355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Исхаков » Легкий привкус измены » Текст книги (страница 7)
Легкий привкус измены
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:14

Текст книги "Легкий привкус измены"


Автор книги: Валерий Исхаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

– А разве я подкарауливаю? Больно надо...

Актриса она была никакая. Но она и не хотела обмануть. Напротив, всем своим видом она ему показывала: ну конечно, я тебя преследую, ну конечно, подкарауливаю тебя на переменках, – а ты чего хотел, гадкий соблазнитель малолетних?..

– Да или нет?

– Какой ты скучный... – Она деловито взяла лифчик и стала одеваться. Застегни пожалуйста, – подставила доверчиво спину.

Он дрожащими пальцами застегивал тугой крючок, когда дверь кабинета вдруг быстро и с шумом распахнулась...

14

На этом все могло для Виктора кончиться. Если бы директриса дала ход делу. Если бы узнали родители девочки. Если бы кто-то из тех, кто воочию видел, как Виктор расстегивал крючки лифчика (поди докажи, что не расстегивал, а застегивал – ведь на ней больше ничего не было, даже трусиков! если бы одевалась, наверное, с них бы начала), проболтался. Если бы наконец одна из тех, кто видел, не решилась прийти ему на помощь. Вылетел бы из школы с волчьим билетом, это в лучшем случае, и благодарил бы бога, если бы ее папа с мамой, инженер и стоматолог, не потребовали завести уголовное дело. "Только ради ваших замечательных родителей, Виктор Сергеевич, – сказала ему директриса. – Только чтобы позор не коснулся наших замечательных педагогов, нашей гордости, нашей славы..."

Как хорошо, подумал вдруг Виктор, что обо мне никто никогда так не скажет. Никогда. Никогда не буду я ничьей гордостью и ничьей славой. И не хочу быть. На хер, на хер вашу сраную педагогику! Только дайте мне уйти тихо, без скандала – и больше вы обо мне не услышите!

– Зачем ты это делаешь? – спросил он у О., когда они вышли рука об руку с закрытого заседания педсовета. Почти обрученные. Обрученные педсоветом. Обрученные-обреченные. Не обрекаются, любя...

– А может, ты мне нравишься как мужчина, – кокетливо улыбнулась О., снизу вверх заглядывая ему в лицо. – Может, ты мне всегда нравился.

– И именно поэтому ты сама познакомила меня с К.?

– А что мне оставалось делать? Я же видела, как ты на нее смотришь, как ты мысленно раздеваешь ее, а она так прямо истекала от желания тебя получить. Ну и ладушки! Раз уж не можешь помешать, думаю, так лучше помоги. Хоть спасибо скажут.

– Спасибо.

– Ради бога, миленок! Е...тесь на здоровье!

– Ого!

– Да ладно тебе, Виктор Сергеевич! Будто никогда не слышал, как мы с К. обмениваемся при тебе любезностями. Она и не такое может завернуть.

– Она – да.

– А я не хуже. Ты просто привык на меня смотреть как на вечную подругу, старую деву, учительницу словесности, а я... Я женщина, Витя. Я просто женщина двадцати девяти лет от роду, не старая еще и не слишком уродливая, и я хочу получить от жизни свое – и поскольку мы живем, слава богу, не в XIX веке, я не стесняюсь говорить об этом и не боюсь называть вещи своими именами. Я знаю, что мужчина – глупый и ленивый самец, годный только для постели. Да и то не всякий. Такие, как ты, – редкость. Глупый, но не ленивый.

– Почему это глупый?

– Да вот хотя бы потому, что обижаешься. А зря обижаешься. Это самое лучше сочетание. Каждая женщина мечтала бы заполучить такое сокровище. Можно даже еще глупее – лишь бы не ленивее. Думаешь, нам, бабам, в постели интеллект нужен? Думаешь, я одна такая в нашей школе, которая хотела бы женить тебя на себе? Хочешь, я тебе поименно перечислю? Не хочешь? Зря, миленок, тебе бы понравилось...

Он смотрел на нее, будто видел впервые. Они беседовали не в безвоздушном пространстве. Они шли школьными коридорами во время перерыва между первой и второй сменами. Тут еще толклись остатки первой смены и прибывали, прибывали те, кому учиться во вторую. И все смотрели, пялились на них, двух учителей старших классов, все здоровались с ними, все прислушивались к тому, о чем они говорят. В другое время оба они нацепили бы маски педагогов и говорили бы о чем-нибудь отвлеченном, сугубо профессиональном. Но сегодня... Сегодня лицо О. раскраснелось, жесты ее были резки и уверенны, а речь звучала так, будто они не в священных стенах школы, а в кабаке.

– Ладно, – сказала она ему наконец. – Не буду над тобой издеваться. Вовсе ты мне не так уж и нравишься. И уж во всяком случае силком тебя держать не буду. Сделаешь для меня одно дело, – она шепотом, на ухо, объяснила ему, какое, – и можешь валить на все четыре стороны. Но уж это дело постарайся сделать хорошо...

Когда они проходили мимо актового зала, где школьный оркестр, непреходящая гордость директрисы, разучивал знойное аргентинское танго к праздничному "Огоньку" по случаю 7 Ноября, оба, не сговариваясь, остановились и повернулись друг к другу, Виктор положил правую руку на талию О., левой рукой взял ее правую руку, и они начали танцевать, плавно скользя, поворачиваясь и изгибаясь на натертом до блеска паркете. И что с того, что их безумное школьное танго происходило в каком-то ином измерении, в микроскопическом промежутке времени между настоящим и будущим, который под звуки танго растянулся вдоль и поперек, чтобы их танец мог бы продолжаться вечно! И никто во всей школе не увидел ничего необычного, разве что самый любознательный школьник, вечный отличник, будущий кандидат филологических наук, заметил, как два педагога, мужчина и женщина, на долю секунды исчезли у дверей актового зала, а когда снова возникли, на мужчине вместо привычного синего костюма с галстуком был черный фрак с раздвоенным хвостом и крахмальная манишка, а на женщине – белое бальное платье, расшитое жемчугом, сильно обнажающее ее пышные плечи и грудь. Однако умный школьник никогда не признается в том, что он успел увидеть в это бесконечно малое, но растянутое до бесконечности мгновение, и лишь безупречной формы жемчужина, отлетевшая от выреза платья дамы во время танца, будет всегда напоминать ему, что кроме скучной действительности где-то рядом незримо присутствуют иные измерения, откуда порой доносится до нас призывная мелодия аргентинского танго.

Глава четвертая

Море Нежности

1

Педагоги – особая порода homo sapiens. Особые у них повадки и особый язык. Особая профессиональная гордость. Их главная отличительная черта – сильная, почти непреодолимая страсть к образованию династий.

Виктор с Викторией с детства знали, на что обречены. Уральский государственный университет, физфак – для Виктора, филологический факультет для Виктории. Это было решено еще до рождения Виктории. Уже тогда был План большой семейный План, от которого родители по доброй воле не отступили бы ни за что. И была Тайна – большая и страшная семейная Тайна, погребенная в других краях, в другой республике, которую родители решили сохранить навсегда.

Странное чувство юмора: назвать сына и дочь почти одинаковыми, однокоренными именами. Виктор и Виктория. Победитель и Победа. Хотя по логике вещей следовало бы наоборот: Победа и Победитель. Поскольку Победитель происходит от Победы, а не наоборот. Но неважно. Главное, что имена парные – и наводят на мысль... Однополых близнецов одинаково одевают. Близнецам разного пола одинаковые платьица не пошьешь – их одевают в одинаковое или почти одинаковое сочетание звуков. Виктор-Виктория – так и видишь эти имена не через соединительный союз, а через дефис, видишь, как тонкое перо служащей загса выводит сперва одно, затем другое в свидетельствах о рождении и подает оба документа счастливым родителям: взволнованный отец, откинув с высокого лба длинные черные волосы и поправив очки в золоченой оправе, принимает документы и бережно укладывает в карман серого клетчатого пиджака, счастливая мать наблюдает за ним, держа сильными руками русской женщины из Некрасова два крохотных свертка – голубой и розовый.

Картина, бывшая в реальности. И даже имеющая документальное подтверждение: младший брат матери Виктора-Виктории, отец Кати, был заядлым фотографом и фотографировал не только на свадьбе сестры, но и в роддоме, где счастливый и даже слегка подвыпивший против своих нерушимых правил отец встречал счастливую мать, нагруженную двойной ношей. И в загсе, где были выданы свидетельства о рождении. Потом сестра потребовала, чтобы все те фотографии и негативы были уничтожены, и брат, привыкший слепо подчиняться вырастившей его без родителей старшей сестре, уничтожил. И только по недосмотру уцелела одна-единственная фотография: где клетчатый пиджак, откинутые назад черные волосы, золоченые очки и два свертка – розовый и голубой, чего, впрочем, на черно-белом фото не различишь.

Я видел эту фотографию. Она пожелтела и выцвела, но счастливые лица отца и матери Виктории видны достаточно отчетливо. У отца резкие, простонародные черты лица, крепкая шея, сильные мужские руки с грубыми, неровно подстриженными ногтями. Мать – невысокая, крепкая женщина, в длинном закрытом платье и нелепой шляпке по моде тех лет. Сколько ни вглядывайся, невозможно увидеть что-нибудь общее с Виктором или Викторией. Может быть, только глаза у матери и дочери похожи. Виктория утверждает, что и волосы тоже, но на той фотографии волос под шляпкой не разглядеть, а на других присутствует или крутой перманент или, с годами, благородная гладкая седина.

На обороте снимка разборчивым учительским почерком проставлены дата и место. Некогда фиолетовые чернила выцвели, но прочесть можно. Много лет спустя Катя найдет эту фотографию в старой сумочке своей матери вместе с какими-то письмами, открытками и счетами за электричество и покажет ее Виктории. Виктория возьмет отпуск за свой счет, купит билет на самолет и отправится в дальние края – в одну автономную республику на юге России, где задолго до ее рождения была похоронена семейная тайна. Но о том, что она там узнает, она не расскажет Виктору. И возьмет с Кати страшную клятву, что от нее Виктор никогда, ни при каких обстоятельствах, не узнает об этом старом снимке. И Катя клятву сдержит.

2

Виктор был совсем мал, меньше трех лет от роду, когда курильщик-отец оставил, уходя из дому, спички на столе рядом с моделью парусника, над которой трудился несколько месяцев кряду. Благодаря стараниям шурина-фотографа мы можем полюбоваться этим так никогда и не достроенным кораблем. Насколько я понимаю, прототипом послужил один из кораблей Магеллана, сначала захваченный бунтовщиками вместе с двумя другими, а потом отбитый Магелланом и верными ему людьми, единственный из кораблей Магеллана вернувшийся на родину. На самой модели еще нет таблички с названием корабля, но на стене рядом со столом висит увеличенная копия старинной гравюры, служившая отцу образцом. Если приглядеться, то можно прочитать крупные латинские буквы: VICTORIA.

Рядом с недостроенным парусником стояли баночки с бензином и ацетоном, резиновым клеем, лежали непроверенные школьные тетради, сухие бальсовые палочки, тонкие листы шпона... Когда Виктор, играя, зажег и бросил третью по счету спичку, она не погасла, а подожгла край тетради, на которую отец нечаянно капнул ацетоном. Соседи заметили огонь и вызвали пожарных, Виктора нашли в коридоре, возле дверей комнаты, а Виктория забилась в страхе под кровать, и когда ее вытащили, она уже задохнулась от дыма. Так Виктор потерял сестру-близнеца, а его родители – дочь.

Немедленно после пожара родители Виктора уволились из школы, распродали остатки уцелевшего имущества и налегке, с двумя чемоданами, двинулись в тот самый город неподалеку от Свердловска, где вырос Виктор и где шесть лет спустя родилась его младшая сестренка, названная в честь первой, погибшей дочери Викторией. Выбор места был сделан почти случайно: в министерстве просвещения им предложили на выбор несколько вакансий, они взяли географическую карту и выбрали город, наиболее удаленный от автономной республики, где они тогда жили.

К счастью, в памяти Виктора не осталось никаких воспоминаний о пожаре и о жизни в другом городе, он быстро забыл сестренку – и только иногда, даже когда стал совсем взрослым, чувствовал какую-то непонятную пустоту в душе, какую-то недостачу собственной человеческой сущности, словно ему без его ведома ампутировали жизненно важный орган и теперь пытаются внушить, что без него вполне можно прожить. Вторую Викторию он любил и опекал, как и положено старшему брату, но полностью заменить Викторию первую она ему не могла. Она не заполняла собой той пустоты в душе, ей было отведено там совсем другое, специально для нее предназначенное место, а то – пустовало. Однажды, когда они с матерью увидели на улице женщину с сыновьями-близнецами, Виктор сказал:

– Вот бы нас тоже было двое братьев! Как бы нам тогда было здорово...

Сказал просто так, ни о чем не догадываясь, ему, как и всякому мальчишке, хотелось иметь брата, товарища по играм, но мать страшно побледнела и не могла вымолвить ни слова, пока женщина с близнецами не свернула за угол.

3

Отец и мать долго сомневались, стоит ли им рожать еще одного ребенка. Поначалу им казалось, что самое лучшее – родить немедленно, сразу же по переезде на новое место, чтобы забота о новом члене семьи вытеснила воспоминания о погибшей дочери. Но уже в поезде, когда долго тряслись в плацкартном вагоне с юга на север, у них стали возникать независимо друг от друга странные мысли, что смерть Виктории не была случайной, что это знак свыше, что им не нужно иметь других детей, что всю свою заботу и нежность они должны сосредоточить на Викторе. Они даже начали придумывать Виктору какие-то несуществующие достоинства, видеть в нем будущего гения – нового Пушкина, Ломоносова, Менделеева. И только жесточайший понос будущего Ломоносова, обожравшегося сливами, постоянная беготня по вагону с вонючими горшками, ругань недовольных пассажиров и равнодушие сонных проводниц несколько охладили и протрезвили родителей.

Потом в их жизни был смутный период, когда они почти не могли общаться друг с другом и даже видеть один другого не хотели. Они воспользовались случаем и устроились на работу в разные школы, хотя мать могла бы подождать каких-нибудь три месяца, пока преподавательница русского языка и литературы в той школе, куда взяли отца, уйдет в декрет. Но как раз именно то, что ей придется занять место ушедшей рожать женщины, окончательно определило выбор матери, и она согласилась стать завучем в новой, только что построенной школе на краю города. И даже когда отец купил на гонорар за написанный им и одобренный министерством учебник по химии "Победу", мать гордо ходила на работу пешком, лишь бы только не быть с ним рядом несколько лишних минут. Как смутно помнилось Виктору, родители даже спали тогда в разных комнатах: отец в гостиной на диване, а мать в его, Виктора, комнате на узкой односпальной кровати со скрипучей панцирной сеткой, на которой позже, когда детская кроватка стала ему мала, спал он сам.

Ни Виктор, ни тем более Виктория не могли сами помнить, но гораздо позже тайные недоброжелатели поведали О., а она, возможно, из лучших побуждений, а возможно, и нет, передала Виктору, что у отца в ту пору был роман с директрисой школы Евгенией Егоровной, той самой Евгенией Егоровной, ЕЕ, что директорствовала и в годы недолгой и бесславной педагогической карьеры самого Виктора и, вполне возможно, именно по этой причине его так заботливо, по-матерински опекала. Про мать же не было даже каких-то определенных сплетен, говорили смутно, что да, мол, странно вела себя дамочка, выпивала иногда сверх меры на учительских вечеринках, как-то особенно вызывающе разговаривала, как бы задирала, подначивала мужчин, но дальше этого – ни-ни. Точно неизвестно, свечку никто не держал, но те, кто пробовали, уходили сильно разочарованные. И никогда не признавались, в чем именно причина разочарования.

Позже, когда Виктору было уже семь или восемь, в семье произошел ренессанс, второй медовый месяц, растянувшийся на целый год, родители начали обожать друг друга, ходить по комнатам взявшись за руки, обниматься в самых неподходящих местах: на кухне в процессе приготовления борща, в ванной, прижавшись к гудящей стиральной машине, и т.д. Детская кроватка Виктора была аккуратно разобрана и вывезена на "Победе" в сад – как раз в ту пору отцу выделили садовый участок, и он сам возвел на нем крохотный, но уютный домик, туда же отправился и старый, обитый дерматином диван с высокой жесткой спинкой, мать перебралась к отцу на новенькую диван-кровать, и порой по ночам до Виктора доносились из комнаты родителей странные звуки – то ли стоны, то ли мурлыканье, – понять смысл которых он смог только много позже.

Следствием ренессанса были два подряд тяжелых выкидыша, новое взаимное охлаждение, новый, столь же законспирированный виток романа отца с оставленной было ЕЕ, поездки матери на курорт, на воды, и только два или три года спустя новая беременность.

На этот раз мать береглась как могла, ушла из школы заранее, не дожидаясь декретного отпуска, и буквально руками удержала в животе до семи месяцев слабенькую, недоношенную, но живую девочку, названную родителями безо всяких колебаний – Викторией.

4

Когда Виктория стала взрослой женщиной, она нечасто навещала родителей. Новый год, 8 Марта, майские и ноябрьские праздники, дни рождения отца и матери, годовщина их свадьбы – вот обязательный минимум, который она честно отрабатывала, в промежутках обходясь короткими, под предлогом экономии денег, телефонными разговорами. Писем она родителям не писала никогда, но их письма читала – знала, что, отправив очередное послание на шести страницах мелким почерком, мать выждет ровно неделю и позвонит, и надо будет обстоятельно отвечать на все поставленные в письме вопросы, словно в очередной раз сдавать экзамен на аттестат зрелости.

В гостях у родителей было шумно и весело, приходили старые друзья-педагоги (других у родителей не водилось), говорили о школьных делах, вспоминали прошлое – и обязательно заходил полупьяный разговор о том, какие у Виктора и Виктории прекрасные родители, как они должны гордиться ими и почитать их, и как жаль, что Виктор совсем отошел от педагогики, а Виктория предпочла музыку литературе. О том, что Виктория не преподает в музыкальной школе, а всего-навсего учительница пения, обычно не упоминалось из жалости. Учителя пения и физкультуры в этом кругу шли вторым сортом и на дружеские посиделки их не приглашали.

Виктория никогда не спорила с друзьями родителей, всегда соглашалась, что детство у них с братом было поистине счастливое, безоблачное – образцовое детство, что там говорить, не каждому выпадает такое. И умом понимала, что и родители, и их друзья имели право так говорить, что детство у них и впрямь было образцовое... если не считать пожара, добавляла она мысленно, но ведь о пожаре знают только родители, даже Виктор не знает, тем более старые друзья, так что про пожар – не будем, а вот было образцовое детство счастливым или нет, об этом не вам судить, старички и старушки, это мне из моего незабытого детства виднее, и если уж вам так хочется употреблять эпитеты, то зачеркните, пожалуйста, в предыдущем предложении слово "безоблачное", подберите эпитет поточнее, например, "переменная облачность", тогда мы с вами немного приблизимся к понимаю того, каким было наше с братиком детство, тогда вместо приторно-яркой картинки из журнала "Пионер" увидится нечто, может быть цветное, яркое, бодрое, но не такое одномерное, не такое плоское, – это будет уже не детское кино про пионерский лагерь, а подобие настоящей жизни, где небо редко бывает абсолютно безоблачным и где общую картину определяет вовсе не преобладающая глубокая синева, а как раз серенькие облака, то и дело наползающие и закрывающие собой солнце...

Облаков было не так уж много, но отчего-то Виктории виделись именно они. Иногда она даже преувеличивала плотность облаков и размеры облачности, словно смотрела в прошлое сквозь очки с серыми стеклами. И когда снимала их и вглядывалась в настоящее, оно казалось ей ярче и объемнее, и не хотелось снова надевать унылые стекла.

Но что-то все-таки было в прошлом объективно неприятное, что ассоциировалось у Виктории с серыми облаками. Что-то в отношении к ней родителей, особенно отца: почему-то запоминались, откладывались в памяти только те случаи, когда он был непомерно строг и несправедлив к ней. Вроде бы младшая дочь, думала она, долгожданная, с муками выношенная (о том, как трудно было вынашивать ее и рожать, мать рассказывала Виктории не один раз, особенно когда та сама ходила беременная вторым ребенком), к тому же – поздний ребенок, явно последний, вокруг таких обычно плещется целое море нежности, так что старшие дети даже обижаются на отцов и матерей, однако как раз моря нежности Виктория и не замечала – было настоящее море каждое лето, Черное море в окрестностях Анапы, были лунные моря: Море Кризисов, Море Дождей, Море Ясности, Море Паров, Море Облаков и Море Спокойствия – их она рассматривала вместе с отцом в самодельный телескоп, в то время как Виктор фотографировал лунную поверхность, но и на Луне не было для нее Моря Нежности, а если и было – то на невидимой стороне Луны или на невидимой стороне родителей, как и Луна, всегда обращенных к ней одной стороной, где Море Кризисов сменялось Морем Спокойствия, а Море Дождей – Морем Ясности. Но Моря Нежности все-таки не было, или оно выглядывало самым краешком, таким маленьким, что она просто не могла его разглядеть – ни невооруженным глазом, ни в телескоп.

Что-то неладное, как ни крути, творилось с родительской нежностью, какой-то чувствовался постоянный дефицит, восполняемый излишней требовательностью и строгостью. Сколько Виктория себя помнила, родители редко ее ласкали просто так, без повода, разве что похвалят за аккуратно повешенное перед сном платье, заплетенные впервые самостоятельно косы, позже – за отличные оценки в школе, но скупо, потому что иных по их представлениям и быть не могло. Зато ее постоянно учили, воспитывали, делали ей замечания, одергивали ее, подгоняли, направляли, наказывали... да, вспоминала она без энтузиазма, вот уж на наказания они точно не скупились, причем у каждого была своя шкала, и многое зависело от того, кому первому подвернешься под горячую руку – отец не раздумывая отправит в угол, мать – наскоро отшлепает и потом раз шесть напомнит тебе твой проступок, – и этим все и кончится. Но если отец твердо знает, что один проступок влечет за собой одно наказание и серьезность проступка прямо соотносится с продолжительностью стояния в углу, которой (продолжительности), однако, сама наказуемая знать заранее не должна и узнает в каждом конкретном случае только тогда, когда наказание будет отбыто полностью, то у матери нет никакой системы, никакой шкалы: может пару раз шлепнуть и лишить сладкого, может шлепнуть единожды и запретить кино по телику, а может отшлепать так, что мало не покажется, и вдобавок запретит гулять с девчонками во дворе – и совершенно неважно, заслуживал ли твой проступок одного шлепка или изрядной порки, можешь за серьезную вину отделаться очень легко, а за пустяк залететь на всю катушку. Вроде бы разум вел в сторону отцовской справедливости, но чувства восставали против, потому что в его справедливости было что-то бесчеловечное, что-то механическое; недаром много позже именно отца вспомнила Виктория, когда прочитала "Исправительную колонию" Кафки, и его же, прочитав знаменитое "Превращение", потому что, когда ее наказывала мать, она оставалась для матери все той же Викторией, непослушной и неуправляемой, но все же девочкой и родной дочкой; для отца же она в момент очередного стояния в углу была тараканом, клопом, мухой, мелким и надоедливым, а главное – неинтересным даже с энтомологической точки зрения насекомым, которое не стоит того, чтобы видеть его и слышать его нудное жужжание.

Больше всего запомнился Виктории и сильнее всего повлиял на ее отношение к отцу один такой случай со стоянием в углу. За что она была приговорена к стоянию – это как-то стерлось из памяти, что скорее всего объясняется тем, что ее проступок был рядовым, одним из множества ею совершаемых просто в силу редкой подвижности и живости характера – егоза, говорила про нее бабушка, и это было правильно, считала взрослая Виктория, это было в точку, вот только родителям она не сумела объяснить, что к егозе должен быть иной подход, чем к рохле и раззяве, что не надо ее постоянно одергивать и окорачивать – если уж сделал господь егозой, егозой и вырастет, ставь ты ее в угол или не ставь. Отец, однако, ставил снова и снова – и в тот памятный раз поставил вроде бы без особой злости, никак не оговорив, что это особый проступок, за который будет наложено особое взыскание, и Виктория встала в угол, как обычно, без нытья и сопротивления.

Она, кстати, всегда чувствовала, что отец ждет от нее как раз нытья и сопротивления – нытья как проявления слабости, уступки родительской воле, и сопротивления как проявления силы, доказательства наличия характера, похожего на отцовский. Подобно другим отцам, ее отец мечтал отразиться как в зеркале в этой маленькой и целиком подвластной ему, как он воображал, душе – и так, чтобы его отражение осталось в зеркале навсегда. Увы! У Виктории уже тогда был свой характер, а зеркало ее всегда было повернуто лицевой стороной к стенке к той самой стенке, к которой ее ставили регулярно за малейшую провинность.

А мать все читала и читала своего любимого "Овода" и не видела, что отец с дочерью то ли шутя, то ли всерьез репетируют сцену расстрела...

И вот когда сцену репетировали в очередной раз, произошел неожиданный сбой. Отец просто позабыл выйти в коридор и приказать дочери выйти из угла забыл и отправился спать, а поскольку мать обычно укладывалась раньше и Виктор в тот вечер, устав после бассейна, тоже уснул, некому было подсказать отцу, что дочь следует отпустить, накормить и уложить спать. Другой ребенок на месте Виктории поступил бы просто: вышел из угла, заглянул в родительскую спальню и спросил: "Можно мне идти спать?" Но это другой ребенок. Это не Виктория. Она и не подумала, что может поступить таким образом. Или даже должна так поступить.

Наказание – палка о двух концах. Наказующий и себе причиняет боль, если заложена в нем хоть кроха сострадания. И слишком сильное, слишком жестокое наказание, которое наказанный порой покорно сносит, считая, что вполне его заслужил (логика тут такая: если бы папочка с мамочкой знали все, что я на самом деле натворил...), на сердце наказующего оставляет более глубокий, иногда и вовсе не заживающий шрам, от которого наказанный должен его избавить, дав понять, что наказание превысило меру. Все это, конечно, имеет смысл, когда мы говорим о достаточно разумных людях, а не об одуревшем от водки папаше, хватающемся вместо ремня за палку, а то и за топор, и его навсегда забитом чаде, которое, став постарше, вполне способно в ответ схватить кухонный нож.

