прощай, любимая, живи случайностью,
Иди проторенной своей тропой,
И пусть останется навеки тайною,
Что и у нас была любовь с тобой…[29]29
  У Сергея Довлатова, в «Зоне», зеки поют:
Цыганка с картами, глаза упрямые,Монисто древнее и нитка бус…Хотел судьбу пытать бубновой дамою,Да снова выпал мне пиковый туз.Зачем же ты, судьба, моя несчастная,Опять ведешь меня дорогой слез?Колючка ржавая, решетка частая,Вагон столыпинский и шум колес.  Этих двух красивых куплетов я нигде не слышал. Подозреваю, что придумал их сам Довлатов. Что ж, честь ему и слава – и не только за это.
  Вообще же у лагерных песен очень много вариантов – и мелодий, и слов. На три разных мотива поют «Течет речка да по песочку», а в тексте известного всем «Ванинского порта» есть такое разночтение:
  вариант А)
Я знаю, меня ты не ждешьИ писем моих не читаешь,Встречать ты меня не придешь,А если придешь, не узнаешь.  вариант Б)
Я знаю, меня ты не ждешь.Под гулкие своды вокзалаВстречать ты меня не придешь —Мне сердце об этом сказало.

[Закрыть]

 

За свои десять лет в лагерях я слышал много песен – плохих и хороших. Не слышал ни разу только «Мурки», которую знаю с детства. Воры ее за свою не считали – это, говорили, песня московских хулиганов.

Рядом с Сибиряком спал смазливый толстомордый ворёнок по кличке Девка. У этой девки, как я заметил в бане, пиписька была вполне мужская – висела чуть ли не до колена. Никола время от времени тискал его, смачно целовал в щеку. Тот лениво отбивался: бросай, Никола!.. Не думаю, чтоб Никола приставал к малолетке всерьез – а если и так, то сразу скажу, что в те времена мы не знали «опущенных» т. е., опозоренных навсегда «петухов». (Не было и этих терминов. Я их вычитал в очерках о современных колониях.) Педерастия в лагерях была – но на добровольных началах. К пассивным участникам относились с добродушной насмешкой, не более.

За стеной, в женской камере, обитали две блатные бабенки, «воровайки», «жучки» – Нинка Белая и Нинка Черная. С ними переговаривались через кружку: приставишь кружку к стене и кричишь, как в мегафон. (У кружек было и другое назначение, служить подушкой. Ложишься боком, голова опирается на обод кружки, а ухо внутри.)

Я-то с воровками не переговаривался, а блатные кокетничали вовсю:

– Нинка, гадюка семисекельная! Тебя вохровский кобель на псарне ебал!.. Давай закрутим?

– Закрути хуй в рубашку, – весело отзывалась «гадюка» – не знаю, Белая или Черная.

Я долго размышлял над этим «семисекельная», пока Юлик Дунский не объяснил: «семисекельная» – вместо старинного «гадюка семибатюшная», т. е., неведомо от кого зачатая…

В один из дней пришли за нашим дважды Героем.

– Собирайся с вещами!

Он отказался – и не в первый раз: не желал идти на этап. Смешно сказать, Панченко требовал гарантии, что ему и в лагере найдут лётную работу.

– Пойдешь как миленький! – крикнул вертухай и захлопнул дверь. А через полчаса вернулся с подкреплением: за его спиной маячили еще трое синепогонников.

Но Панченко подготовился и к этому. Сидел рядом с Николой на верхних нарах – оба в одних кальсонах и сапогах, оба готовые к бою. У Сибиряка из голенища выглядывала рукоять ножа[30]30
  Кого-то удивит: откуда в камере ножи? Ведь обыскивают, наверно? Обыскивают, и очень тщательно. Но если сунуть нож в подушку, его не так просто обнаружить: чем больше вертухай мнет ее в руках, тем плотнее перья сбиваются в комок. Для страховки блатной свою подушку с запрятанным в нее ножом давал пронести какому-нибудь безобидного вида старичку: того сильно шмонать не будут.


[Закрыть]
. И надзиратели отступили, ушли ни с чем.

Потом до меня дошел слух, что Панченко действительно отправили в какой-то северный лесной лагерь – летать на У-2, нести противопожарную охрану. Может быть, легенда, а может, и правда. Срок у летчика был детский, два или три года. По его словам, даже орденов и звания его не лишили.

Но я ушел на этап раньше Панченко.

