Текст книги "Легкий привкус измены"
Автор книги: Валерий Исхаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
И они встретились с Катей – встретились в обычное время и в обычном месте. И снова было шампанское на столе, и горела красная свеча в виде шара, и они долго говорили обо всем – в основном говорила Катя, у которой было тогда очередное обострение неладов с мужем, и Алексей Михайлович утешал ее и успокаивал, и шампанское тоже ее утешало, и убаюкивало, и успокаивало, и даже немного веселило и возбуждало, как и должно вести себя шампанское, и в конце концов, они оба почувствовали, что расставание с квартирой не будет полным, если они еще раз не сделают того, что столько раз делали в этих стенах. И они встали и обнялись – если не так неожиданно и горячо, как в самый первый раз, то в точности так, как в первый раз обнимались здесь, возле этой старой тахты, застеленной вместо их голубых простыней стареньким покрывалом. И, как с усмешкой сказала Катя, стянув через голову длинное серое платье, в этих антисанитарных условиях... да, в этих санитарных условиях, охотно подхватил Алексей Михайлович, обнимая ее и расстегивая черный лифчик, и спуская осторожно до колен ее серые колготки, в этих ужасных антисанитарных условиях, хихикая повторила Катя, снимая колготки, но все-таки не в таких уж ужасных, улыбаясь возразил Алексей Михайлович и снял с нее белые трусики, и коснулся ее рукой, и почувствовал, что она уже готова, что она хочет его – и уже молча, без приготовлений и предварительных ласк, уложил ее на тахту и овладел ею решительно и почти яростно, словно хотел в один последний раз истратить все свои жизненные силы без остатка, не думая о возможной неудаче и не страшась ее, и, видимо, поэтому все у него получилось именно так, как он хотел, и Катя тоже получила все, что хотела получить, он видел это по ее глазам – он опять видел этот волшебный, этот небесный свет в ее глазах, и больше он ничего не видел и не слышал, кроме этого света, кроме мощного победного стука собственного сердца, почти заглушающего ритмичное постанывание, всхлипывание, мурлыканье Кати, завершившиеся ее жалобным и довольным вскриком.
13
И было еще одно свидание – незапланированное, случайное и на этот раз точно последнее. Где-то в начале июня Виктор бурно отмечал свое пятидесятилетие. Отмечал дважды: большое торжество в ресторане для коллег фотографов и дизайнеров, для сослуживцев из полиграфической фирмы, для бывших одноклассников и однокашников, из которых несколько человек специально для этого приехали из других городов, а один и вовсе прилетел из Нью-Йорка; и торжество поменьше, домашнее, для самого узкого круга близких друзей и родственников. Однако и узкий круг был достаточно широк, одних только жен четыре – считая последнюю, брак с которой еще не был официально оформлен, так что столы пришлось одалживать у соседей, а посуду собирать у всех, в том числе и у Кати. И так получилось, что отвозить Катю с посудой домой вызвалась на своей машине О. (она не пила ничего, кроме минеральной воды), а тащить тяжелую сумку с кастрюлями и сковородками – Алексей Михайлович.
О., разумеется, узнала Алексея Михайловича, он тоже ее узнал, и они даже мельком переговорили на кухне, куда гости выходили покурить. Но говорили не о себе и не о своем прошлом, эту тему они как-то не сговариваясь решили обойти молчанием, лишь посмотрели понимающе друг другу в глаза и улыбнулись, радуясь, что после стольких лет прекрасно понимают друг друга без слов; говорили они о Кате. Собственно, разговор был очень краткий, потому что кто-то вскоре вошел и нарушил их тет-а-тет.
– Что, Леша, тяжело тебе? – участливо спросила О.
И он понял, что нет смысла ничего от нее скрывать.
– Ради хорошего человека и не такое стерпишь, – сказал он.
– Это правильно...
И тут их прервали.
В машине разговор был уже общий, беспорядочный, на две трети пьяный – и Алексей Михайлович, и Катя выпили изрядно, словно соревнуясь между собой, кому тяжелее и у кого серьезнее причина, чтобы напиться. Говорила в основном Катя и говорила о своем муже, которого упорно называла бывшим, а Алексей Михайлович и О. лишь понимающе поддакивали, понимая, что спорить и доказывать Кате что-то бесполезно.
У Катиного подъезда Алексей Михайлович вышел, вытащил тяжелую сумку и протянул руку Кате. Но она отмахнулась от протянутой руки и вылезла сама, причем ее длинное узкое черное платье от неловкого движения треснуло слева по шву, высоко обнажив ногу.
– Ну вот, еще и это... – чуть покачиваясь на высоких каблуках, пробормотала Катя.
– Я подожду, – негромко сказала Алексею Михайловичу О. – Можешь не спешить...
– Понятно, – рассеянно ответил Алексей Михайлович.
– А ты куда? Зачем ты за мной тащишься? – грубо спросила Катя, когда следом за нею он двинулся в сторону подъезда.
Алексей Михайлович молча открыл перед ней дверь.
Катя гордо повела головой и прошла мимо него. Он вошел следом, волоча тяжелую сумку. Молча они вошли в лифт, молча доехали до четвертого этажа. Это было и похоже, и непохоже на их первое свидание – но если похоже, думал Алексей Михайлович, то со знаком минус. А значит, впереди меня ждет не нечаянная радость, а нежданная печаль. Наверняка муж дома, ждет пьяную жену, сейчас между ними начнется очередная ссора – и хорошо еще если обойдется без рукоприкладства, иначе мне поневоле придется вмешаться и тогда добром дело не кончится. Тем более Катя в ее нынешнем настроении может сказать такое, что вся наша конспирация пойдет прахом...
Но, к счастью, дома не было никого.
Алексей Михайлович поставил сумку в прихожей, запер входную дверь – и когда обернулся, увидел Катю. Она стояла, закрыв глаза, держась рукой за стену и неловко пыталась носком одной туфли стащить другую. Алексей Михайлович встал перед ней на колени и несмотря на ее невнятные протесты, бережно снял сначала одну туфлю, потом – другую, и, не вставая с колен, обнял Катины ноги и прижался лицом к ее бедрам. Он замер, ожидая сердитого окрика, грубого толчка – но вместо этого, Катя мягко положила обе руки ему на затылок, и прижала его голову к себе. Руки его сами, не слушаясь изрядно охмелевшего разума, скользнули под скользкий шелк платья, он застонал от наслаждения, и тут она сказала совершенно трезво и чуть насмешливо:
– Ну уж делай свое черное дело, раз пришел, и уходи!
И потом было что-то невообразимое, похожее на то, что они проделывали раньше, и одновременно – совершенно непохожее. В памяти его запечатлелись только четыре момента.
Первый: он неловко, рывками, стягивает с нее через голову бесконечно узкое и бесконечно длинное черное платье, и это стягивание длится так долго, что он уже почти уверен, что у него ничего не получится и что Катя, рассердившись, выгонит его вон.
Второй: он стоит над разложенным и застеленным простыней диваном в полной темноте, при задернутых плотно шторах, и, покачиваясь, с трудом снимает носки и брюки, швыряя все как попало на пол, и в этот момент из кухни или из ванной появляется Катя, и когда она возникает в дверном проеме, освещенная сзади светом из коридора, он видит ее – обнаженную до пояса, в серых колготках, сквозь которые просвечивают белые трусики. Он смотрит на нее несколько секунд, повернув голову, и за эти секунды ее стройная, совершенная, как бы разделенная по талии пополам и подсвеченная сзади фигура навсегда врезается в ткань его сетчатки, так что впоследствии ему не нужно будет ни жмуриться, ни напрягаться, чтобы ее представить, – он будет видеть ее во всех деталях, как живую, стоит ему только вспомнить этот последний вечер.
Третий: когда они уже в постели, когда он уже в ней, когда он стремительно и мощно рвется к конечной цели, снова, как в первый раз, чувствуя легкие уколы чуть отросших волосков на ее ногах, Катя вдруг начинает приподниматься, кидаться ему навстречу всем телом, быстро-быстро целуя его грудь и плечи. Такого она не делала никогда, и это новое движение прибавляет ему уверенности в себе и делает наслаждение особенно острым.
Четвертый: уже одетый, он стоит в дверях, Катя в наброшенном халатике напротив, халат небрежно запахнут, обнажая одну грудь, и он уходит от нее, уходит, воображая себя победителем, убежденный, что сегодня с ними произошло что-то особенное, что после сегодняшнего Катя уже не сможет его оставить; ему и в голову не приходит, что он уходит из ее жизни навсегда – и потому именно этот, четвертый, самый привычный, ничем не выдающийся момент он будет вспоминать потом особенно остро. Потому что именно этот момент он все снова и снова будет пытаться хотя бы мысленно вернуть, чтобы изменить его, сказать что-то такое, особенное, приличествующее моменту, что-то внушить, объяснить, поправить... и снова и снова будет понимать, что изменить и поправить уже ничего нельзя.
Когда он спустился к машине – а спускался он еще победителем, – О. молча посмотрела на него долгим взглядом и распахнула перед ним правую дверцу. И только когда он плюхнулся на сиденье рядом, негромко сказала:
– Футболку переодень...
– Что? – посмотрел на нее он.
Такой счастливый, вспоминала потом О. Такой легкий, живой, молодой – будто сейчас взлетит на крыльях любви.
– У тебя футболка наизнанку.
– О господи... – Он стащил черную футболку с вышивкой, вывернул на лицевую сторону, надел. – Спасибо, что предупредила. Представляю, что было бы дома... Больше никаких следов?
Она внимательно его оглядела.
– Больше никаких.
– Жаль.
Ему действительно было жаль, что любовь не оставляет на человеке никаких следов. Конечно, в обыденной жизни это ужасно неудобно, особенно если ты женат, а любимая женщина замужем, но как было бы прекрасно носить на себе хоть какой-то след, оставленный любимым человеком, некую тайную отметину, о которой знали бы только ты и она. Он был бы счастлив, если бы Катя сегодня не целовала, а кусала его, вырывая острыми белыми зубами куски его плоти, так чтобы на всю жизнь остались шрамы от ее укусов. Или в порыве внезапного гнева схватила утюг или кухонный нож и ударила его – не насмерть, конечно, покойнику любовные отметины ни к чему, но так, чтобы где-нибудь остался приличных размеров шрам. Или хотя бы отвела его в какое-нибудь подпольное ателье, где ему сделали бы маленькую татуировку – на ее вкус, по ее выбору – бабочку, цветок, фигуру льва или, скорее всего, тигра, тигры нравились Кате больше всего, он знал это. Только не надо никаких инициалов, никаких намеков на то, что это ее знак, ее клеймо – он и так знает, что до конца жизни принадлежит ей, а остальным знать об этом вовсе ни к чему.
Глава восьмая
Nostalgia hecha hombre
1
Все остальное – уже не история любви, а история агонии. Короткая история бесконечной агонии. Короткая – потому что было бы слишком жестоко растягивать эту историю, зная, что она, в отличие от истории любви, никогда не кончится разве что со смертью моего героя.
Агония любви представляет собой подобие самой любви, только лишенное своего объекта. Вроде игры в теннис без мяча из известного фильма. Любимая женщина ушла, а любовь осталась – и, не находя объекта, к которому прежде была приложена, обращается на жизненное пространство, в котором некогда обитал объект любви, на предметы, которые принадлежали объекту, на людей, которые близко знали объект любви.
Объект – так теперь называет про себя и в разговоре с посвященными людьми Катю Алексей Михайлович. Посвященных всего двое: Виктор и Виктория. Виктор давно уже догадался, с кем встречается Алексей Михайлович, и Алексей Михайлович понял, что Виктор догадался, и перестал от него скрываться. Ему нужно было иметь хоть одного доверенного человека, а Виктор подходил лучше других – потому, что знал Катю, и потому, что не стал бы осуждать Алексея Ивановича, будучи сам неверным мужем и любовником.
Виктории Алексей Михайлович признался позднее, когда их отношения с Катей фактически прекратились. Все это время его точила мысль, что она может подумать, будто он начал ухаживать за Катей только для того, чтобы поставить преграду между собой и Викторией. И мысль эта тем сильнее ему досаждала, что он действительно думал об этом – но думал до того, как обратил внимание на Катю, думал не как о Кате, а как об абстрактной женщине, одной из многих из его окружения, которая могла бы послужить его целям. Таким образом, если бы Виктория спросила его прямо, зачем он стал приударять за Катей, Алексей Михайлович не смог бы дать однозначного ответа – потому что даже чистая правда отдавала бы в его устах привкусом неизбежной лжи.
Виктория, однако, ничего такого не спрашивает – она просто, по-женски, жалеет Алексея Михайловича, утешает его, наливает ему полный стакан водки...
– Я бы утешила тебя, – просто говорит она. – Но не могу: у меня есть другой человек, за которого я собираюсь замуж.
– По-твоему, меня можно утешить? – спрашивает Алексей Михайлович.
– Я бы смогла, – уверенно отвечает Виктория.
И только тогда он вяло интересуется, что за человек вдруг появился в ее жизни. И она рассказывает ему, долго и подробно, и он почти искренне интересуется, задает вопросы, и уже вполне искренне желает Виктории счастья. Его немного забавляет мысль о том, что Виктория уже была знакома с этим человеком и уже подумывала выйти за него замуж, когда он подозревал ее бог знает в чем и беспокоился о том, как, не обидев ее, выйти из игры. Возможно, если бы не это придуманное им самим обстоятельство, он бы не стал оглядываться по сторонам в поисках другой женщины и, вполне возможно, не обратил внимания на Катю.
Но лучше ли ему было бы, если бы действительно не оглядывался? Действительно не обратил?
Легче – возможно. Но лучше нет.
Его прошлая жизнь – жизнь до Кати – представляется ему отсюда, из настоящего, какой-то до ужаса простой и примитивной. Он жил какими-то мелкими повседневными интересами, его занимали разные мелочи – и занимали до такой степени, что почти заменяли собой главную жизнь. То он увлекался фотографией вслед за Виктором – и, подражая ему, бегал по всему городу, высунув язык, в поисках каких-то особенных пленок, фотобумаг, объективов. То всерьез решил изучить компьютер – и кроме компьютерной литературы ничего не читал и даже мыслил, кажется, в двоичном исчислении, как какой-нибудь Пентиум-166. То жене вздумалось завести для дочери собаку – и рыжий ирландский сеттер всецело занимал мысли и чувства Алексея Михайловича, и он искренне удивлялся тому, как приличные вроде люди могут обходиться без собаки.
Все это еще оставалось в его жизни – и фотография, и компьютер, и сеттер, – и все это занимало какое-то его время, отвлекало порой ненадолго от мрачных мыслей, но все это перестало иметь хоть какое-то значение, и если бы завтра вдруг исчезло из его жизни, он бы заметил, конечно, какую-то странную пустоту возле себя – но что значила бы эта пустота по сравнению с той огромной пустотой, которая была теперь у него внутри...
2
Зато неожиданно большое, важное значение приобрели для него некоторые дома, улицы, перекрестки, остановки городского транспорта – потому в одном из этих домов жила Катя, в другом, где жила Виктория, часто бывала в гостях вместе с Алексеем Михайловичем и теперь продолжала бывать, хотя и гораздо реже и обычно без него. В третьем доме... в третьем доме, который он назвал бы первым, но сознательно не делал этого, чтобы запрятать его поглубже, в третьем доме была квартира, где они встречались, – и он время от времени подходил к этому дому, к знакомому подъезду, где цвели огромные желтые шары, где сидели на лавочке старушки, – смотрел на знакомое выбитое стекло в подъезде (первая примета, которую для облегчения запоминания указал ему Виктор), на ржавую табличку на стене "Дом образцового быта" (вторая примета) и, постояв у этой таблички, склонив голову, как у могилы близкого человека, уходил прочь. Был еще один дом – тот, где помещался банк, в котором работала Катя. Все эти дома были нанесены на мысленную карту, которую постоянно держал в голове Алексей Михайлович, и, зная, где должна быть в такое-то время Катя, он обычно ставил мысленно в эту точку на воображаемой карте одну ножку воображаемого циркуля, в то время как вторая ножка чертила траекторию его собственного движения по городу – и таким образом, куда бы он ни шел, куда бы ни ехал, он всегда был привязан к тому месту, где находилась сейчас Катя, – как к центру единственно возможных для него координат.
Он обожал теперь улицы, по которым они столько раз проходили с Катей – и искренне удивлялся тому, что прежде проезжал по ним в автобусе или троллейбусе и не замечал их, даже не знал толком, что на них расположено, теперь же он знал в лицо каждый дом, каждый подъезд, каждую вывеску, каждый магазин и каждую аптеку – даже те, в которых они с Катей никогда не бывали; знал, потому что хотя возвращаться из редакции газеты к себе домой ему полагалось совсем другим путем, он всегда ходил так, чтобы оказаться возле банка Кати примерно в то время, когда она уходила со службы, и даже если он не встречал ее у подъезда, все равно двигался в направлении ее, а не собственного дома, и, сделав огромный круг, приходил домой поздно – но все же не так поздно, как в те времена, когда они встречались с Катей, так что Наталья не видела в его задержках ничего подозрительного.
Он мог бы обожать предметы, которые прежде принадлежали Кате, но с разочарованием обнаружил, что у него на память от нее не осталось ровным счетом ничего. Только крохотная открытка-валентинка с шутливым четверостишием, написанным в ответ на его нескладные, но зато уж отменно серьезные стихи. И копия ее портрета на стене кабинета – но именно копия, снятая им самим, а не оригинал. Она даже никогда не держала эту копию в руках, с горечью думал он.
Были еще фотографии Кати, сделанные по большей части Виктором (Алексею Михайловичу она не разрешала себя фотографировать, сколько он ни просил, он даже подумывал по примеру Виктора снять ее издали, телеобъективом, но не решился), но это были общие фотографии, фотографии, сделанные в их компании, где Алексей Михайлович сидел рядом с женой, рядом с Викторией, рядом с Алексеем Ивановичем – и почему-то никогда рядом с Катей, хотя они сидели рядом по меньшей мере десятки раз. Но именно эти моменты камера Виктора почему-то не запечатлела. А может, и запечатлела, думал Алексей Михайлович, но Катя каким-то фантастическим образом уничтожила все снимки и все негативы, где они с Алексеем Михайловичем были рядом. Зная Катю, Алексей Михайлович почти верил в свою нереальную идею.
У него не осталось даже снов. Катя за все это время снилась ему всего два раза – хотя другие люди, которые значили для него в сто раз меньше и вроде бы не производили на него никакого впечатления, так и лезли без спросу в его сны, рассаживаясь там, занимая все места в ложах и на галерке – и Кате, видимо, просто не доставалось лишнего билета, а просить у него, Алексея Михайловича, контрамарку она, гордая, не хотела.
Но два раза она ему все же приснилась. В первый раз он даже испугался, что это сон, а не явь: он спал дома, в своей постели, но каким-то образом вместо Натальи рядом с ним оказалась Катя, и он, обрадованный ее присутствием, положил на нее руку и спросил весело: "А ну, где тут моя Катюшка?" – и проснулся в полной уверенности, что был разбужен собственным голосом, и долго прислушивался к сонному дыханию жены: нет, кажется, она ничего не слышала, обошлось...
Второй сон был тоже короткий, но страшный. Они лежали с Катей в большой кровати, стоявшей почему-то посредине пустого спортивного зала – школьного спортивного зала, он знал это во сне, хотя неизвестно откуда. Они ничего такого не делали, просто лежали рядом, и вдруг снаружи, с улицы, по окнам спортивного зала начали палить то ли из автоматов, то ли из пулеметов – и он бросился на Катю, закрывая ее собственным телом не столько от пуль, которые явно шли высоко над головами, сколько от осколков стекла. Причем саму Катю он почти и не видел, только знал, что это она, – но осколки стекла были до дрожи реальными.
Но это было довольно давно, еще в тот период, который теперь казался ему периодом ничем не омраченного счастья. А в настоящем ему не осталось даже снов.
Он завидовал Кате, у которой остались его подарки: духи, белье, колечко забыв, что подозревал, что она их давно выбросила, – остались простыни и пододеяльник, которыми они пользовались, остался его ярко-голубой халатик и его тапочки. С мрачным юмором, который был ему свойственен всегда, а в ту пору в особенности, Алексей Михайлович воображал, как Катя надевает на себя роскошное кружевное белье, колечко с бриллиантиком, голубой халатик и тапочки, как прыскается духами "Сальвадор Дали", застилает диван голубой простыней и одеялом в голубом пододеяльнике – и ждет не дождется, когда же Алексей Михайлович явится к ней, чтобы разделить ее одиночество.
Когда ему было совсем плохо, он воображал ту же картину, только Катя во всем этом ждала не его, а какого-то другого мужчину, своего нового любовника.
Но и в том, и в другом случае картина восхищала Алексея Михайловича своей нелепой законченностью: встречая его или другого мужчину, Катя могла обойтись только теми вещами, которые подарил ей он, Алексей Михайлович, или которые она сама купила для встреч с ним. И даже свечка, добавлял он с горьким сарказмом, даже свечка может гореть наша – красная, в виде шара, мы с ней успели дожечь ее только до середины...
И музыка тоже будет звучат наша, с подаренных мною кассет.
3
К счастью, у него хватило ума не поделиться своими фантазиями с Катей – то есть он поделился, конечно, но поделился мысленно, как вообще происходила теперь большая часть их общения. Общение с объектом в отсутствие объекта – вот как это называлось. И это общение занимало огромную часть его времени, отнимало у него массу сил, он тратил мысленно огромные словесные массивы больше, наверное, чем затратил за всю жизнь газетного репортера, а ведь написано им было за тридцать лет карьеры не так уж мало. Он ехал на работу, шел домой с работы, сидел перед телевизором или на совещании в редакции – и все это время мысленно говорил, говорил, говорил с Катей. Говорил так много, что, когда на самом деле встречался с нею, уже не находил слов – и она безжалостно попрекала его этим. Ему же казалось, что он так много, так неимоверно много высказал ей, что просто обязан пожалеть ее прелестные уши и хоть немного помолчать.
Их настоящее общение нисколько не походило на общение воображаемое, где ему удавалось произносить бесконечные умные диалоги, которые Катя выслушивала не перебивая. В жизни же любые разговоры о его чувствах она обрывала тут же, называя их нытьем, требуя от него постоянной бодрости и уверенности в себе. Когда же он, видя ее в печали, пытался ее в свою очередь приободрить, употребив ее же собственное выражение, например: "Если ничего плохого не произошло, значит, уже хорошо", – она смотрела на него как на идиота с ярмарки и говорила неимоверно печально и безнадежно:
– Я вся воплощенная скорбь.
И Алексей Михайлович чисто рефлекторно переводил эти слова любимым выражением своего давнишнего редактора-испанца:
– Nostalgia hecha hombre1 .
Главное содержание их общения в этот уже запредельный, как он его называл, период, заключалось в жестоком и беспощадном уничтожении их прошлого, которое Катя задалась целью сделать как бы несуществующим – и к цели своей шла прямо, не сворачивая, как идет крылатая ракета по лазерному лучу наведения. Такая же красивая, стройная, думал он... и такая же смертоносная. Так он и называл ее про себя: моя смерть – не вкладывая в это слово никакого отрицательного смысла, скорее наоборот – ища в смерти утешения и сетуя только на то, что она не может или не хочет прикончить его быстро и безболезненно.
Ему было бы гораздо легче, наверное, если бы Катя сказала ему, что не хочет с ним больше встречаться, что он не интересует ее, что она встретила другого человека и т.д. и т.п. Или хотя бы просто признала в ответ на его упреки, что она действительно его бросила безо всяких причин – просто потому, что он ей надоел, наскучил, ей жалко тратить на него свое время. Что-то в этом роде обычно и говорят женщины, бросая мужчин, – то или другое, в зависимости от свойственной им доброты или, напротив, безжалостности. И к этому был готов. Но Катя была не как другие женщины. Для нее признать, что Алексей Михайлович ей разонравился, надоел, наскучил и тому подобное, было то же самое, что признать, что прежде он ей хоть немного нравился, что ей было хорошо с ним, весело, а главное – что он и ее отношения с ним хоть что-то для нее значили. А этого она не хотела категорически. Она каждый раз упорно повторяла Алексею Михайловичу, что никогда не бросала его – потому что никогда его не подбирала.
– А что такое было между нами? – с искренним удивлением спрашивала она в ответ на его упреки. – Между нами никогда ничего не было. Совсем ничего... Ну, встретились несколько раз без особого напряга – и все. А остальное...
И она поводила плечами так, будто ей даже вспоминать незачем остальное настолько оно было незначительно.
Она твердила это раз за разом, из вечера в вечер – и Алексей Михайлович начал уже бояться, что рано или поздно она убедит его, и он сам поверит в то, что между ними ничего не было... Нет, поверит – недостаточно сильное слово. Не так уж важно, во что он верит, а во что нет. Он вот и в бога не верит – а какое до этого богу дело, сидит себе наверху и в ус не дует. Одним атеистом больше, одним меньше... Нет, проблема была в том, что если один из двоих будет упорно и убежденно твердить, что между ними никогда ничего не было, то он рано или поздно действительно сделает хотя бы свою половину их общего прошлого несуществующей – начисто несуществующей, как если ее и вовсе не было, и тогда вторая половина, принадлежащая другому партнеру, который хотел бы сохранить их прошлое навсегда, тоже начнет неудержимо уменьшаться, таять, как льдина на солнце – и в конце концов от нее останется ничтожная сосулька, которую озорник-мальчишка, подпрыгнув, сорвет с конька крыши и сунет в ухмыляющийся щербатый рот.
– Ты пойми, – пытался он втолковать ей уже наяву, а не в своих мысленных беседах, – что тебе самой невыгодно доказывать, что между нами ничего не было. Ведь если ты встречалась со мной потому, что я тебе хоть немного нравился, потому что тебе было неплохо со мной в постели и просто не скучно быть вдвоем со мной, – это не оправдывает, конечно, полностью супружескую неверность, но все же объясняет ее, дает ей какие-то нормальные человеческие основания. Если же ты встречалась со мной, как встречалась бы с любым человеком, просто потому, что именно я подвернулся под руку, если все это время ты не испытывала ко мне ни грана нежности, не говоря уж о любви, если все это делалось просто для здоровья, чтобы крепче спалось по ночам, значит – ты совершенно безнравственная, бездушная женщина... То есть ты выглядишь такой, – тут же спешил уточнить он, – выглядишь со стороны, а я тебя такой не считаю.
– А мне совершенно все равно, какой ты меня считаешь, а какой не считаешь, – говорила Катя.
И он понимал, что пытается лбом пробить гранитную стену – и ради чего? Чтобы попасть в метро без билета? Чего он хочет добиться, собственно говоря? Неужто он еще верит, что словами можно вернуть любовь – особенно любовь, которой никогда не было.
Он хотел посмотреть в ее холодные беспощадные глаза, когда она говорила эти слова, чтобы яснее припомнить тот небесный свет, который исходил из них в лучшие минуты его жизни, но на Кате были непроницаемые черные очки – и она категорически отказалась снять их, когда он попросил.
И так получилось, что больше он никогда не видел ее глаз. Никогда – кроме одного, последнего, случая, но это был особенный случай – и он до конца своих дней будет сомневаться в том, было ли это с ним наяву или ему это приснилось.
4
Этот последний, особенный случай был настоящим и, как и полагается, романтическим финалом их отношений. Но прежде чем он произошел, случился предварительный, если так можно выразиться, прогон финала – и прогон этот имел характер юмористический. И даже Алексей Михайлович при всем своем трагическом отношении к действительности, которое он в себе тогда берег и лелеял, смог все же оценить юмористическую сторону этого прогона и находил в ней пусть слабое, но все же утешение.
Это юмористический финал был опять-таки связан с квартирой, которую сдавала им с Виктором сердобольная О. Теперь уже Алексей Михайлович знал, что жена номер один Виктора – именно О. И в этом тоже почему-то находил слабое утешение. Как мысль об обладании О. когда-то слабо утешала его после расставания с К. Так вот О. все-таки окончательно продала свою квартиру на Сакко и Ванцетти, причем покупателя привел к ней Виктор – и Виктор же договорился с покупателем о продаже ему (покупателю) всей разношерстной обстановки за исключением коврика со слонами, который Алексей Михайлович очень хотел бы забрать себе, чтобы, глядя на него, вспоминать Катю, но который забрать не удалось – коврик оказался не простой, а авторский, подаренный О. самим автором, так что она забрала его себе. А вот всю обстановку, собранную по частям совместно Виктором и Алексеем Михайловичем, предприимчивый Виктор, испросив согласие Алексея Михайловича, на корню запродал покупателю квартиры.
И деньги они с Виктором поделили по-братски, поровну.
И сговорились как-нибудь на эти деньги встретиться и колоссально напиться – и встретились, и напились, и наговорились вдосталь, главным образом, конечно, о Кате, Виктор понимал, что Алексею Михайловичу надо выговориться и поддерживал и подбодрял его, – но это было позже, а в тот миг, когда они стояли во дворе так много значившего для обоих дома на улице Сакко и Ванцетти ("Пусть я буду Сакко, а ты, так и быть, Ванцетти!" – пошутил еще Алексей Михайлович) и делили эти деньги, Алексей Михайлович ничего не говорил, а только смеялся – смеялся тихо и безостановочно, как безумный, до того ему показалась смешной собственная мысль, что вот таким образом вдруг взялась и кончилась его великая любовь.
Он еще не знал тогда, что настоящий финал у него впереди.
5
В воскресенье, 23 июля, под вечер он вышел прогулять собаку. Заодно хотел чего-нибудь купить. Жене и дочке – мороженого, себе – вечернюю газету и пива. Вышел запросто, по-домашнему, в старых шортах и черной майке, в шлепанцах на босу ногу. Нечесаный и небритый. С сигаретой "Кент", прилипшей к уголку рта. Район, впрочем, был простой. Тут прощали себе и другим небрежность в одежде или помятую с похмелья физиономию. Этакая большая и сонная деревня внутри города, с четырех сторон отрезанная транспортными магистралями.