Виктория так и не вышла из угла по собственной воле. Она стояла, стояла, стояла – уже не чувствуя под собой ног, уже наполовину засыпая или теряя сознание, она все равно стояла – и вместо выхода завершила затянувшуюся сцену падением, будто на этот раз воображаемые пули достигли цели. Вряд ли падение ее маленького тела произвело много шума, однако родители все-таки услышали, проснулись, выбежали в коридор, но что потом было – Виктория помнила смутно. Помнила только, что на следующее утро проснулась позже обычного, что на тумбочке у кровати лежала записка: "Викочка! В школу сегодня можешь не ходить. Прости меня. Мама". И ее не удивило, что записка от матери, а не от отца, и не обрадовали деньги, оставленные на кино и на мороженое.

5

Такого рода облаков на якобы безоблачном небе ее детства Виктория могла насчитать множество. Воспоминания об одних заставляли ее хмуриться, о других плакать. Третьи она вспоминала с легкой иронической улыбкой. Ирония была самое сильное отрицательное чувство, какое она могла себе позволить по отношению к родителям. В ее душе не было места ни для злости, ни для обиды, ни для презрения или ненависти. Эти чувства предназначались для других людей, для посторонних, но только не для отца и матери. Ирония – да. Ирония допустима, поскольку теперь она чувствовала себя в чем-то взрослее и опытнее матери и в меньшей мере – отца. У отца все же была какая-то другая, тайная, мужская жизнь помимо его физики и химии, мать же была педагог до мозга костей, верная жена и заботливая мать – и этими тремя ролями полностью исчерпывалась ее жизнь. Отцу Виктория могла бы, пожалуй, полушутя признаться, что не прочь завести себя любовника, так ее достает спокойная и размеренная семейная жизнь, и они посмеялись бы над этим вместе, но матери – никогда. Она не приняла бы даже намека на возможность какого-то любовника, даже слова этого не захотела бы слышать, а весть о том, что у дочери уже был любовник и даже не один, убила бы ее на месте.

Так, с иронией поначалу воспринимала Виктория странную огнебоязнь родителей. Мало того, что мать вынудила отца бросить курить, так еще они приложили массу усилий, чтобы поменять новую трехкомнатную квартиру в центре на другую, чуть похуже и в новом, менее престижном районе, только потому, что там вместо газовых стояли электрические плиты. И с тех пор в доме никогда не было спичек. Никогда. И свечей тоже. Когда отключали свет, пользовались фонариками, но не свечами. А поскольку прямо о запрете на свечи не говорилось и не объяснялось, чем вызван запрет, был большой шумный скандал, когда Виктор незадолго до выпускного вечера пригласил в гости одноклассницу и устроил ужин при свечах.

Сама же Виктория как назло было огнепоклонницей. Жгла с мальчишками тополиный пух на бульварах, обожала разводить костры. И однажды, еще в детском саду, развела костерчик из старых газет прямо на дощатом полу. Когда мать Виктории вызвали из школы и сообщили о происшествии, с ней чуть не приключился удар. Она даже не стала наказывать дочь, настолько сильно она была напугана призраком огненной смерти, проникшим в их кое-как устоявшееся настоящее из приговоренного к забвению прошлого. Но все же взяла с Виктории страшную клятву, что костров она не будет разводить никогда и нигде.

– А в походе? – робко спросила Виктория.

– Нигде! – отрезала мать. – Нигде и никогда! Пусть мальчики разводят костры, а ты девочка, ты должна чистить картошку.

Виктория была сложная девочка, но – честная. Давши слово, она всегда держала его. Всегда. Даже когда ужасно хотелось его нарушить. Однако сила воли у нее была недюжинная – уж наверняка отцовская, и она не уступала соблазнам. Наверное, родители могли бы воспользоваться этой особенностью характера дочери и взять с нее страшные клятвы на все случаи жизни: поклянись не курить, не пить спиртного, не позволять мальчикам целовать тебя и уж тем более...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю