Текст книги "58 1/2 : Записки лагерного придурка"
Автор книги: Валерий Фрид
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Приложение
В начале 1955 года я навестил моих старых друзей Юлия Дунского и Валерия Фрида, будущих знаменитых кинодраматургов, чьи сценарии и поставленные по ним фильмы («Служили два товарища», «Гори, гори, моя звезда…», «Экипаж» и еще три десятка других) хорошо известны. Отбыв от звонка до звонка лагерный срок, оба вышли на вечное поселение в Инте, жили в «шанхайной» хибаре, сложенной из каких-то ящиков, и, имея незаконченное высшее образование (три с половиной курса ВГИКа), занимали престижные должности дежурного на водокачке (Фрид) и нормировщика ОРСа (Дунский).
Я привез в Инту подарок – пишущую машинку «Москва». Друзья отдарились по-царски: тетрадкой с посвященной мне маленькой повестью, которую вы сейчас прочтете. Это был второй вариант, первый – записанный в лагере – сгорел в печке во время шмона. Сами авторы не называли ее повестью, а скромно говорили, что это так, лингвистически-этнографическое упражнение, составленное для фиксации тогдашней фени и лагерных нравов. Однако ее первый слушатель – еще в зоне – поэт Ярослав Смеляков дал повести другую оценку. «Кармен», – сказал он.
Что же касается психологии и нравов урок, их языка, то они зафиксированы, действительно, с поразительной точностью. Свидетельствую как бывший зек, прошедший, правда, гораздо меньший срок обучения по сравнению с их «десятилеткой». Странное смешение неграмотных оборотов, «интеллигентных» выражений и неожиданных архаизмов, вроде древнееврейского «динтойра», не должно удивлять, – недаром лагерь называют академией.
С тех пор прошло почти сорок лет, за эти годы и авторы и я сам не раз читали повесть узкому кругу друзей. Но никто и надеяться не мог, что наступит день, когда можно будет опубликовать такое…
Доктор физико-математических наук
М. Л. Левин
Юлий Дунский, Валерий Фрид
«Лучший из них»
Посвящается Мишаньке Левину
…Юрок, я справедливый человек. Скажи: Шурик гад, Шурик негодяй, Шурик десять лет лишних живет – пускай ладно. Но я, блядь, справедливый человек. Я себе лучше язык вырву, чем скажу на черное, что это белое. И за это я всю дорогу терплю.
Что ты обо мне знаешь? Что я стопроцентно ссученый, трижды проигранный, что за мной давно колун ходит. А что Шурик был золотой вор-универсал, за это никто не вспомнит.
Я гастролировал по всему Союзу от Батума до Владивостока, и мое имя гремело. Я пять раз под вышкой сидел, из Владимирского изолятора брал кабур и ушел с концами. Да что, я с Колымы два раза отрывался! Первый раз актировался с понтом, а то сменял червонец на сухаря и с первым пароходом на материк. Это я у Френкеля на БАМе кожаное пальто ебнул, если кто другой будет хлестаться, смело плюй ему в шнифты.
Кто мы были? Веселые нищие, безвредные насекомые. Ни троцкистов, ни хуистов мы в глаза не видели. Тогда и не такие номера пролезали.
Один аферюга ушел с Сахалина за нач. сано. Ксивы, ланцы – все было тики-так. И представь, погорел на мелочности. Уже на Чукотке вылазит из самолета, какой-то туз кинулся ему дверки открывать, а он, падло, возьми и грохни:
– Спасибо, гражданин начальник…
Теперь другой период времени. Крах босякам, пиздец закону. Нет уже справедливых воров, я был последним. За это меня и приземлили. Юрок, ты фрей, но в курсе воровской жизни. Я тебе расскажу, и ты поймешь.
В сорок пятом году я чалюсь на Вологодской пересылке. В каморе народу хуем не провернешь. На верхних рюмах кодло – пятнадцать лбов. Все законники, полнота, некого на хуй послать. Жранья от пуза, смолы цельный сидор висит на стенке – подходи, шмоляй. Сам знаешь, кому кичман, кому дом родной.
Все мои жуки молодые, нахальные, дерзкие на руку и на язык. Делать им нехера, и от нехера делать они с отбоя до отбоя ведут толковище. Ковыряются в чужих душах и ищут солдатскую причину, чтобы кого-нибудь землянуть. А я это всегда презирал.
Я сам авторитетный правила, и глотка у меня луженая, но я в это темное дело не лезу. Дохну или катаю под горцами с пацанами. Потому что я знаю: если я встряну, то не выдержу ихней несправедливости и обязательно с кем-нибудь заведусь.
А был там некто Борода, старый честный вор, из тех воров – еще кандалы обосрал. Когда я в Питере в двадцать пятом году еще бегал по городовой, он уже был родский, но нас, пацанов, уважал.
И вот они приеблись к этому Бороде. Они кричат:
– Борода, ты блядь. Ты сука. Мы тебя лишаем воровским куском хлеба.
А он авторитетный старик, но тихий и не может за себя слова сказать. Он им по-хорошему:
– Побойтесь хуя, ебаный ваш рот! За что вы меня на старости лет лишаете воровским куском? В рот меня ебать – моя воровская совесть чиста!
Они на него прут:
– Нет, ты блядь. Ты работал подрывником, и значит ты был в доверии.
Он им ботает:
– Чем вы меня попрекаете? Я работал подрывником, но все ворье кантовалось при СВВ. Пускай скажут люди!
Тогда эти охуевшие правилы толкуют:
– Хорошо, мы это проверим, а до выяснения мы тебя отходим сапогом по ребрам. Клади крабки на баш.
У меня сердце горит, но я молчу. А старая мандавша уже сам лезет на середку, сымает френчик и ложит грабки на калган. Ты понял, Юрок? Этого я уже не мог терпеть.
Я выхожу к ним и говорю тихим голосом:
– Борода, ты чокнулся? Не позорь свой авторитет. Лезь на юрцы. Я за тебя отвечу.
А у меня уже и зубы клацают. Ленчик-Воркута – он у них хлябал за старшего блатного – мне ботает:
– Шурик, ты чего?
А я ему ботаю:
– Ничего. Хуй через плечо, вот чего. Отъебитесь от человека, вот чего.
Никола-Мора кричит:
– Ссыте на него, он с ума сошел!
А я ему ботаю:
– Ай, братка, ай Кирилла Кириченко, а полезай под нары, падло позорное, мы с тобой в Халмер-Ю потолкуем, с тамошним ворьем.
Я знал за его грязные дела на севере. Никола засох, но Ленчик, настырное падло, нахально пыряется на рога.
– Шурик, ты не прав. Смотри, не бери на себя лишнее.
А, думаю, так вы уже на меня хвост подымаете? Ладно, я тебе скажу.
И говорю:
– Кого ты тянешь, псенок? Змееныш, с кем ты заедаешься? Что ты понимаешь в законе? Что вы все знаете о взрывниках? Я ебу вашу немыслимую динтойру! Я сам работал подрывником на БАМе и на ББК. Вольняги к нам и носу не совали, бздехали этой легкой работы. Когда мой кореш подорвался на отказе, я в двух котелках приволок в зону все, что от него осталось. А вы тут ставите свои шаляпинские права, твари позорные, падлы, блядская отрава!!!
Я вижу, они забздели. Ленчик кричит:
– Брось, Шурик, не психуй…
А я ему:
– Соси ты сифилисный хуй!
Я чувствую, что говорю лишнее, но уже не могу остановиться. Меня несет.
– Господи, ебаный мой боже! Ты все видишь – чего же ты не стреляешь? Есть на свете справедливость? Нет, блядь, справедливости! Я воровал в период нэпа, когда за мной уже ходило сорок лет срока. Где вы были в ту зиму, когда нас Курилка ставил на пеньки, обливал водой на Соловках, в двадцати километрах от Советской власти? Где вы были в тридцать седьмом году, когда все кюветы за Бутырками были забиты воровскими телами? Где вы были во время колымского произвола, когда Павлов ликвидировал рецидив, когда нас шмоляли без суда и прокурора за рыжие фиксы, за белые руки? Вы по битому льду босиком бегали? Вы человечину хавали? Вы кашу из говна варили?.. Кто вы такие, сучье кодло, самозванцы?.. Зачем я на свет родился, зачем меня в Москве трамвай не переехал, зачем я не пошел в милицию служить, чтобы не быть с вами в одном законе? Я ебу вашу родословную на сто верст в окружности, псы, бакланье, падлючие творения. Я ваш рот ебал, я вашу веру ебал, я вашу совесть ебал и цель вашей жизни! Лезьте под нары, гады, порчаки, троекуровская псарня, лезьте под нары, пиздорванцы, и засохните там навек!
Я им ботаю, а сам соображаю: сейчас начнется корда-балет. Потому что таких слов ни один вор вынести не может.
А они уже рвут доски с нар.
Теперь я должен сбить роги Ленчику и Николе, остальные все – натуральные торбохваты и без этих бодаться не будут. В рукаве у меня был притырен приличный саксан.
Ленчик прыгает на меня, я отваливаюсь в сторону, гребу его за хобот, вынаю саксан, и уже намахнулся, но тут меня как током прожгло: Шурик, что ты делаешь. За это тебя приземлят.
Потому что, пока нас не рассудили, он в законе. И я поворачиваю руку и катаю его между рог колодочкой. Бей в лоб, делай клоуна!
Ленчик с копытов, а я поворачиваюсь кругом себя, потому что по моему расчету Мора обязательно зайдет с жопы. Точно: он уже намеряется доской. Гуляем по буфету!!! Как я приварю ему тырса!.. Никола загремел к параше, а остальная хевра сбилась в кучу и не знает, на что решиться. А я беру их на бас. Кричу дурным голосом:
– Ложись, фраера! Легкой смерти захотелось?
Это у меня прием такой, вроде психической атаки. Ужасно действует, как-то морально убивает.
Фраера шур-шур под нары, да и мои духарики приуныли. Ленчик лежит в бессознании, хитрожопый Мора уже отполз к дверям – мне можно лезть к себе на юрцы.
И тут Борода, еби его в гробину мать, хватает дубовую крышку от параши, подлетает к Ленчику и коц его по черепу! Тоже был принципиальный, падло. У Ленчика и мозги на стенку.
В каморе тихо стало, слышно, как муха перднет. Я говорю:
– Эх, Борода, Борода. Дожил ты до седых мудей, а ума не нажил. Ты думаешь, я не мог его прибрать? Я мог, но сознательно воздержался. А теперь нашли мы приключение на свою сраку. За это нас обоих пустят под откос.
Я велел фраерам замыть пол, а Ленчика затащить под юрцы, с понтом он дохнет. Отдал пику пацанам, послал босякам на первый этаж парашют с описанием, как было дело, а сам сел с Бородой хавать: я знал, что через полчаса нас крутанут.
Дубак через волчок ливер бьет, почему в каморе тихо, но не додует, что к чему. Кнокай, кнокай, пес, скоро дотумкаешь!.. Похавали мы, и Борода толкует:
– Шурик, я объявлю.
А меня зло взяло:
– Чего ты заладил – объявлю, объявлю… Ты лучше крошки с бороды смети, грозный объявитель!
Он, правда, ничего не сказал, смахнул крошки и пошел объявлять. Постучал в кормушку и кричит:
– Дежурный, уберите труп.
Тут набежала вся псарня – и режим, и прокурор. Бороду вертят, а через час выдергивают и меня. Сажусь в трюм, и волокут меня по кочкам и по корягам. Грязь, блядь, сырость, сосаловка.
Борода отшивает меня вчистую и получает довесок до червонца, мне лепят два месяца штрафняка, и с первым вагонзаком я гремлю в Севдорлаг. А мне хоть бы хуй. Я даже рад: ты шутишь, полгода бимберу не видал, человечьего мяса не хавал.
Заваливаюсь в зону, как могерам. У вахты штопорю огольца и толкую:
– Тут люди есть?
Пацан кричит:
– До хуя и даже больше.
– Кто да кто?
– Никола Сибиряк, Мишанька Резаный, Лева-Жид, Змей Горыныч, Мыня Заика – не саратовский Мыня, сучонок, а другой Мыня.
Я ему ботаю:
– Сынок, чеши к ним, скажи, Шурик Беспредельный приехал.
Это теперь меня зовут Чума, а тогда у меня была кличка Беспредельный, потому что я имею беспредельный душок.
Пацан оборвался, а я сед на сидор и жду. Всех этих воров я знал, а с Жидом я бегал еще по воле, в Киеве, он был золотой щипач. И мне очень интересно, как они ко мне сейчас отнесутся. Проходит десять минут – их нет. Проходит полчаса – ни одной бляди. Что за еб твою мать?.. Я подымаюсь и сам чимчикую в ихний куток. Заваливаюсь в кабину. Ни хера себе, кучеряво живут: на нарах подушечки, хуюшечки. Всё кодло сидит у стола, кушают кислое молоко из ведерной параши. Я кричу:
– Здорово, малы!
– Здорово, Шурик, – отвечают и продолжают штевкать. Вот так хуй, не болит, а красный.
– Да что вы, – говорю, – псы? Уху ели или так охуели?
А Змей Горыныч толкует:
– Псы, да не суки.
Ты понял? Это он дает набой, что будто я суканулся.
У меня аж в горле перехватило. Стою и не могу дохнуть. Что мне делать? С ходу пороть их? Бесполезняк – их же пять рыл. Качать права? Нет, думаю, хуй вам в горло, господа воры. Ничего я им не сказал, сказал только:
– Эх, урки, вот какие ваши мнения!
Повернулся и пошел в барак.
Лежу на юрцах, грызу щепочку и размышляю. Вот, Шурик, ты и под откосом. Отгулялся по цветной улице. Попал ты в непонятное и непромокаемое… Но ничтяк – я был и буду в вантажах, а они, позорники, еще наплачутся. Раз такое дело – петушки к петушкам, раковые шейки в сторону.
После поверки я встал и канаю к нарядило. Нарядила на койке, в носочках – отдыхает. А рядом помпобыт, шпилит на гитаре. Как они меня надыбали, то оба заметали икру. Нарядила с лица переменился, а Серега-помпобыт кинул свою музыку и лезет под тюфяк: наверное, там он ховал перо.
Кричу:
– Добрый вечер, господа суки.
– Добрый вечер, Шурик, – ботают, – чего пришел?
– Пришел толковать на понял-понял. Сучьего полку прибыло.
Они на меня шнифты вылупили:
– Шурик, ты в натуре?
– Сказано – сымаю погоны. Кажите масть!
Они толкуют:
– Какой разговор! Буби козыри, все в наших руках. Принимай любую колонну.
Помпобыт маячит нарядило, тот волокет из заначки пузырек одеколону, миску жареной картошки. Шурик мне толкует – нарядилу тоже Шуриком звали:
– Садись, похаваем.
Это они делали проверку, потому что если я к ним пришел с целью, то хавать с ними не стану ни в каком разе. Сели мы, покушали все вместе, и на этом окончилась моя воровская жизнь.
Юрок, кем я с тех пор только не был – и нач. колонны, и комендантом, и нарядчиком, и зав. ШИЗО. Преступный мир от меня стонал. Я поклялся мстить им и мстил беспощадно. С Княж-Погоста воры телеграфят: Бороде на граверном карьере отрубили грабки, жди своей очереди. А мне по хую. Шурика, моего тезку, зарубили в бане. После этого я совсем очумел. Тогда мне и дали новую кличку.
Как я над ними гулял! Помню, приехал начальник восьмой дистанции и расплакался: жуковатые забрали власть в свои руки, по зоне пройти нельзя – та еще кромсаловка, каждый день на кухне свежее мясо. Просит меня на усмирение.
Я приезжаю на восьмую и объявляю сучий террор. Там были дела!.. Я три ночи не спал ни грамма – наводил порядок. Они от меня на проволоку лезли, искали по зоне пятый угол.
На четвертые сутки выхожу к разводу, а все мои жуки-куки уже стоят у вахты – в рукавицах, в чунях, в бушлатах сорок четвертого срока… Лопни мои шнифты, блядь-человек буду!
Я встал на пенек, как Наполеон, и толканул им речугу:
– Позор вам, воры! Сегодня я вас выеб в рот, а завтра весь Советский Союз узнает об этом. Идите и пашите до кровавых соплей. Роги в землю, господа олени, потому что на лбу у вас написано: «вкалывать», а на жопе – «без выходных».
Сказал и пошел спать.
На этой восьмой я и притормозился. Жил, сам понимаешь, свыше грабежа. Начальство меня кнокало, контингент бздел. Повара и каптеры на кукане, шалашня ко мне так и липнет. Хуй ли – держу все вантажи и на личность авторитетный. Но я с ними мало занимался. Оттолкнемся – и жопа об жопу, кто дальше прыгнет. Они же все материалистки, бляди.
Конечно, на мне где сядешь, там и слезешь, вот я над ними чудил правильно. Одну дешевку обстриг, увешал всю банками-жестянками, потом юбку на голове завязал и выспидком из барака – гуляй, девка!.. Это от меня мода пошла – банками увешивать. А одну дешевизну велел дневальному говном облить. Мужики со смеху поусерались. Я вообще в компании очень шебутной, со мной не соскучишься.
В мае к нам пригнали кировский этап, и в том числе приходит одна Вика, москвичка – чистопородная воровайка, голубых кровей. Саму, говнюшку, соплей перешибить можно, а нос дерет до небес.
Все мои недобитые коки-наки вокруг нее, ясное дело, кобелятся, но она держит стойку. У нее в Ягремлаге остался какой-то гусар, питерский штопорила, так она для него берегла. Ксивы он ей катал – на восьми листах. Не ксива – Библия, еби ее мать!..
В субботу у нас, как положено, танцы. Я, как комендант, должен там показаться, чтобы помнили, что над ними есть бог и прокурор. На мне эстонский лепенец, расписуха, прохаря наблищены, на грабке перстенек. Я всегда чисто ходил.
Заваливаюсь в столовую, становлюсь у дверей и кнацаю. Все притихли и ждут, когда я уйду. А Вика сидит на столе, со своей гоп-капеллой, и кричит мне через весь зал:
– Здравствуйте, господин гад!
– А, – говорю, – прелестная воровка, обосрала хуй, плутовка! Здорово, здорово.
Она кричит:
– Товарищ комендант, вы такой видный мужчина, а никогда не споете, не сбацаете. Вы не можете или у вас есть затаенные причины?
Я ей ботаю:
– Я с тобой станцую, когда у тебя на лбу вырастет конский хуй в золотой оправе. Но у тебя есть кодло трехнедельных удальцов, и если ты желаешь, то они сейчас будут у меня бацать и на голове, и на пузе, на двенадцать жил, на цыганский манер.
Все ее жиганы втянули язык в жопу и в прения не встревают. А она вдруг толкует мне:
– Скажите, Шурик, зачем вы сменяли воровскую славу на сучий кусок? Или вам не хватало?
Хотел было я ее тягануть, но не стал портить настроения. Сказал только:
– Гадюка семисекельная, не тебе меня обсуждать. Входить в мои причины я с тобой, мандавошкой, не намерен.
И ушел на хуй. Проходит дней несколько, и она пуляет мне ксивенку:
– Мне нужно с вами поговорить об очень важном.
Я эту ксивенку порвал и хожу как ходил.
Однажды по утрянке она меня штопорит у конторы.
– Вы получили мой пропуль?
– Получил, – говорю. – Что из этого?
– У меня есть к вам разговор.
Я ботаю:
– О чем нам с тобой толковать? Ты крадунья, законница, а я убежденный сука, вечный враг преступного мира. Иди и забудь меня. Попутного хуя в сраку!
Поканала она от меня, а сама худенькая, щуплая, как воробьенок. Мне даже ее жалко стало. А, думаю, ни хуя. Подумаешь, принцесса Турандо!..
Вечером с сельхоза приезжают бесконвойные возчицы. А там была одна Ленка, которую я раньше харил. Я ее волоку к себе в кабину, пошворил и отпустил в барак ночевать. Только заснул, в окно стучат:
– Шурик, беги в женскую зону. Вика твою Ленку порезала.
Я схватываюсь и – туда. Залетаю в барак – гвалт, хипеш, бабы все голые, лохматые – тьфу, обезьяны! Ленка на полу, вся в краске, базлает не своим голосом, а Вика с пиской сидит на своих нарах.
Я к ней подошел, тырсанул разок, отмел мойку и говорю:
– Собирайся!
Она ничего – встала, пошла. Вышли мы на двор, и я ей толкую:
– Дура ненормальная! Ну, на хуя она тебе сто лет усралась? Теперь тебе верником карячится срок. Чего вы с ней не поделили?
А она заплакала и ботает:
– Я ее пописала за то, что ты с ней шворился. Учти, я всех порежу, с кем ты будешь. И тебя порежу. Я тебя люблю и не могу без тебя жить.
Ты понял? Меня любит и меня же порануть собирается. Что ты хочешь, Юрок, бабы – это ж такая нация!.. Меня смех берет.
– Ах, – говорю, – падлючье творение! Вот ты чего замыслила! У-у, гуммозница, поносница, дристополетница!!! Бежи в кандей, спасай свою дешевую жизнь! Сейчас я тебя работаю начисто!
Она от меня как рванет. Я за ней. Она бежит и ревет – та еще комедия! Пригнал ее в пердильник, запер в одиночку:
– Посиди, – говорю, – девка, охолонись!
И пошел к себе. Снял тапочки, лег, а спать неохота. Я лежу и думаю: все-таки она в меня здорово врюхалась, раз выкидывает такие коники… С кем я вращался до этих пор? Твари, двустволки, продажная любовь! Разве они способны на сильное чувство? Сколько ж так можно жить – менять харево на варево? Может, я теряю свой золотой шанс?
Утром встаю, топаю в ШИЗО. Набрал с собой бациллы, сладкого дела, мандра беляшки, сую ей в кормушку:
– На, принимай передачку!
Она на меня шары выкатила, а у самой от слез на щеках грязные полоски. Засмеялся я:
– Эх, ты, богиня джунглей! Иди, умойся, я тебе полотенце с пацаном пришлю.
А сам пошел в санчасть.
Я всегда знал, с кем кусь-кусь, а с кем вась-вась: с ходу дотолковался, и в тот же день Вику суют в этап на сангородок. Надо было убрать ее с ОЛПа, пока не завели дела.
Вика кричит:
– Шурик, я твоя навеки. Жди меня.
Она уехала, а я, Юрок, – ты поверишь? – совсем охуел. Всю дорогу мысли про нее. Думаю, может, она, сучка, там подвернула кому-нибудь?
Все этапы с сангородка – дождь не дождь, – я встречаю у вахты.
И, наконец, с этапом доходяг приходит моя Вика. Как она меня увидела – кинулась, схватилась вокруг шеи и аж закостенела.
– Что ты, – говорю, – падла, опомнись. Люди смотрят.
И повел ее к себе в кабинку.
Так мы с ней и зажили. Приду вечером, Вика сидит, чего-нибудь мастырит – занавесочку там или марочку расшивает, хаванье уже на столе. Кашку, шлюмку – эту лагерную стрихнину мы с Викой не кушали, для нас на стационарной кухне отдельно готовили. Я штевкаю, а она сядет рядом и давай разводить баланду: ты и такой, ты и сякой, с кушем тебя нету, ты красюк, ты один человек, я как тебя надыбала, так с ходу на тебя упала. И так и далее.
Дело прошлое, я тоже ее уважал. Как барыга бегал по зоне, обжимал чертей за ланцы – исключительно для нее. Одел ее как картиночку: чулочки, корочки, бобочки – полковника Коробицына жена так не ходила, как моя Вика.
Да что там толковать – лепилы сказали ей козиное молоко пить для здоровья, так я для нее козу купил и держал в пожарке. Козу, блядь! Вспоминать совестно. Но Вика, между прочим, как была фитилек, так и осталась. Хавала одну атмосферу.
Вообще в ней ничего такого особенного не было: разве что глазищи как фары. Ну, и фигурка аккуратная, и подстановочки под ней тоже ничтяк. А как она шворилась!.. Юрок, лучше ее как женщину, я не встречал.
Раньше я ходил под колуном и не оглядывался, а теперь как-то начал беречься: жизнь, что ли, милее стала, хуй ее маму знает. По ночам запирался на двойной пробой, ложусь спать – тесак всегда под подушку.
Я ей часто толковал:
– Вика, учти, что к преступному миру тебе возврата нет, надо менять курс жизни. Я ебал тот пароход, который говно возит. Что мы, в натуре, богу в бороду нахезали? Хочется ведь пожить на воле! Сроку у нас с хуеву душу – давай завяжем?!
Ты поверишь, Юрок, я даже мечтал до освобождения пацана замастырить, удивить советскую власть.
– Шурик, а ты когда освобождался?
– Хуй в рот. Теперь я плыву, и берегов не видно. Мне намотали на всю катушку.
– За что?
– За то, за это и за два года вперед. Сказано тебе, всю дорогу горю за справедливость. Ты слушай.
Раз ночью меня будит пацан Толик, мой помогайло. Кричит:
– Шурик, подъем, пригнали этап с центрального изолятора.
Я моментом собрался: все штрафные этапы я лично просматривал с ходу по прибытии, потому что всегда мог ожидать товарища с топором навстречу. И принимал их всегда в бане, это самое безопасное место: голые люди как-то к драке неспособны.
– А ты говорил, что Шурика-нарядчика зарубили в бане?
– Хуй мамин, ты все равно как деревня. Его работнули, когда он мылся, понял? Отрубили бошку и закинули в чан с кипятком…
И вот я канаю в баню. Они уже моются. Хевра приличная, рыл двадцать. Фраеров согнали на пол, сами лежат на лавках, парятся.
Я прохожу с понтом по делу, а сам давлю косяка. Все вроде незнакомые. Какая-то тварь кричит:
– Чума, тебе привет от Бороды. Учти, ты свое отходил.
Я остановился и поглядел на них. Ты знаешь, Юрок, – у меня взгляд очень страшный, его люди не выдерживают.
Они все попрятали шнифты, и только один молодяк настырно пялится на меня. Я еще постоял, пока он не отворотил ебальник. Тогда я толкую:
– Что ж вы притихли, грозные рубаки? Кто это у вас такой духарь? Имейте в виду: вы попали в мой кабинет, и на мне ваш курс кончился. Здесь с вами будут разговаривать только на ВЫ: выебу, вышибу… Не работаем, по фене ботаем? Это отошло. Подъем в шесть, развод в восемь. Я научу вас свободу любить!
И вышел без всякого на них внимания. Но про себя я, конечно, маракую: кто это за молодяк, который так настырно зырил? Видать сразу, что чеграш не тутэшний. Во-первых, он с политикой, а чтобы привезти из СИЗО волос, надо быть довольно нотным. Потом у него наколки не по всей шкуре, а только на костылях, так что он может сблочить с себя всё до кальсон в любом кругу общества, и никто его не шифранет.
И тут я лоб в лоб стыкаюсь с каким-то немыслимым фитилем: одна нога в суррогатке, другая в консервной банке. Он лыбится как майская роза и кричит:
– Шурик, ебанный по черепу!
Тогда и я его рисанул. Это был Никола Слясимский, старый прогнивший сука, в лагере родился, в лагере подохнет. Он мне с ходу толкует:
– Шурик, заруби на хую: здесь скоро будет правильная мясорубка. Это та еще гопкомпания – оторви да брось. Тебе по блату прислали самый центр. Я сам в краснухе катился за фрея, отлеживался под горцами – с гарантией задавили бы!
– Ничтенка, – говорю, – не первый хуй в жопу. Они у меня будут тонкие, звонкие и прозрачные. Ты мне лучше растолкуй: кто этот молодяк, с политикой, рыжая фикса, на грабке перстенек?
Он кричит:
– Ты в натуре не знаешь? Это ж Мишанька Бог – игрок, каких не было, сумасшедший вантажист, все ворье от Хановея до Ухты ошкурил, как белок. Он у них за паханка.
Я отвел Николу на кухню, велел накормить и дал место в бараке ИТР – он был мой старый кореш.
Но с этих пор у меня внутри засосало: охота катануть и все тут. Я ведь сам злой игрок и мог обаловать любого чистодела. А на этой восьмой я уже забыл, кто король, а кто дама. И меня ведет сыграть с этим Богом.
Если он сибирский третист, то он у меня в руках, я третистов не уважал. Они все мелочники. И потом мне интересно – откуда ему такой фарт? Что он, бога за яйца ухватил?
Думаю день, думаю два, а на третий вынаю из заначки пресс, откалываю половину – куска полтора, – ховаю в скуло, беру мессырь и иду к ним в барак. С собою прихватываю только Николу.
Заваливаюсь в секцию – они уже делят. Мишанька банкирует. Надыбали меня, побросали колотушки. Я кричу:
– Здорово, волки!
Они кричат:
– Здорово, пес!
Я кричу:
– Бог, я пришел с тобой пошпилить. Ты не против?
Мишанька мне ботает:
– По какой это новой фене суки играют с ворами? Может, ты не в тот барак зашел?
– Ни хуя, – кричу, – жидовская вера полегчала.
Ты не прими в обиду, Юрок, это есть такая присказка. Что будто один еврейчик просил нарядилу устроить ему кант и за это посулил отдать всё сало, когда получит кешер, потому как ему все равно по ихней вере не положено. И вот, ему обламывается бердыч, а он носу не кажет к нарядило. Тот заметал икру, летит к нему в барак и видит: жидяра сидит и наворачивает балалас. Нарядчик кричит:
– Что же ты, падло, делаешь? Тебе по религии не положено!
А тот ему отвечает:
– Ничего, товарищ начальник, жидовская вера уже полегчала.
Так вот, я толкую Мишаньке:
– Садись, жидовская вера полегчала!
– А чем я гарантирован, что ты, если прокатаешься, не наведешь сюда режим? Не заберешь нахально все шмотки?
– Я никогда никому не двигал, и люди это знают. Но если ты хочешь, я могу дать золотое слово суки.
Мишанька кричит:
– Лады.
Я кричу:
– Выдвигай стол на середку! Темно, как у цыгана в жопе.
Это я леплю горбатого, потому что мне нужно быть напрямую против двери. Я сажусь к печке, чтобы никто ко мне не мог зайти с жопы, а Николу ставлю у дверей, с понтом на атанде, а в натуре – на отмазку. В голяшке у него притырена правильная шпага. Я знал, что когда я их напою и стану отрываться со всем бутором, они меня попробуют пустить в казачий стос, потому что от этих навозных жучков можно ожидать все двадцать четыре подлости.
Они волокут стары – красивый бой, но домашний. Может, ихнее колотье с фалылем? Ничтяк, на хитрую жопу есть хуй с винтом.
Я кричу:
– Бедно живете, господа воры!
Вынаю из чердака фабричный пулемет и ломаю ему целку. Играем коротенькую – любишь не любишь. Я загадываю, Мишанька бьет в лоб. Загадываю вторую – он бьет ее по соникам.
– Да что ты, – говорю, – в жопу ебанный, что ли?
Это я к тому, что есть такая примета, будто лидерам всегда везет в игре.
Он лыбится:
– Кто раз даст, другой раз даст – тот еще не пидораст.
Шпилим дальше. Проходит полчаса, и он меня приговаривает за все гроши. Я посылаю Николу за остатним прессом. Катаем по новой. Ебическая сила! Ты поверишь, Юрок, – из десяти талий я беру одну. Дыбаю, может, он фармазонит? Ни хуя подобного – играет справедливо. Меня в цыганский пот бросило! Шурик, где твое счастье?!. Посылаю одного пизденыша к Вике за шмотками. Толкую ему:
– Если будет спрашивать, как игра, – кричи: «в говнах».
Пацан вертается и таранит цельный сидор барахла, но хуй ли толку, если Мишаньке всю дорогу масть хезает? Бьет, падлина, и куши и семпеля. Через час я без ланцев – залысил все до последней тряпки.
Опять посылаю к Вике: у нас были заначены маленькие рыжие бочата с лапшой. Смотрю, она прется сама:
– Шурик, я погляжу?
А вся уже на галантинках. Я ее, конечно, нагнал:
– Лети отсюда метеором, проститутка, тебя еще тут не хватало!
Она оборвалась, а мы гадаем дальше.
Юрок, черное невезенье! Мне вспомнить страшно, как я летел. Бочата я делю на четыре ставки – и с почерку пропиваю. Сымаю с себя бостоновый френчик, кидаю на кон против летчицкого реглана. Воры кричат:
– Ставки неровные!
Неровные, дешевый ваш мир? Сблочиваю шкеры, отрываю на хуй одну штанину и кидаю на кон к френчику:
– Воры, теперь хватит?
Мишанька глазом не повел… Пропил я френчик, и ставить больше нечего. Мамочка, мамочка, в какой черный день ты меня родила!.. Мне не жаль ланцев, жаль игроцкой славы.
У меня еще оставался кисет – настоящий жиганский кисет, под вид клоуна. Вика сама мастырила: глазки, волосы. И надпись вышила хорошую: «Сука кури, вор хуй соси».
Я кидаю этот кисет. Мишанька ставит лакированные румынские прохаря на высоком каблуку. Воры кричат:
– Мишанька, ты охуел? Ставки неровные.
Мишанька порет мойкой переда и кидает на кон голяшки:
– Воры, ставки ровные?
Он тоже умел давить фасон… Прокатал я и кисет. Никола мне маячит: «Шурик, кончай!» А я уже совсем опизденел. Втыкаю в стол свой саксан – толковый саксан, с наборной ручкой:
– Идет в ста колах?
Мишанька кричит:
– Убери свое перо, может быть, оно обагрено воровской кровью. Не играю.
Я кричу:
– Бог, поверь мне сто рублей. Будет за мной.
Он лыбится:
– Играем на чистые. Прошли крыловские времена.
Я толкую:
– Ты что, охуел? Если я двину – пори меня за фуфло.
Он свое:
– Играю на чистые.
– Да кто ты, – кричу, – человек или милиционер? Дай мне мой шанс.
И тогда он толкует:
– Даю тебе твой золотой шанс: у тебя есть мара. Ставь ее за все вантажи, пытай свое сучье счастье. Проиграешь – пришлешь на ночь, а по утрянке забирай обратно. От нее не убудет.
Я хочу сказать – «лады», а у меня зубы не расцепляются, слова не могут выдохнуть. Я кивнул башкой, и он стал тасовать. Зырю на Николу – он белый, как печка. Наверно, думаю, и я такой. А, была не была! Назначаю даму крестей – Вика себе всегда на нее гадала. Мишанька делит, и мою даму убивают на последней карте. А мне уже и интереса нет. Все сразу как-то атрофировалось.
Вся хевра давит на меня ливер: чего я буду делать. А я встал и пошел из барака.
Прихожу к себе. Вика не спит. Увидела меня и кинулась:
– Щурик, что с тобой?
– Ничего. Собирайся.