Текст книги "58 1/2 : Записки лагерного придурка"
Автор книги: Валерий Фрид
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
Особых злодеев среди лагерных начальников я не встречал. Были хуже, были лучше, попадались и тупые злобные скоты, но на настоящего злодея никто не тянул.
А на 15-м нам, считаю, с начальником просто повезло. Это был шестидесятидвухлетний младший лейтенант Куриченков. Как и вся каргопольская «вохра» он был из местных. Начинал надзирателем, и дослужился до должности начальника лагпункта. Когда вышло распоряжение аттестовать всех, кто был на офицерских должностях, старику навесили на погон одну звездочку – на большее образования не хватило (по-моему, там и пяти классов не было).
Году в девяностом мы с режиссером Миттой побывали в моих местах – искали натуру для фильма о сталинских лагерях «Затерянный в Сибири». Подходящего ничего не нашли: теперешние «учреждения» выглядят совсем по-другому. Но меня поразило, что начальником маленького лагпункта (сейчас это называется как-то иначе) был полковник, а в подчинении у него ходили подполковники и майоры. Видимо, излишки офицерского состава армия сбывает теперь в исправительно-трудовые заведения. А в наше время на весь Каргопольлаг имелся только один полковник – Коробицын, начальник управления. Интересно, в каком звании нынешние начальники управлений? Наверно, генералы армии, а то и маршалы…
Наш младший лейтенант был мужик не злой и справедливый. К мелким нарушениям режима не придирался, больших строгостей при его правлении не было. Как-то раз он вызвал меня к себе в кабинет и посоветовал поменьше заниматься бабами.
– Конечно, без греха один бог, – хмуро сказал он, глядя мимо меня. – Но надо поаккуратней, чтоб разговоров не было.
Насчет того, что без греха один бог, Куриченков говорил со знанием дела. Его старушка жена, такая же низенькая и круглолицая как он, жаловалась заключенной медсестре Лиде, что дед никак не угомонится, седьмой десяток пошёл, а всё лезет, лезет. (Совсем как Нехама в бабелевском «Закате»: «Ему шестьдесят два года, бог, милый бог, и он горячий, как печка!» Только Нехама не окала). На наших девчонок старик тоже поглядывал, а было ли еще что – про это не знаю.
Полной противоположностью начальнику был его заместитель Купцов, тоже младший лейтенант. Это равенство в чинах Куриченкова наверняка ранило: заместитель был моложе его лет на сорок с лишним – наглый крикливый мальчишка. Но приходилось терпеть: родной брат Купцова, майор, был по каргопольским меркам большой шишкой, начальником оперчекистского отдела, кажется.
В отличие от Куриченкова, Купцов-младший вечно искал повод сделать кому-нибудь из зеков пакость. Мне – маленькую: привел в бухгалтерию парикмахера Витьку и приказал:
– Этого кудрявого остричь!
(А кудри-то и отросли сантиметра на три, не больше). Другим приходилось хуже.
В очередь с прочими придурками я иногда дежурил в адм. корпусе. Из-за перегородки доносился голос вольнонаемной телефонистки: «Мостовича! Мостовича! Дай Кругличу!» Иногда она принималась напевать:
Мама, цаю, мама, цаю, цаю, кипяцёного,
Мама, дролю, мама, дролю, дролю заклюцённого!..
(В тех краях смешно путают «ц» и «ч», меняя их местами. Я своими глазами видел бумагу, адресованную в Цереповеч).
Но мне и более интересные вещи случалось слышать во время тех дежурств. Например, спор Купцова с командиром дивизиона охраны старшим лейтенантом Наймушиным.
Во время шмона на вахте у девчонки за пазухой обнаружили три килограмма унесенной с поля картошки.
– Судить будем! – кричал Купцов. – Судить!
А Наймушин, фронтовой офицер, урезонивал его:
– Не пори хуёвину. Ну, получит девка по году за килограмм. Это хорошо?.. Дай десять суток – и хватит с неё.