Железнодорожные пути – наверно, Окружной дороги – подходили вплотную к тюрьме. Нас вывели из корпуса, построили в колонну и повели грузить в телячьи вагоны. Солдаты с красными погонами и в голубых фуражках – конвойные войска НКВД – подгоняли:

– Быстро! Быстро!

Пятерками взявшись под руки, мы шли, почти бежали, к составу. И вдруг я увидел за линией оцепления своих родителей. Они тоже увидали меня.

– Валерочка! – жалобно закричала мама. А я в ответ бодро крикнул:

– Едем на север! Наверно, в Карелию!

– Разговорчики! – рявкнул конвоир, и на этом прощание закончилось.

Много лет спустя мама рассказала, что в то утро они с отцом привезли мне передачу, вернулись домой – и вдруг она забеспокоилась:

– Семён, поедем назад. Я чувствую, что его сегодня увезут.

Отец ничего такого не чувствовал, но спорить не стал. Они приехали на Пресню – и как раз вовремя… Вот такое совпадение.

VI. Едем на Север

Перевозят зеков – на дальние расстояния – двумя способами: или в «столыпинских» вагонах (официальное название – «вагонзак»), или в товарных. Когда-то их называли «телячьими», а в наше время «краснухами».

Краснухи – это теплушки, в каких еще в первую мировую войну возили солдат. На красных досчатых стенках в те годы натрафаречено было: «40 человек или 8 лошадей».

Наш этап так и грузили – человек по сорок в каждый вагон, особой тесноты не было. В обоих концах теплушки – нары, поперечный досчатый настил. На нем расположились воры. Их в моей краснухе ехало шестнадцать лбов. Я и другие фраера устроились внизу. Моих товарищей по камере рассовали по разным вагонам, даже поговорить было не с кем. Я лежал и слушал разговоры блатных.

Молодой вор, низкорослый и худосочный, подробно рассказывал, как они втроем «лепили скачок», брали квартиру. Все у них шло гладко, пока не вернулась из школы хозяйская дочь, десятилетняя девочка. И рассказчику пришлось зарезать ее.

Этого слушатели не одобрили. Возможно, теперь критерии изменились, но в те годы ценилась у блатных не сила и жестокость, а мастерство. Не бандиты были самой уважаемой категорией, а карманники – «щипачи». В их деле требовалась и филигранная техника, и артистизм, и отвага. Так что молодой вор, зарезавший девочку, много потерял в глазах своих коллег; да он и сам понял, что совершил – faux pas – не надо было убивать, а если уж так вышло, не стоило этим «хлестаться», хвастать.

Мне было любопытно: первый раз за все время я присутствовал на воровском «толковище» – обсуждении этических проблем преступного мира. К слову сказать, это книжное «преступный мир» ворам почему-то очень нравится. Даже в песню оно попало: «Я вор, я злодей, сын преступного мира». (Юлик Дунский пел: «Я вор, я злодей, сын профессора Фрида».)

Не прошло и часа, как я и сам встал перед нешуточной этической проблемой. Получилось это так. Один из пассажиров нашей краснухи, Женька Эйдус, сидел со мной еще в Бутырках. Там Эйдуса не любили: была в нем какая-то мутноватость. Еврей – а благополучно пережил плен; в камере перед всеми заискивал; разговаривая, в глаза не глядел. Одет он был вполне прилично, в новенькую английскую форму. (Его англичане освободили из немецкого лагеря, но отдали нашим – видимо, он и союзникам не понравился.) И вот теперь, чтоб отвести от себя угрозу раскуроченья, Женька настучал блатным про меня – вернее, про мои уже упомянутые ранее «самосудские» сапоги.

Кто-то из уркачей подсел ко мне и предложил поменяться. Не грубо сказал – отдай, мол, мужик прохаря, они тебе в коленках жмут, а попросил по-хорошему:

– Давай махнем? Их у тебя в лагере все равно отвернут. А я тебе на сменку дам – смотри, какие хорошие.

И он показал мне действительно хорошие, почти ненадеванные кирзовые сапоги. Мои, конечно, были лучше, но не в этом дело. Какое-там «попросил по-хорошему»! Если соглашусь, ясно, что струсил, отдал «за боюсь» – так это у воров называется. А если не отдам?.. Тут я всерьез задумался: я один, а их шестнадцать. И никто не придет на выручку, это уже проверено. Конвой тоже не заступится: он и не услышит… Изобьют до полусмерти, а то и удавят… Короче говоря, я не стал заедаться, поменялся с вором сапогами – и сразу запрезирал себя за малодушие.

Забегая вперед, скажу, что у этой истории было забавное продолжение. На лагпункте, куда нас привезли, администрация блатных не жаловала. Новеньким в первый же день устроили шмон, отобрали все, награбленное в пути, и сложили на земле перед конторой: подходите, фраера, забирайте свое! Целый курган получился – из шинелей, пиджаков, ботинок, сапог. Были там и мои, но я, ко всеобщему удивлению, не пошел брать их: стыдно было, что отдал без боя. Глупо, конечно – но решил таким способом наказать себя за трусость, остался в кирзовых, полученных на сменку. И вдруг подлетает ко мне незнакомый блатарь, кричит:

– На, падло, подавись своими колесами! – Кидает мне под ноги офицерские хромовые сапожки и требует назад свои кирзовые. Хромовые были не мои, а кирзовые не его, но жулье народ сообразительный: когда надзиратели стали водить по зоне слишком хорошо одетых и обутых блатных – в поисках бывших владельцев барахла, – этот воришка решил «опознать» меня, чтоб выйти из дела с наименьшими потерями. На мне ведь были очень приличные сапоги, наверняка лучше тех, что он дал кому-то на сменку. Я не стал отказываться, поменялся с ним «колесами» и стал обладателем чужих «хромовячих прохарей».

Не знаю почему, но в этом случае совесть моя промолчала. За что бог покарал меня уже через неделю: в офицерских сапожках я сходил на работу и вернулся в зону в одних голенищах – подошвы остались в болоте. Пришлось обуваться в лагерные «суррогатки», они же говнодавики – башмаки, сшитые из расслоенных автомобильных покрышек. А хромовые голенища мне удалось сменять у лагерного сапожника на полторы буханки хлеба… Надо сказать, что сапожникам жилось в лагерях хорошо: всегда в тепле, всегда сыты. В детстве отец не раз грозил мне: «Отдам в сапожники!» (Я плохо учился). Но ведь не отдал – а жаль. Между прочим, заложивший меня ворам Женька Эйдус был по профессии сапожником и на лагпункте прекрасно устроился.

Но до лагпункта, надо было еще доехать, а пока что вернусь в краснуху. Я не помню, сколько времени мы добирались из Москвы до станции Кодино – это там, в Архангельской области, располагалось Обозерское отделение Каргопольлага НКВД СССР. Думаю, что не больше двух суток. Не помню и особых тягот: нас вовремя кормили, питьевой воды хватало, приспособились мы и пользоваться вместо параши покатым деревянным желобком, выведенным наружу. Ехать было скучно – и парнишка, знавший меня по Красной Пресне, попросил рассказать что-нибудь. Воры на верхних нарах заинтересовались, стали уважительно упрашивать: тисни роман, керя!

Как и в камере, я стал пересказывать трогательные голливудские мелодрамы. Вот когда пригодилось вгиковское образование! Трофейные фильмы еще нигде не шли, а нам их показывали.

Особенным успехом у сокамерников пользовалось «Седьмое небо» с Джемсом Стюартом – о любви мусорщика и проститутки. И еще «Дожди наступили» – тоже про любовь. Там индийский раджа страдал по красавице американке, Мирне Лой.

В краснухе я рассказывал эти фильмы на сон грядущий, вместо колыбельной – а за окошком все не темнело и не темнело. Пошли в ход и «Летчик-испытатель», и «В старом Чикаго», но все равно день никак не желал кончаться. Я устал рассказывать, хотелось спать… Не сразу мы поняли, что это уже утро следующего дня – мы приехали в белую ночь. Поезд замедлил ход, остановился. Забегали вдоль вагонов конвоиры, с грохотом отъехала в сторону дверь нашей теплушки.

– Вылезай, приехали!

Весь этап – человек двести – построили возле путей, пересчитали и повели к лагерю.

Высокий дощатый забор, поверху – колючая проволока, вышки по углам, и на вышках «попки» – часовые. А над тяжелыми воротами полоса кумача и по красному белые буквы: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!».

Мы очень удивились. Не «Оставь надежду, всяк сюда входящий» и не знаменитое беломорстроевское «Кто не был, тот будет, кто был, тот не забудет», а именно приветливое «Добро пожаловать!».

Позднее выяснилось, что приглашение адресовано было не нам. Просто здесь, на «комендантском», неделю назад проходил слет ударников лесорубов – заключенных, разумеется. Их под конвоем свезли сюда с разных лагпунктов; их-то и приветствовало местное начальство. Слет кончился, а транспарант, как водится, поленились снять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю