Текст книги "58 1/2 : Записки лагерного придурка"
Автор книги: Валерий Фрид
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
XIV. Юлик и другие
На третий ОЛП нас доставили с комфортом – на автомобиле. Грузовом, конечно. В кузов зеки садятся по пять в ряд, назад лицом. Уселась первая пятерка, дают команду второй и т. д. Сидим тесно, не шелохнешься. А два конвоира с винтовками, отгороженные от нас деревянным переносным щитком, стоят спиной к кабине.
Лагпункты на Инте привязаны были к шахтам, разбросанным на довольно большом пространстве. Но нам ехать было недалеко, километров десять.
ОЛП-3 показался мне огромным, я таких раньше не видел: огороженный колючкой поселок с четырьмя тысячами жителей. Нас завели в карантинный барак и велели не расходиться. Далеко не отлучаясь, я стал высматривать знакомых. И почти сразу углядел эстонца Сима Мандре. Попросил: найди Дунского, он тут работает нормировщиком Шахтстроя, скажи, что я приехал.
Этого Сима я знал по Ерцеву. Там был еще и Ной, еврей по фамилии Гликин, так что кто-то сострил: Ной у нас есть, Сим есть, хамов много – только Яфета не хватает. Вот я и запомнил его имя и фамилию. А он мою нет. Сходил, отыскал Юлика и сказал:
– Иди карантинный баракк, твой кирюкка приехал. Такой длинный, отьках.
Юлик не сразу пошел: почему-то он подумал, что «длинный кирюха в очках «это Виктор Луи, к которому симпатии не испытывал. Потом всё-таки решил сходить, посмотреть…
Два дня и две ночи мы с ним говорили без передышки. Ну, не совсем так: на обед и на ужин всё-таки ходили – порознь. Говорил больше он, у меня из-за ларингита совсем сел голос. Мы не виделись пять лет, только переписывались – и вот такой, как говорили в старину, подарок судьбы.
В тюрьме и лагере многие безбожники становятся верующими. Со мной этого не случилось. Но когда я вспоминаю историю нашей с Юликом дружбы, все трудно объяснимые случайности, все неожиданные, неправдоподобные встречи – нет-нет, а придет в голову мысль: а может быть и правда есть бог?
Мы проучились в одной школе семь лет, а познакомились только на восьмой год. Он был в классе «А», а я в «Б». Правда, и ему, и мне математичка Надежда Петровна говорила:
– Вот есть у меня в классе «Б» такой Валерик Фрид (или, соответственно, «в классе «А» такой Юлик Дунский«.) Тоже царапает, как курица лапой, тоже на полях рожицы рисует. И кляксы такие же…
Познакомил нас на переменке общий приятель. И мы сходу стали ругать только что увиденную картину «Дети капитана Гранта». Там играл Яша Сегель. Он был на класс младше нас и жил с Юликом в одном доме. Хорошо помню объявление в «Вечерке»: Мосфильм искал мальчиков английского типа на роль Роберта Гранта. Яшина мама была ассистентом на этом фильме. По странному совпадению, самый английский тип оказался у ее сына. Юлика она тоже водила на фотопробу – просто, чтобы бесплатно сфотографировался.
Нас, знатоков Жюля Верна, особенно возмущали отступления от канонического текста. Мы даже решили написать пародию на этот сценарий. Разошлись по домам и написали – каждый свою. Назавтра прочитали друг дружке, давясь от хохота, а после уроков пошли домой ко мне – писать третий вариант уже вдвоем. Так началась наша кинодраматургическая карьера.
Но тут выяснилось, что мой класс «Б» переводят в другую школу, новостройку. А класс «А» остается в старой 168-й. (Раньше она была 27-я, а еще раньше – «12-я им. декабристов». Моя не очень образованная родственница удивлялась: декабристов? Наверно, октябристов?.. Теперь там «полтинник» – 50-е отделение милиции).
Расставаться нам не хотелось. Юлик пошел в мою новую школу, никому ничего не сказав, и сел со мною за одну парту. Недели две учителя его не замечали. Потом заметили, удивились: а ты, мальчик, откуда взялся?
Как ни странно, в те очень недемократические времена бюрократии в школе было куда меньше, чем теперь. Юлика даже не заставили писать заявление, просто позвонили в 168-ю и попросили переслать документы в 172-ю. Так мы и доучились до десятого класса. Вместе редактировали школьную стенгазету, вместе руководили драмкружком. Актерских способностей ни у него, ни у меня не было, но оба играли и в «Интервенции», и в «Очной ставке». Учились одинаково плохо. Нам предрекали: не кончите ведь школу! Кое-как кончили: мне помогла сломанная челюсть. (Баловались, я свалился в подвал. Мне поставили «шину» – приковали алюминиевой проволокой верхнюю челюсть к нижней – и освободили от экзаменов). По всем гуманитарным предметам мне поставили пятерки – я думаю, почти заслуженно. А по всем точным наукам из жалости выставили тройки.
Вот с продолжением образования было посложней. Тогда на приемных экзаменах во все даже самые что ни на есть гуманитарные вузы, надо было сдавать математику и физику. А может, и химию. Этого мы бы не осилили.
И опять везенье! Вышел новый закон, по которому после десятого класса мальчиков забирали в армию. Мы обрадовались: призыв осенью, а значит, всё лето можно жить в свое удовольствие, не думать об институте, не готовиться к экзаменам. Юлик со старшим братом Виктором впервые в жизни поехал к морю, в Коктебель, а я бездельничал на даче в Малаховке.
Правда, в начале лета, в электричке, у нас случился такой разговор с соседом: он слышал, как мы обсуждаем сборник американских сценариев.
– Вы, как я понял, окончили школу? А куда думаете поступать?
Мы объяснили, что никуда: идем в армию.
– Жаль. Вам надо бы во ВГИК. Я б мог помочь, я Плотников.
Плотников был замечательным актером-вахтанговцем. Снимался он и в кино.
– Тот Плотников?! – спросили мы почтительно. Сосед как бы засмущался:
– Какой это тот?
– Тот, тот, – сказала его жена.
И мы на минуту огорчились: так хорошо он рассказывал нам о ВГИКе… Не судьба!
И вдруг в августе меня повесткой вызывают в военкомат. Там куча ребят, и все в очках: оказывается, изменили медицинские требования к призывникам, и всех, у кого больше четырех диоптрий, от армии освобождают.
У нас с Юликом было по четыре с половиной. (Все размеры у нас совпадали, кроме обуви: я мог носить его ботинки, а мои были ему малы).
Тем летом – словно специально для нас – отменили экзамены по точным наукам в гуманитарных вузах. Наши шансы поступить очень выросли – но к сожалению, во всех институтах уже закончились приемные испытания. Только один единственный вуз перенес их на сентябрь – Всесоюзный Государственный Институт Кинематографии, ВГИК!
Он переезжал из здания бывшего «Яра» (где сейчас гостиница «Советская») на новое место, к Сельхозвыставке. В Коктебель пошла телеграмма: «Выезжай готовиться в вуз». И хотя телеграфистка перепутала, написала «готовиться в ус», Юлик всё понял правильно.
Приехал, мы спешно подготовили вступительные работы: он перевод стихотворения, и я перевод стихотворения (он – Гейне, я – Бернса); он экранизацию рассказа О.Генри, и я экранизацию рассказа О.Генри… Мы прошли по конкурсу – и в институте, в отличие от школы, учились хорошо. Но не успели мы сдать экзамены за первый курс, как началась война.
Всем курсом поехали на трудфронт: копать эскарпы, контрэскарпы и противотанковые рвы в Смоленской области, под Рославлем. Нас вернули в Москву за день до немецкого наступления. А в октябре немцы уже подошли к самой Москве.
Похоже было, что столицу сдадут: еще раньше из Москвы эвакуировали все важные учреждения и предприятия, а теперь отгоняли подальше весь вагонный парк, вывозили на грузовых платформах московские троллейбусы.
У Юлия на руках была очень больная мать – астматичка, да еще почти слепая. Отец нашего однокурсника Игоря Пожидаева[54]54
Игорь стал в войну корреспондентом армейской газеты. Надел офицерские погоны, вступил, скорей всего, в партию – но вот ведь, не побоялся написать мне в мой первый лагерь прекрасное письмо, полное тревоги и сочувствия. Писал, что ни одной минуты не верит в нашу виновность, спрашивал, не надо ли чего прислать? Я не ответил и просил маму объяснить Игорю, что незачем ему рисковать, больше писать не надо… Еще одно письмо я тогда же, в 45 году, получил от вгиковки, очень милой девочки Вали Ерохиной (потом она вышла замуж и стала Яковлевой). Она писала о себе, о новых подругах, рассказывала об институтских новостях. «Есть женщины в русских селеньях!» И мужчины… Валечке я тоже не ответил – из тех же соображений, что и Игорю.
[Закрыть] руководил эвакуацией своего наркомата. Сотрудников с семьями грузили на пароходы и по каналу Москва-Волга отправляли в Ульяновск. Игорь добыл два билета – для Юлика и его мамы. Юлик тут же их потерял и стеснялся пойти попросить дубликаты – но я его заставил. Сам же я решил пока остаться и посмотреть, что будет. Семнадцатого числа я увидел пожарную машину, груженую чемоданами, узлами и матрасами. Подумал: ну, дело плохо, это последний звонок – пора удирать.
Набил едой один рюкзак, обувкой второй – даже «гаги» отвинтил от конёчных ботинок. Один рюкзак на груди, другой на спине, обе руки свободны. И пошел на Казанский вокзал, чтобы отъехать на электричке хотя бы до Раменского, километров пятьдесят. А дальше можно пешком – как мой отец, когда уходил под бомбежкой из Минска.
Вот тут-то и выяснилось, что электричек уже нет – угнали на восток. Зато стоял готовый к отправке эшелон с эвакуированными. Я нахально влез в теплушку, набитую людьми так плотно, как и гулаговские краснухи не набивались зеками. Куда повезут, никто не знал. Поехали потихоньку… На какой-то станции я увидел поезд «Москва-Казань». Двери вагонов были заперты изнутри. Но я уцепился за поручень и на подножке отправился к Мише Левину – он с родителями был в Казани[55]55
В Казань эвакуировали Академию Наук. Мишина мать была член-кором. Мишка божился, что президент Академии, когда благодарил городские власти за гостеприимство, закончил речь таким пассажем: «А ведь, как говорится, незванный гость хуже татарина!»
[Закрыть].
Из Казани так же зайцем я поплыл на пароходе в Куйбышев – там была Военно-медицинская академия, где работал мой отец. А по дороге, в Ульяновске, увидел у причала пароход – кажется, «Профессор Мечников», – который увез из Москвы Юлика с мамой. Побежал искать их, но не нашел. Еле вытащил ноги из черной и вязкой, как вар, ульяновской грязи и двинулся дальше, к своим.
В Куйбышеве – нечаянная радость. Моего отца разыскал Юлик, чтобы узнать, что со мной, и рассказать о себе. Они с матерью пробирались в Чкаловск – в тамошнем госпитале лежал мамин брат полковник Иоффе, тяжело раненный[56]56
С дядей Мишей (Моисеем Соломоновичем) я познакомился через год. Ранение у него было нетривиальное: пуля попала в шею – сзади – и вышла через рот, выбив половину зубов. Полковник был профессиональным военным, артиллеристом, и очень храбрым человеком. Не думаю, чтобы он повернулся к неприятелю спиной. Вероятней всего, стреляла в него какая-то сволочь из своих: такое на фронте случалось.
[Закрыть]. (Мы обнялись на прощанье – как тогда, на Лубянке – когда еще доведется увидеться?)
Через пару дней произошла еще одна неожиданная встреча: увидел на улице Валентина Морозова, однокурсника. Он эвакуировался вместе со ВГИКом. До Куйбышева ребята путешествовали в тех самых троллейбусах, которые уехали из Москвы на грузовых платформах. Институт направлялся в Алма-Ату. В Куйбышеве ВГИКу дали целый вагон – пассажирский, бесплацкартный.
Я простился с родителями и поехал дальше с ребятами.
По дороге мы подобрали еще двух гиковцев – студентку и преподавателя, а когда выгрузились на станции Алма-Ата-I, я увидел еще издали знакомое бежевое пальто с черным мазутным пятном на ягодице: это Юлик в Куйбышеве присел отдохнуть на шпалу.
Я побежал, догнал его – и вовремя. В его паспорте уже стоял лиловый штамп: «эвакуируется в Усть-Каменогорск». Оказывается, в госпитале у дяди Миши они встретились со вторым братом Минны Соломоновны, Ароном. И решили путешествовать дальше втроем.
Я категорически потребовал, чтобы Юлик остался с нами. Будет учиться, а мама пускай едет в Усть-Каменогорск, дядька присмотрит за ней. Минна Соломоновна горячо поддержала мою идею, но Арон – не лучший из ее братьев – был не в восторге. В письме из Усть-Каменогорска он потом спросил Юлика: «Как поживает твой пройдоха Фрид? Он пройдоха, это точно…» Точно, не точно – но теперь-то я понимаю, что только эгоизм молодости не дал подумать, какую ношу я взваливаю на чужого мне человека. По счастью, все обернулось хорошо, и Юлик ездил из Алма-Аты в Усть-Каменогорск навещать маму.
В эвакуации ВГИК оставался до осени 1943 г. В октябре мы вернулись в Москву, новый 44-й год встретили со старыми друзьями – и с ними же чуть погодя угодили в тюрьму. После бутырской «церкви» наши с Юликом дорожки разошлись. Домой он писал не обо всех своих приключениях – не хотел, чтоб волновались. А волноваться были причины.
В первом же лагере, куда он попал, на него полез с топором приблатненный собригадник. Юлик топор отнял, отбросил и как следует отметелил этого типа. Силенки набрался в Бутырке, на передачках, а храбрости ему хватало: у Дунских это семейное. Всегда вежливый и мягкий, он впадал прямо-таки в беркерскую ярость, если его оскорбляли – его или кого-то из близких. Как тогда полез на топор, мог и на танк попереть. Уже после лагеря, в Москве, наш сосед по дому Фимка, будущий американский писатель Эфраим Севела, очень точно определил: у Юлика мягкости – на один миллиметр.
Эта твердость характера была его главной опорой в лагере: передач из дома он не получал. Отец к этому времени умер, мать была совершенно беспомощна, а брат Виктор отрекся от него, узнав, по какому пункту пятьдесят восьмой статьи Юлик получил срок. Отрекся не по трусости: в первые дни войны он ушел на фронт добровольцем, хорошо воевал, был ранен и снова воевал. Но Виктор Дунский был идейный коммунист, в партию его приняли чуть ли не семнадцати лет от роду, и он совершенно искренне считал своего любимого младшего брата врагом народа. А раз так, то следовательно… Какая-то дикая слепота – хуже, чем глаукома Минны Соломоновны. Черная магия сталинизма.
К чести Виктора надо сказать, что всё поняв – но только после XX-го съезда, как и многие такие же – он трижды приходил к брату каяться. Два раза Юлик прогонял его, но на третий простил. И никогда не вспоминал об этой позорной странице их семейной хроники…
Чувство собственного достоинства привлекало к Юлию самых разных людей. В первом его лагере – это было в Курской области – вольный прораб обратил внимание на несуетливого молодого человека в очках. Подошел, поговорил – и назначил десятником. А в подчинение ему дал военнопленных немцев. Там рядом с их лагпунктом был асфальто-битумный заводик, на котором вместе с зеками работали военнопленные немцы и мадьяры. Их положение было получше, чем у з/к з/к: их кормили не «по нормам Гулага», им давали армейский паёк, такой же, как своим.
Юлик вспоминал меланхоличного немецкого генерала с железным крестом на мундире. При нем состояли два его прежних адъютанта. Этим жилось совсем недурно: все трое не работали, читали, беседовали. Иногда и Юлик со своим небогатым запасом немецких слов принимал в их беседах участие.
Там же он оказался свидетелем необычного – и похоже, удачного – побега. Бригада заключенных ремонтировала полотно железной дороги. Раздалась команда: всем отойти в сторону!
По соседнему только что отремонтированному пути медленно шел воинский эшелон. Это возвращались по домам победители. Двери теплушек были открыты – жара… В одном из вагонов ехали моряки, радовались жизни, горланили песни. Проезжая мимо зеков, приумолкли. И вдруг от костра, на котором разогревали битум, к эшелону поскакал на костылях одноногий инвалид, морячок. Он махал бескозыркой, кричал:
– Братишечки! Я свой, я с Балтики… Не дайте пропасть!..
– Стой! Куда попер? Стрелять буду! – орали конвоиры. И действительно стреляли – в воздух. Не палить же им по своим?..
Морячок бросил костыли, скакал вдоль вагонов на одной ноге. Из теплушки, где ехали матросы, протянулись руки – наверно, с десяток рук – и втащили его в вагон. Поезд набрал ход и ушел, увозя беглеца. Возможно, его и не очень-то искали: кому инвалид особенно был нужен?.. Сошел на какой-нибудь станции и потерялся в людском месиве.
Этот эпизод, ничего не прибавив к рассказу Юлика, мы с Миттой воспроизвели в «Затерянном в Сибири»[57]57
Совсем из других соображений мы в трех сценариях поминали стукача Аленцева – называли по имени-отчеству, говорили всякие нелестные вещи (о персонаже, но в надежде, что и прототип услышит). И все три раза именно этот эпизод выпадал. Фатально. Не надо быть злопамятными?
[Закрыть].
В тот курский лагерь Юлий попал вместе с нашим однодельцем Шуриком Гуревичем. Но очень скоро их сравнительно безбедная жизнь кончилась. Шурика отправили в Коми, в Устьвымлаг, (где, кстати сказать, он познакомился и подружился с хорошими и значительными людьми – Евгением Гнединым, Львом Разгоном), а Юлик уехал в Кировскую область.
Вот там ему пришлось туго. Я уже упоминал о жутком лагпункте, где смертность составляла 120 %. Юлик «доходил», несколько раз он попадал в стационар. Но каждый раз приходили на выручку друзья – новые.
С нежностью он вспоминал Линду Партс – пожилую, как ему тогда казалось, интеллигентную даму, жену какого-то крупного деятеля досоветской Эстонии. Линда работала в хлеборезке и опекала Юлика прямо-таки по-матерински. Её фамилию мы дали симпатичному эстонцу в «Красной площади». Вдруг увидит, вспомнит, отзовется? Хотя Юлик понимал: надежды на это мало.
Таким же способом мы пытались отыскать еще одного его друга – Сашу Брусенцова, геройского парня, бывшего лейтенанта. Его имя, отчество, фамилию и даже воинское звание мы присвоили одному из героев фильма «Служили два товарища» – поручику Александру Никитичу Брусенцову. И тоже – ни ответа, ни привета. Скорей всего погиб: очень рисковый был мужик. Он даже подбивал Юлика на побег, но тот его отговорил. Куда бежать? Побег не для тех, кто дорожит семьей, родными, друзьями. Пускай босяки бегут – им терять нечего. Понимаю – спорная позиция. Но мы с Юликом так считали оба… Тогда он Сашку отговорил, а что было потом – этого мы не знаем.
Именно из-за Брусенцова, чтобы не выдавать его – не помню уже, в чем там было дело – Юлик попал в тот карцер, где резал себе вены. Опер и это поставил ему в вину, грозил: будем судить за саботаж, дадим 58.14.
Драться Юлику пришлось и в кировском лагере. Но первая же драка создала ему репутацию непобедимого бойца – так удачно подбил он своему противнику оба глаза. Они сразу заплыли, даже щелочек не осталось. И побежденного повели под руки – как слепого – в лазарет. По лагпункту прошел слух: боксер приехал. С ним старались не связываться.
Правда тамошний «старший блатной» решил проверить, есть ли у боксёра душок. Дело было на кухне, на ночном дежурстве (Юлика после болезни взяли в контору). И вот, этот Шурик стал задирать его, издеваться над его боксерской славой. Блатарь нарочно распалял себя. Начал со спокойного: «Боксер хуев, я тебя в рот ебу», и завелся до истерики – испытанный воровской прием, на фраеров действует устрашающе. Юлик эту игру понимал, но понимал и другое: стоит сейчас спасовать, жизни не будет. Не торопясь, взял со стола тяжелый секач и пошел на своего обидчика. Он не блефовал. Решил: будь что будет, всё равно нехорошо… И вор – хороший психолог – дал задний ход. Засмеялся, сказал:
– Ты чего, в натуре, шуток не понимаешь? Не бери в обиду, Юрок.
(Непривычное имя «Юлий» в лагере превратилось в «Юрий», отсюда и Юрок).
С этим Шуриком, серьёзным взрослым вором, со временем сложились почти дружественные отношения. Беседы с ним очень обогатили познания Юлика в области блатной этики и воровского языка.
Наладились отношения и с «малолеткой». Как именно – об этом я уже писал. Более того: столкновение с ворёнком по кличке Ведьма в слегка измененном виде вошло в фильм «Затерянный в Сибири» – как и многое другое из рассказанного тогда Юликом.
А на память о самом трагическом происшествии, свидетелем – да нет, можно сказать, участником которого он был, Юлий долгое время хранил гильзу от винтовочного патрона. Напомню: одно время он был учетчиком на лесосплаве и ходил на работу с бригадой малолеток. В зону они возвращались вместе с другими бригадами. Торопясь в голодном нетерпении к вечерней каше, малолетки обгоняли взрослых, колонна растягивалась – в ней было много «фитилей», которые не могли идти быстро. В тот день конвоиры несколько раз переставляли мальчишек в хвост колонны – а они, отчасти из озорства, снова пробирались вперед. У конвоя лопнуло терпение.
Поиграв затвором винтовки, вохровец пригрозил:
– Еще хоть раз нарушите строй, стрелять буду.
– Пацаны, не бойтесь – заорал сосед Юлика по шеренге. – Нету у них прав стрелять!
– Ах, нету? – Конвоир вскинул винтовку и с шести шагов всадил мальчишке пулю в лоб. Тот рухнул без звука. Из-под телогрейки выкатилась алюминиевая миска с выцарапанной на дне надписью: «Повар поимей совесть». Юлик нагнулся подобрать её. Заодно подобрал еще теплую гильзу и незаметно сунул в карман. А вохровец сказал злорадно:
– Не хотели идти медленно, теперь три часа будете стоять.
И стояли – ждали начальства. В конце концов оно явилось. Пацаны загалдели:
– Без дела шмольнул! Век свободы не видать!.. Теперь срок получит!..
– Отпуск получит, – сказал в ответ офицер. – Внеочередной, за образцовое несение…
Но не только эти воспоминания сохранил Юлик о своем втором лагере. Я уже говорил: и там были друзья, были веселые минуты. Случалось и такое: кто-то из жуковатых вбил в забор, огораживающий лагерный сортир, большой гвоздь – изнутри. Ошивался около и ждал, когда придет кто-нибудь из латышей или эстонцев: эти ходили еще в привезенных из дому длинных пальто. Сидеть над очком в пальто очень неудобно – а тут такой подходящий гвоздь! Дурачок-прибалт вешал на него свое пальто. Дождавшись, пока он спустит штаны и займется делом, хитрован хватал добычу и удирал. Все, кроме обворованного, очень веселились…
С этим же отхожим местом связан и другой случай – скорее грустный, чем смешной. Следить за чистотой в сортире поставлен был доходяга-японец из военнопленных. Юлик оказал ему какую-то мелкую услугу, когда работал в конторе, и японец не знал, чем отблагодарить. Наконец придумал: когда Юлик зашел в уборную, японец подхватил его под локоток и с поклоном подвёл к второму от края очку: оно, по его мнению, было лучше других.
(Японцев и в Минлаге было несколько. Они как-то не по-нашему кланялись – короткими наклонами совершенно прямого туловища. И при этом то ли присвистывали, то ли пришипывали сквозь оскаленные в улыбке зубы: с-с-с!.. Мы с Юликом вспомнили дореволюционный вежливый слово-ерс: «Позвольте-с! Прошу-с!»)
В Минлаг Юлик попал на полгода раньше меня и ко дню нашей встречи был уже авторитетным придурком – нормировщиком. Вообще-то нормировщиков в лагерях не любили: от того, какую даст норму, зависит процент выработки, а стало быть и кормёжка. Из лагеря в лагерь переезжала вместе с этапами поговорка: «Увидишь змею и нормировщика – убей сперва нормировщика, змею всегда успеешь». Но Дунского уважали – он был самым либеральным изо всех.
Интинская его карьера началась так. Когда Юлика привезли на третий ОЛП, кто-то из старожилов посоветовал:
– Говоришь, нормировщиком работал? Здесь старший нормировщик твой земляк, сходи к нему, он тебя пристроит.
«Земляк» означало – еврей, как и ты. А известно же: еврей еврея всегда тянет, не то что мы, дураки русские… Эти рассуждения Юлик слышал сто раз и всерьёз не принимал. Но к старшему нормировщику всё-таки пошел.
Старшим нормировщиком на третьем ОЛПе был некто Лернер, румынский еврей, по специальности джазовый музыкант – саксофонист. Как и когда он превратился в нормировщика – понятия не имею. Но на третьем он был самой влиятельной фигурой. Замечено: в лагере это зависит не от должности, а от личности. На Алексеевке всем командовал завбуром Петров, на 15-м – комендант, ссученный вор Степан Ильин, в курском лагере у Юлика – почему-то фельдшер Грейдин, а здесь на третьем – нормировщик Лернер. Все они были стукачами, все – людьми энергичными и, как правило, подлыми. Лернера ненавидели и боялись даже надзиратели и вольные из обслуги: каждый день ходит к Бородулину, начальнику ОЛПа – кто его знает, чего он там нашептывает?
Визит к нему начался не очень удачно. «Земляк» кровного родства не признавал.
– Работали нормировщиком? – брезгливо переспросил Лернер. – Ну и что? Я-то здесь причем?
– Извините. – Юлик повернулся, чтобы идти. Это Лернера озадачило: к такому он не привык, думал – сейчас посетитель будет жалобно канючить: «А может, найдется какое-нибудь местечко? Я вам буду так благодарен, мне скоро посылка придет…» – что-нибудь в этом роде. А тут – буркнул «извините» и пошел.
– Погодите, – сказал Лернер в спину Юлику. – Вы москвич?.. Нормировщиком и на воле были?
– Нет. Студентом был.
– Какого института?
– Вы вряд ли знаете. Есть такой Институт Кинематографии. – И Юлик опять взялся за дверную ручку.
– Погодите! Профессора Тиссэ знаете?
– Его – нет. А с его женой немножко был знаком.
– Не может быть.
– Почему не может? Красивая женщина. Брюнетка… Со странным именем – Бланка, по-моему.
– Бьянка! Бьянка! – Лернер вскочил со стула. – Идите сюда.
Он выдвинул ящик стола и достал фотокарточку – портрет молодой женщины, с которой мы познакомились в Алма-Ате, на дне рождения Майи Рошаль. Оказалось, что эта Бьянка родная сестра Лернера. Он просто обожал ее, гордился ее красотой и образованностью.
Этот неожиданный поворот разговора решил проблему трудоустройства: немедленно нашлось место нормировщика. А Лернер часто зазывал Юлика к себе в кабину – поговорить о Бьянке, об американских фильмах. В своей Румынии он их насмотрелся достаточно. Он даже сыграл для Юлика – на скрипке, саксофона у него не было. По мнению знатока музыки Абрама Ефимовича Эйслера, сына капельмейстера санкт-петербургской императорской оперы, играл Лернер хорошо. Но тот отмахивался от похвал: вот на саксофоне, говорил он, я действительно умею играть. А скрипка – это так[58]58
Свою скрипку Лернер продал, когда уехал из Минлага на вечное поселение в Красноярский край. На вырученные деньги он и там, в ссылке, купил себе какую-то хлебную должность. После реабилитации вернулся в Москву, играл в джазе у Рознера (Мы могли бы узнать его телефон, у нас оказались общие знакомые – но решили, что не стоит. Едва ли ему хотелось вспоминать о некоторых подробностях своей лагерной биографии. Хотя мы-то с Юликом ему искренне благодарны.)
А на автобусной остановке возле Мосфильма мы как-то встретили Бьянку. К этому времени она была уже вдовой. Некрасивая немолодая женщина с усталым и недобрым лицом.
[Закрыть]…
Раз уж я упомянул Абрама Ефимовича, расскажу о нем поподробней. Это был прелестный старик, умница, похожий как близнец на актера Адольфа Менжу – тот же аристократический длинный нос, те же усики, тот же иронический прищур глаз – и та же нелюбовь к коммунизму. По своим политическим убеждениям Эйслер был монархистом и этого не скрывал.
– Абрам Ефимович, – удивился Юлик, – с такими взглядами – и на свободе до пятьдесят первого года?
Подумав, старик ответил:
– Видите ли, Юлик у меня были очень качественные знакомые[59]59
«Качественные знакомые» выручали Эйслера всю жизнь – и в серьезных случаях, и в несерьезных. Он рассказывал: много лет назад его поехал проводить на вокзал питерский приятель. В «Красной стреле» соседом Абрама Ефимовича по двухместному купе оказался знаменитый артист Юрьев – «последний русский трагик» и старейшина ленинградских гомосексуалистов. Молодой Эйслер забеспокоился.
– Глупости, ничего не бойся, – сказал приятель. – Я тебя научу. Как только тронется поезд, заведи разговор о том, что у каждого человека имеются свои маленькие странности. Он, конечно, заинтересуется, спросит: а какая странность у вас? И ты ему скажешь: каждый раз, когда ложусь спать, я насыпаю себе в анальное отверстие битое стекло.
[Закрыть].
Эйслер, по профессии инженер, был страстным пушкинистом. Знал наизусть множество стихов, биографию Пушкина помнил, как свою. Однажды Юлик проснулся посреди ночи и увидел, что Эйслер тоже не спит. Сидит призадумавшись на нарах и смотрит в одну точку. Вообще-то, ему было над чем призадуматься: по ст. 58.10 старику дали четвертак, отсидел он только год. А если тебе за семьдесят? Не так уж просто досидеть до звонка. Всё-таки Юлий спросил:
– О чем задумались, Абрам Ефимович?
– Я думаю: если бы он женился не на этой бляди Гончаровой, а на Анне Петровне Керн – представляете, Юлик, сколько он мог бы еще написать?!
Что касается срока, Эйслер обманул-таки советскую власть: освободился после XX-го съезда, не досидев лет двадцать, и вернулся в Москву одновременно с нами…
Когда я попал на 3-й, Лернер доживал там последние денечки: через неделю он должен был освобождаться. Юлик познакомил меня с ним и спросил, нельзя ли найти для меня работу в бухгалтерии. Лернер согласился помочь и действительно поговорил, с кем следовало. Ему обещали – сделаем!.. Но как только он уехал, всеобщая нелюбовь к нему, естественно, перенеслась на меня: никто не хотел помогать протеже Лернера. В конце концов все устроилось само собой. Бухгалтера были нужны; недели две-три походил на стройку, а потом меня взяли в бухгалтерию ОЛПа.
Ничего интересного про эту контору вспомнить не могу при всём желании. Даже забыл редкое имя самого противного из коллег: Гурий? Или Милий? У него и фамилия была противная – Золотарев. Помню очень приятного рижанина Володю – русского из первой эмиграции. Он рассказал мне, как сочинялось знаменитое танго «Черные глаза»: когда-то Володя ухаживал за дочкой автора «Черных глаз» Оскара Строка, тоже рижанина. Только тому повезло больше – в России жил и умер свободным человеком… Помню и Володину смешную реплику. При нем Золотарев громко, чтоб услыхал главбух, похвалялся своим служебным рвением:
– Столько дел, столько дел – другой раз и пообедать не пойдешь.
– Другой раз и не дадут, – сказал Володя.
И помню офицера-главбуха, злобного карлика по прозвищу Трубка. Трубку он не выпускал изо рта, но чтобы поделиться табачком с зеками-подчиненными – это никогда! Водились за ним грехи и посерьёзней: к концу зимы он попал под суд – за растление собственной дочери. Девочке было шесть лет. Но это к делу не относится.
Отсидев положенные часы в конторе я бежал к Юлику. Мы жили в разных бараках: он в шахтстроевском, я – в бараке лагерной обслуги.
Третий ОЛП, вообще-то, официально именовался третьим лаготделением, л/о № 3, но это труднопроизносимо, все говорили – ОЛП. Так вот, наш ОЛП поделен был на четыре колонны: Шахтстрой, Шахта-9, Шахта-13/14 и Лагобслуга. Каждой колонне начальство отвело по нескольку бараков и строго следило за тем, чтобы зеки проживали, так сказать, по месту прописки. Но ходить из барака в барак днем разрешалось. Это потом уже скотина Бородулин ввёл почти тюремный режим: ходить приказано было строем – даже если втроем или вчетвером. На ночь бараки запирали снаружи. Но и тогда бессмысленные эти строгости долго не продержались.
А пока-что о строгости режима напоминали номера на спинах. Я знаю, что в других особлагах номера нашивали еще и на шапку и на колено. У нас – только на спине. Но появиться в зоне или на шахте без номера было нельзя: сразу угодишь в карцер. Мы не были безымянными «номерными арестантами», как лубянские. Вольные обращались к нам по фамилии, а на производстве и по имени. Но для вертухаев номера служили большим подспорьем. Попробуешь от него удрать, а он даже не побежит вдогонку – просто запишет номер, проводив тебя взглядом, как гаишник удирающую от свистка машину.
К моему стыду должен признаться, что после первого шока, я быстро привык к этому нововведенью и даже стал находить в нем некоторое удобство. Рабская натура? Может быть. Но вот принесут из сушилки одежду и вывалят горой посреди барака – иди ройся, ищи свое! А по номеру в куче одинакового лагерного тряпья легко было опознать свой бушлат и свою телогрейку. Я был Н-71, Юлик Дунский – К-963.
В номере не могло быть больше трех цифр: после 999 меняли букву и начинали новую тысячу – с единицы.
Носить свою, вольную, одежду запрещалось категорически – ни шапки, ни сапог, ни свитера – ничего! Зато казенная была получше, чем у нас в Каргопольлаге. Бушлаты и телогрейки первого срока доставались почти всем. Вот с обувью, особенно с валенками, обстояло похуже.
Публика на 3-м, как и всюду, была очень разношерстная. Попадались и совсем свеженькие, только что с воли. Мы познакомились с молоденьким москвичом, почти мальчиком, Сережей Закгеймом. Стали расспрашивать: что там в Москве? Оказалось, всё как было – так же сажают за ерунду. Понизив голос, он прочитал стихотворение, которое ходило по Москве в списках:
Можно строчки нанизывать
Посложней и попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.
Мы не будем увенчаны,
И в кибитках снегами
Настоящие женщины
Не поедут за нами.
Фамилию автора мы не запомнили, зато запомнили эти восемь строчек. В 1956 г., едва мы вернулись в Москву, нас позвал в гости Леонид Захарович Трауберг – он был нашим мастером во ВГИКе. Его интересовало: неужели все двенадцать лет мы были совершенно отрезаны от культуры, от литературных новинок? Мы ответили, что нет. Просачивались и в лагерь какие-то сведенья. Вот, например, там мы услышали такие стихи. И стали читать:
Можно строчки нанизывать…
Раздался смех. Нам показали круглолицего молодого человека в очках, очень симпатичного. Он застенчиво улыбнулся, представился: Эмка Мандель. Стихи были его. После он побывал у нас, рассказал, что и он сидел, дал почитать новые стихи – в рукописи. Теперь-то все они напечатаны, и не раз. А он теперь известный поэт Наум Коржавин и живет в Америке (куда за ним и настоящая женщина поехала). Он часто бывает в Москве и для своих остался Эмкой Манделем…