На том и порешили… И другой их спор я запомнил.
Расконвоированные зеки обязаны были возвращаться в зону к определенному часу. И вот на поверке выяснилось, что один, бесконвойник-прораб, отсутствует.
– Сбежал! – кричал Купцов. – Давай, объявляй его в побеге!
А Наймушин отвечал негромким ленивым голосом:
– Не пори хуёвину. Куда он сбежит? Ему через неделю на освобождение идти.
– А где он?! Ты знаешь?
– Знаю. На Островное пошел, к своей бабе. Прощаться.
У прораба действительно на Островном, лагпункте «мамок», готовилась рожать его подруга.
Вообще-то побеги изредка случались: «ваше дело держать, наше дело бежать». Уйти с 15-го было не слишком сложно. Нестрогий режим, вместо сплошного забора – проволочное ограждение. Один молоденький вор по-пластунски подлез под колючую проволоку – и с концами. Поймали его случайно: в Вологде на базаре столкнулся нос к носу с оперативником, знавшим его в лицо.
Второй побег я описал со всеми подробностями в сценарии «Затерянный в Сибири». Семеро блатных договорились спрятаться от развода. Их отыскали и вывели «доводом» – т. е., отправили догонять свою бригаду в сопровождении одного вохровца. Это входило в их планы. В лесу один из воров, симулируя мучительную боль в желудке, повалился на землю и стал кататься по хвое. Подкатился к ногам конвоира, обхватил его за сапоги и повалил. Налетели остальные, обезоружили стрелка – он и не сопротивлялся, только просил не убивать. Большинством голосов – шесть против одного – решили не пачкать рук кровью. Запихали ему в рот кляп, привязали к сосне и двинулись дальше. Ножом, отобранным у вохровца, вожак строгал палочку. Шел и строгал, а остальные держались чуть поодаль – такая ничем не приметная компания деревенских парней. Но подлость натуры взяла своё: не слушая уговоров, вожак вернулся и тем же ножом перерезал связанному конвоиру горло. Дикое, совершенно бессмысленное убийство… Их поймали в той же Вологде, поэтому привезли обратно живьём и судили. Этим всем дали по четвертаку.
Ст. лейтенант Наймушин, не в пример Купцову, «понимал сорт людей». Блатные одно, бесконвойный прораб-бытовик совсем другое…
Ко мне Наймушин испытывал – не знаю, почему – явную симпатию. Может быть, ему нравилось, что в моем голосе он не слышал заискивающих ноток, какие неизбежно появляются, когда зек разговаривает с начальством. (Когда я обещал Куриченкову вести себя скромнее, эти нотки в моем голосе были, сам слышал. Но от командира дивизиона охраны я мало зависел: ведь не собирался же я уйти в побег?) И Наймушин часто заходил в бухгалтерию специально, чтобы поболтать со мной. Подсаживался к моему столу, расспрашивал о Москве, о моей прошлой жизни. Как-то раз сказал:
– Вчера вечерком хотел зайти потолковать. Заглянул в окошко – а ты сидишь, с Ленкой разговариваешь. Ладно, думаю, не стану им портить настроение.
Эта Ленка Ивашкевичуте, хорошенькая литовка, как-то раз мыла полы на вахте. Наймушин, чтоб не мешать, присел на край стола. По Ленкиным словам, он был сильно выпивши. Сидел и вполголоса разговаривал сам с собой:
– На хуя мне жена, которая детей рожать не может?.. Брошу, пойду крутить мозги заключенной.
Мне показалось, что Ленка ничего не имела бы против, если б это ей он пошел крутить мозги: крепко сколоченный, с неулыбчивым смуглым лицом, старший лейтенант был очень хорош собой.
Жену его Августу мы тоже знали, она работала кассиром. Заключенные получали не зарплату, а что-то вроде красноармейского денежного довольствия «на махорку» – несколько рублей, меньше десяти, по-моему.
Кроме этих денег и зарплаты вольным, Августа, случалось, выплачивала вознаграждение местным доброхотам за содействие в поимке беглеца – как всё равно премию за истребленного волка.
Один такой ловец, узнав, что сумму вознаграждения урезали против прежних лет чуть ли не вдвое, объявил:
– Хуй я им буду ловить! За такие деньги пускай сами имают!
Августа не выдержала, крикнула из своего окошка:
– Иди, иди! Скажи спасибо, что и это получил.
А я подумал про сибирского беглеца из старой песни: «Хлебом кормили крестьянки меня, парни дарили махоркой»… Где те крестьянки, где те парни?!.
Семейные проблемы Августы у нас в бухгалтерии широко обсуждались: её любили. Она действительно не могла иметь детей и от этого страдала. Её грустную улыбку не портил даже сплошной ряд стальных зубов. Августа охотно брала наши письма, чтобы отослать их, минуя лагерную цензуру, приносила из дому пирожки, угощала. Думаю, ни она, ни ее муж не принимали всерьёз обвинения и срока, которые нам навесили – кому трибунал, кому «тройка», кому ОСО.
Во всяком случае, меня, с моим режимным восьмым пунктом, Наймушин на свой риск выпустил за зону, когда Шура Юрова – Солнышко – уже свободной гражданкой пришла к нашей вахте, попрощаться. Так что теперь я могу похваляться, что и у меня был роман с вольняшкой – правда, короткий, не длиннее часа. (Нас приютил у себя в инструменталке бригадир «газочурки» однорукий Виктор Соколовский. До чего же лихо управлялся он с пудовыми чурбанами, закидывая их единственной рукой под циркульную пилу! Я бы и двумя не смог).
А еще раньше старший лейтенант разрешил мне сходить с бригадой РММ на чужой ОЛП: там в центральном лазарете лежала другая Шура, Силантьева. Я навестил ее, принес передачку.
В конце лета случилось ЧП, и я – опять-таки властью Наймушина – был отправлен без конвоя на сенокосную подкомандировку.
ЧП было несерьезное: бухгалтер подкомандировки Сашка Горшков вообразил, что у него триппер. Он впал в панику, не мог работать, сидел целыми днями и разглядывал воспаленное место. Начислять питание сотне женщин, посланных на сенокос, стало некому. На выручку бросили меня. Отправили без охраны: в разгар страды конвоиров не хватало. Дорогу взялся показать бесконвойный нормировщик Носов.
До подкомандировки было километров двенадцать. Мы шли лесом, собирая по дороге ягоды. Заглянули к лесничихе, попили парного молочка. И я впервые понял, как замечательно красив северный лес, в котором я прожил уже три года. Раньше не замечал – и когда через месяц возвращался с сенокоса вместе с бригадой, в сопровождении конвоира с винтовкой («под свечкой») опять стал равнодушен к красотам природы.
На сенокосе я был царь и бог. Жил в отдельной кабинке, пил молоко – не такое вкусное, как у лесничихи. Коровы были доходные, настоящие лагерницы. Некоторые при всем желании не давали и двух литров в день – меньше, чем коза.
На сенокосе к моим бухгалтерским обязанностям неожиданно добавилась довольно деликатная миссия. Мне позвонили с 15-го и попросили собрать у женщин из бригады косарей подписи в пользу бригадирши: на нее завели дело по обвинению… не помню в чем, помню только, что она была не виновата. Вся бригада с готовностью подтвердила это, не хватало только одной подписи.
И тут я впервые столкнулся с явлением, о котором раньше знал понаслышке. Оказывается, многие из тех, кто пострадал за веру – чаще всего это были сектанты, – наотрез отказывались ставить свою подпись под казенными бумагами. Упирались так, будто их понуждали продать душу дьяволу. Понимаю: в некоторых случаях так оно и было, но здесь-то, в истории с бригадиршей, дело было чистое. И вот мне надлежало уговорить упрямую монашку, чтобы она поступилась принципами.
Она, как выяснилось, монашкой не была – но во всех лагерях, куда я попадал, монашками называли женщин верующих и демонстративно придерживающихся религиозных обрядов. Моя подопечная была из какой-то неизвестной мне секты. Малообразованная, она не умела толком просветить меня.
Монашеством в их секте и не пахло. Моему вопросу, разрешались ли отношения с мужчинами, она удивилась: разрешались, очень даже разрешались. Она заметно оживилась при воспоминании – нестарая была и довольно миловидная. Разговаривал я с ней уважительно и дружелюбно. Настороженность постепенно ушла, и на второй день наших собеседований мои доводы подействовали: подписать эту бумагу не грех, а наоборот, христианская обязанность. Не дай бог, навесят новый срок бригадирше! Громко, как иностранке, я прочитал ей – в который уже раз – текст объяснительной, и «монашка» сдалась, подписала. Этой победой я очень гордился – много больше, чем своей ролью в другом судебном разбирательстве, о котором скоро расскажу.
А пока что упомяну два события, которые нарушили тихую жизнь 15-го за время моего отсутствия.
Первое – «шумок». Это по-лагерному нечто вроде бунта. Шумком называли и серьезные дела, вроде забастовки воркутинских шахтеров-зеков в 53 году. Но на пятнадцатом было совсем другое.
В зону завели и временно разместили в пустующем бараке этап, состоящий в основном из ворья. От нас их должны были сразу препроводить на штрафной лагпункт Алексеевку. А они уперлись, не захотели идти на этап. Забаррикадировались в бараке и приготовились к обороне: разобрали печку на кирпичи. И когда «кум», пришедший уговаривать их, наклонился к окну (барак был полуземлянкой), в скулу ему засветили половинкой кирпича.
После этого в зону нагнали вооруженных синепогонников. Съехались чуть не все офицеры из Управления. Голубые фуражки, золотые погоны – Лешка Кадыков рассказывал: прямо как васильки во ржи!.. Началась стрельба. Двоих подранили, остальные попрятались под нары, оставив наверху фраеров. Но к вечеру блатные решили сдаться. По одному их выводили из барака и в наручниках отправляли за зону. Этим шумок и кончился.
А второе событие было трагикомическое. Кто-нибудь из читателей еще помнит первую послевоенную денежную реформу. Тогда разрешено было поменять старые деньги на новые из расчета один к одному – до определенной суммы и до определенного дня. Нас всё это мало тревожило: у большинства денег не было ни копейки. Но нашелся среди нас и богач, бесконвойный скотник. У него скопилось что-то вроде шестидесяти рублей.
Патологически скупой, он держал свои сбережения зарытыми в землю – где-то за зоной. И надо же такому случиться, что как раз перед реформой скотника за какое-то прегрешение законвоировали. Выйти за зону он не мог, а чтоб доверить кому-то свой капитал – об этом и речи не было: обменяют, а ему не отдадут!.. Прошёл срок, отведенный для обмена, шестьдесят рублей превратились в шесть. И банкрот повредился в уме. Ходил по зоне черный от горя, что-то бормотал себе под нос – а под конец повесился в недостроенной бане.
Это было единственное лагерное самоубийство, о котором мы с Юлием знали – и такое нелепое[44]44
Здесь я немного грешу против истины: Юлий Дунский и сам пытался покончить с собой – в кировском тяжелом лагере. Его совершенно несправедливо посадили в карцер. И он, вспомнив мой бутырский опыт, разломал стёклышко очков и вскрыл себе вену на локтевом сгибе. Ему это удалось лучше чем мне: он повредил еще и артерию. И развлекался тем, что сгибал и разгибал руку: разогнёт – кровь бьёт фонтанчиком на белёную стенку… Кровавый узор увидел, заглянув в глазок, надзиратель. К этому времени Юлик был уже без сознания. Его забрали в лазарет, с трудом выходили. Больше он этой попытки не повторял – до 23 марта 1982 года, когда, измученный болезнью, застрелился из охотничьего ружья.
[Закрыть]. Вообще-то, казалось бы: где самоубиваться, если не в лагере? Доходиловка, безнадёжность, изнурительная работа… А вот ведь, мало кто решался свести счёты с жизнью – такой тяжелой жизнью. Правда, и на воле больше всего самоубийств в странах сытых и благополучных. Так утверждает статистика – а психологи пусть объяснят, в чем тут дело. Я не берусь.
Теперь, когда всё далеко позади, могу сказать, что время, проведенное на 15-м ОЛПе было самым безбедным отрезком моей лагерной жизни. Да и вообще особых бед на мою долю не выпало – по сравнению с другими.
Когда несколько лет назад опубликованы были мои воспоминания о Каплере и Смелякове («Амаркорд-88»), двое моих близких друзей – один классный врач, другой классный токарь; один сидевший, другой несидевший – попрекнули меня:
– Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни. Писали стихи, веселились, ели вкусные вещи…
(Нечасто, но ели: симпатичный грузин Почхуа угостил меня хурмой из посылки – а я и не знал, что есть такой фрукт. В лагере же впервые я ел ананас: мама прислала баночку «Hawaiian sliced pineapple»).
– Люди пишут о лагере совсем по-другому! – сердились мои друзья.
Что ж, «каждый пишет, как он дышит»[45]45
Мне кажется, одинаково со мной «дышал» писавший о лагере покойный Яков Харон. А вот о жене Харона, Стелле (Светлане) Корытной кто-то мне сказал:
– Что за человек! Восемь лет просидела, а ничего смешного рассказать не может!
(Грех смеяться: она ведь тоже покончила с собой – на воле).
Бытие, конечно, определяет сознание – но и сознание в известной степени определяет бытие, хотя бы позволяет – если воспользоваться боксерской терминологией – «лучше держать удар».
[Закрыть]. Нет, конечно не лучшие годы – но самые значительные, формирующие личность, во всяком случае, очень многому меня научившие. И по счастливому устройству моей памяти – я уже говорил об этом – я чаще вспоминаю не про доходиловку, не про непосильные нормы на общих, а про другое.
Прочитавши про «малинник» эти два моих друга наверно обругали бы меня и за то, что хвастаюсь победами над девицами. Но во-первых – разве это победы? Я же объяснил: «браки по расчету»[46]46
Свинарка Верочка Лариошина рассказала мне: когда получила срок (не очень большой, по бытовой статье), её парень сказал на последнем свидании:
– Вера, в лагере ты, конечно, будешь с кем-нибудь. Это я разрешаю, по-другому там не прожить. Но если забеременеешь, я тебе не прощу: значит, ты отдавалась с чувством.
Над этим довольно распространенным поверьем – что беременеют только, если «кончают вместе» – я тогда посмеялся. Но вот недавно прочитал в газете, что американские ученые экспериментально установили: одновременный оргазм очень повышает шансы на зачатие.
Верочка вышла на свободу, не забеременев. Она была очень хорошенькая – голубые глаза, длинные ресницы – но боюсь, ничем не истребимый запах свинарника отпугивал кавалеров.
[Закрыть]. А влюбилась в меня за всё время только одна, рыженькая Машка Рудакова. Так ведь я о ней и не писал.
Во-вторых, уже и ругать меня некому: один, Витечка Шейнберг, с которым я дружил с первого класса, год назад умер, другой, мой лагерный керя Сашка Переплетчиков, уехал в Израиль и токарничает там – ему не до моих писаний.
А в третьих, – райская жизнь на 15-м рано или поздно должна была подойти к концу – и подошла (раньше, чем мне хотелось).
Вскоре после моего возвращения с сенокоса мне опять пришлось принять участие в следствии и – на этот раз – в судебном процессе.
Проворовалась очень славная девка, бухгалтер продстола Галя. Как сказано было в обвинительном заключении, «вступив в преступный сговор» с землячкой-бригадиршей она довольно сложным способом ухитрялась по два раза выписывать питание на бесконвойных, работавших за зоной на дальних участках: один раз сухим пайком, который они получали сами, а второй раз – по общебригадному списку. Тут уж супы и каши доставались девчатам из бригады. Точно так же, в двойном количестве, выписывался и сахар.
В целом, ущерб, нанесенный государству сводился к четырем килограммам сахара и скольким-то порциям первых и вторых блюд. Тем не менее дело было возбуждено и грозило нешуточными сроками самой Гале, бригадирше и еще одной участнице преступления, их подружке Ниночке – та, по простоте душевной, в ведомостях на получение сахара расписывалась за всех сухопайщиц своей фамилией. Эту третью сообщницу мне было особенно жалко: срок у Нины был крохотный (на воле что-то не так сделала с продовольственными карточками), была она еще девушка – «нетронутая», говорили, гордясь ею, подруги – и надеялась в этом же состоянии вернуться домой. Её мне удалось отбить: велел двум другим сказать следователю, что её подпись они сами подделали. Это только бревно нести легче втроем, чем вдвоем, объяснил я, а в уголовном деле чем больше участников, тем длиннее срок. Они мне поверили.
Судебное заседание состоялось в зоне, в той самой столовой-клубе. Еще одним обвиняемым – халатность, ст. 111 УК, если не ошибаюсь – оказался вольнонаемный бухгалтер Ромашко.
Вольнонаемным он стал совсем недавно: отбыл срок по пятьдесят восьмой и остался работать при лагере (так многие делали – от греха подальше). Ромашко выписал семью, ждал их приезда – и вот теперь ему светил новый срок – небольшой, года два-три, но всё-таки. При этом вины за ним не было никакой. Да, не доглядел – но не мог же он сидеть и по часу проверять каждую ведомостичку? Тем более, что подписывал их, как правило, его заместитель Костя Хаецкий – старый лагерник, стукач и вообще пакостный мужик. Свою точку зрения я изложил и следователю, и на суде, когда был вызван в качестве свидетеля.
– Тут Фрид выступает адвокатом, выгораживает Ромашко! – сердился прокурор. – Не выйдет!
А Хаецкий на всякий случай сбегал в «хитрый домик» к куму. Что он там наговорил про меня, не знаю. Но только после суда (девочкам навесили по несколько лет, Ромашко получил год условно) меня сняли с работы и отправили этапом на Чужгу, серьёзный лесозаготовительный ОЛП-9. Прощай, сладкая жизнь!..
Х. Чужга, проездом
С каждым лагпунктом, где я побывал – а их, сейчас посчитаю, было девять – связана какая-нибудь мелодия. С Чужгой, где мне предстояло пробыть недолго, это, как ни странно, гавайский вальс-бостон:
Honolulu moon, now very soon
Will come a-shining
Over drowsy blue lagoon…
Нет, гавайцев там не было. Хотя население ОЛПа-9 было интернациональным: русские, западные украинцы, поляки, эстонцы, литовцы, латыши, немцы…
Вместе с Ираклием Колотозашвили, научившим меня словам и мелодии «Honolulu moon», мы поражались бесстыдству властей: собрали в лагеря чуть не пол-Европы, хитростью и обманом выманили из западных зон Германии власовцев и вообще всех побывавших в немецком плену (кажется, это будущий министр ГБ, генерал Серов, ездил по Тризонии, уговаривал), а по радио гремят бодрые патриотические песни:
…Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!..
…Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна!..
И еще:
Бананы ел, пил кофе на Мартинике,
Курил в Стамбуле злые табаки,
В Каире я жевал, братишки, финики, —
Они, по мненью моему, горьки.
А для тех, кто не сразу понял, почему вдруг финики горьки, разъяснялось повтором строки:
Они вдали от Родины горьки!..
Нет, лучше уж споем в бараке про луну над Гонолулу… Хотя врать не стану: и те мелодии мне нравились.
Колотозашвили был кавэжединец. Для тех, кто не знает, вкратце объясню: КВЖД, железную дорогу построенную русскими в Маньчжурии еще при царе, советская власть после некоторого упирательства продала китайцам. Часть русских специалистов вернулась домой еще в тридцатых – и почти все они были посажены в пору ежовщины. А до тех, кто оставался в Китае, чекисты добрались после победы над Квантунской армией в 1945 году. Если мне не изменяет память, это именно Колотозашвили, прибыв в Каргопольлаг, встретился со своим родным братом, арестованным до войны и уже досиживающим срок. Принял, можно сказать, эстафету.
Меня Ираклию рекомендовал запиской другой кавэжединец, Виктор Иванников. С тем мы подружились на 15-м. Он был страстным любителем театра. Проживший всю жизнь в Китае Виктор лицом был похож на китайца. И не он один: на китайца смахивал наш интинский друг, поручик Квантунской армии Свет Михайлов. Похож на сына поднебесной и московский профессор-китаист Владислав Сорокин. Мы с Дунским искали и не смогли найти объяснения этому феномену.
Но Ираклий Колотозашвили был похож на того, кем был: на интеллигентного грузина. Он сейчас в Москве, время от времени мы перезваниваемся.
Настоящий джентльмен, с изысканными манерами и петербуржским говором, он пользовался на Чужге всеобщим уважением.
Сразу же по прибытии на Чужгу я очутился на общих. Наша бригада прокладывала железнодорожную колею. На мою долю выпало разносить по всей длине участка шпалы. Они, на беду, были местного производства, нестандартные. Двое работяг «наливали» – брали шпалу с земли и наваливали мне на спину. Я горбился под чугунной тяжестью, но кое-как дотаскивал ношу до места. Один только раз попалась такая, что я не совладал: она пригнула меня чуть не до земли и я, не дойдя шагов десяти, сбросил её – под неодобрительные взгляды собригадников. Ничего, подняли, налили, и я понёс эту гадину дальше.
С непривычки я здорово уставал, и Ираклий, который на Чужге был влиятельным придурком – экономистом, кажется – посоветовал мне передохнуть. С его помощью я попал на несколько дней в лазарет.
За эти несколько дней произошло два чрезвычайных события.
В мою палату положили с высокой температурой – 39 с лишним – совсем молодого парнишку. Врачиха никак не могла поставить диагноз: не кашляет, в легких чисто, стул нормальный – а температура держится и даже растет. Загадка разрешилась на третий день. Малолетка пошел в уборную (она была в помещении), долго не возвращался – и вдруг из под двери вытекла струйка крови. Вышибли дверь и увидели: парень лежит без сознания в луже крови.
Оказалось, он сделал себе мастырку: продернул под кожей на икре нитку, вымоченную в какой-то гадости. Образовалась чудовищная флегмона, а он молчал – боялся, что подлечат и опять выпишут на общие. И вот прогнила стенка артерии, хлынула кровь.
Врачиха, не имевшая большого лагерного опыта, когда в первый раз осматривала, выстукивала и выслушивала больного, раздела его только до пояса – заставить снять штаны она не догадалась. А как догадаешься, если не признается, где болит?.. Теперь его уложили на спину, обработали рану и подвесили ногу к потолку. Так он пролежал до конца моего пребывания в лазарете.
А за стенами санчасти тем временем происходили события, не менее драматические.
Как все войны на свете, здешний вооруженный конфликт начался с пустяка: какой-то блатарь стал заедаться на разводе с работягой из бригады лесорубов. За того вступились товарищи, и агрессор, получив по морде, отступил. А вечером, когда лесорубы вернулись с работы, подстерег своего обидчика в сенях барака и рубанул его топором. По счастью, топор при замахе стукнулся о низкую притолоку и удар не получился, пришелся вскользь. Раненого отвели в лазарет, перевязали – но на этом события не кончились, а только начались.
Дело в том, что в лесорубной бригаде все ребята были, как на подбор: крепкие, дружные, уверенные в себе. Лесоповал – это, наверно, самая тяжелая из всех тяжелых работ. Особенно зимой: стоишь, согнувшись в три погибели, и лучковой пилой в одиночку пилишь и пилишь толстенную сосну. Причем высокий пенек оставлять нельзя, а снега навалило столько, что вязнешь по пояс. А рабочий день длинный, а норма большая… Я сколько-то времени поработал на подхвате, сучкорубом – и то, вернувшись в зону, еле доползал до нар, валился спать. Да что там говорить! Ясно, что на лагерном пайке в лесу долго не протянешь…
Так вот, та бригада, о которой речь, состояла сплошь из «посылочников» – в большинстве своем прибалтов. Вкалывали они на совесть, и лагерное начальство их подкармливало: подкидывало к домашнему салу из их посылок три дополнительных (три порции каши), 950 граммов хлеба вместо гарантийки (650 гр.) и, изредка – премиальные «запеканки» (та же каша, только густая и слегка поджаренная на противне).
– Три пекканки рамбовал! – похвастался как-то Петьке Якиру его приятель финн-лесоруб. (Т. е., получил и утрамбовал три запеканки. Но я отвлекся).
Бригадой лесорубов начальство гордилось: это была как бы трудовая гвардия Чужги. Так они и воспринимали себя. И давать своих в обиду не собирались.
Блатных на Чужге было много, их боялись и предпочитали с ними не заводиться – но только не эта бригада.
Бригадир пошел на вахту и предупредил, что в зоне будет рубка. Просил не вмешиваться: сами разберемся!.. Надзор обещал соблюдать благожелательный нейтралитет.
В санчасти, узнав о готовящейся варфоломеевской ночи, всполошились. Особенно волновался заключенный фельдшер, Паша-педераст[47]47
К немногим преимуществам лагеря я бы отнес свободу, которой там пользовались те, кого сейчас называют «представителями сексуальных меньшинств». Паша-педераст ни от кого не скрывал своих пристрастий. Ему нравились рослые мужественные мужчины. Лешка Кадыков, командированный на Чужгу в качестве бесконвойного тракториста, со смехом рассказывал:
– Представляешь, Валерий Семеныч, Паша хотел, чтоб я загнал ему дурака под шкуру.
Леша это предложение отклонил, а другой тракторист, кажется, Серега Мартышкин, пошел Паше навстречу.
[Закрыть]. Его нежной душе ужасна была мысль о предстоящей сече. Он заранее заготовил перевязочный материал. В палатах и в коридоре лазарета поставили дополнительные койки, устелили пол матрасами. В том, что урки, с их беспредельной жестокостью, одержат верх над фраерами, никто не сомневался.
Часам к одиннадцати в санчасть доставили первого раненого. Его волокли за руки и за ноги, стриженая голова стукалась об пол, а на шее болтался здоровенный медный крест. Естественно, это был не священнослужитель, а блатной. Не думаю, что кто-нибудь из воров верил в бога, но носить кресты и выкалывать на спине или на груди распятие было так же модно, как надевать на зубы – даже на здоровые – «рыжие фиксы», т. е., золотые, а то и латунные коронки.
Итак, первым пострадавшим оказался урка. Мы ждали, что же будет дальше. А дальше было то же самое: одного за другим в санчасть приносили и приводили израненных, избитых в кровь воров. Некоторые, правда, прибегали сами. Прибегали они и на вахту, спасаясь от разъяренных преследователей: к лесорубам присоединились и другие работяги, у кого с ворьём были старые счеты. Блатных били, чем попадя: лопатами, дрынами, случайными железяками.
В лазарете, понятное дело, в эту ночь никто не спал. К рассвету мы убедились с удивлением и радостью, что среди фраеров пострадавших не было. А из блатных испугом отделался только один: он забежал на кухню, залез в пустой котел и накрылся сверху крышкой. Так и просидел до утра.
Не так давно один приблатненный московский юноша, услышав от меня эту историю, не поверил:
– Фраера? Воров?! Не могло этого быть.
Могло, не могло, а было.