Текст книги "Легкий привкус измены"
Автор книги: Валерий Исхаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
11
Любовь... Она и так, и так примеряла к нему это слово на протяжении тех без малого двадцати лет, что они прожили вместе, и никак не могла понять, применимо оно по отношению к нему или нет. Про себя она могла уверенно сказать, что любит его до сих пор – ничуть не меньше, чем любила в тот день, когда впервые увидела возле университета. Любовь не прорастала в ней постепенно; она не усиливалась по мере того, как она продолжала издали любоваться им, своим драгоценным и недоступным Славиком; она не приобрела какое-то новое качество после той драгоценной ночи, когда он впервые – и первый из мужчин, чем она всегда ужасно гордилась, – овладел ею; любовь не пачкалась, не портилась, не уменьшалась, не сходила на нет, когда она узнавала о новых его изменах и когда ей казалось, что она готова убить его собственными руками, – любовь была вещью в себе, изготовленной по особому заказу специально для нее, точно под размер ее души, с некоторым даже, пожалуй, запасом, как хрустальная туфелька Золушки, так что слегка натирала душу и был страх ее ненароком потерять, но не было и не могло быть никаких изменений, количественных или качественных в ее любви, и даже когда она спала с другими мужчинами, на ее любви к мужу это никак не отражалось.
Что же касается до него, то она была почти уверена в том, что какое-то время – несколько секунд, часов, дней, месяцев – но уж точно не лет – он тоже любил ее. Любил, может быть, как беспощадный граф Толстой, поимевший свою милую Сонечку, а потом написавший в своем поганом дневнике: "Не то!" Или "Не она!" – она точно не помнила, хотела даже нарочно перечитать Шкловского, чтобы не рыться по всем томам ПСС, но руки не дошли. Вот и он тоже: любил-любил, а потом понял неожиданно: не то. Или, точнее, то, но не единственное то, как он, может быть, поначалу себе представлял, а просто одно из многих то, каких кроме нее по свету бегает великое множество. И вовсе не обязательно для того, чтобы иметь то, сосредотачиваться на ней одной.
Так она объясняла его неожиданное охлаждение и его многочисленных любовниц, потому что объяснить его охлаждение и любовниц какими-то иными причинами не могла. Не сделала она ничего дурного или неправильного в их первые годы, потом – да, но не в первые годы. Тогда она была слишком поглощена им, чтобы делать какие-то глупости, искать чего-то на стороне. Просто не смогла соответствовать. Не дотянула до какого-то идеала, эталона, который он носил в себе и с которым ее сравнивал. И притом, разумеется, он вовсе не думал ни о каких эталонах и идеалах, ему это было бы так же смешно, как интеллигентские рассуждения о свободе. Или еще того хуже – разговоры о любви.
Любил ли он ее или не любил – об этом она могла гадать сколько угодно, но то, что от любых разговоров на такие темы его перекашивает, будто от кислой клюквы, поняла скоро. И старалась подобных разговоров не затевать. И порой посмеивалась злорадно, когда стороной, через подруг, до нее доходили сведения об очередной его пассии, вздумавшей затеять с ним выяснение отношений. Ну и дура же ты, думала она в такие минуты, ну и дура! И так тебе и надо, дуре! Будешь в следующий раз головой думать, а не другим местом, прежде чем заговаривать о любви с моим Славочкой...
12
Иногда, правда ненадолго, словно бы пелена спадала с ее глаз, и она начинала смотреть на него иначе, как бы взглядом постороннего. И тогда казалось, что ее Славочка вовсе не такой замечательный и загадочный, каким она его вообразила. Что он – обыкновенный мужик, талантливый математик, может быть, но притом – натуральный мужик, для которого она вовсе не женщина, а баба, – и относится он к ней именно так, как должен мужик относиться к бабе. И требует от нее ровно столько, сколько от бабы вправе требовать мужик: чтобы готовила, обстирывала, гладила, ухаживала за ребенком, чтобы могла гостей принять, чтобы перед родней за нее не было стыдно, – ну и в постели тоже чтобы всегда была готова его принять, но чтобы не лезла, не лезла к нему со своими бабскими штучками! Как всякий нормальный мужик, он предпочитал обществу жены компанию приятелей, любил крепко выпить с такими же, как он сам, мужиками, обожал футбол – сам когда-то играл неплохо, позже ходил на стадион, еще позже – лежал на диване со стаканом пива в одной руке и с сигаретой в другой. И что с того, что математик, что кандидат, а потом и вовсе доктор наук, самый молодой и перспективный в своей специальности, – хоть и математик, и доктор, а все равно – мужик.
Он и хитер-то был, и умен как-то по-мужицки. И так же по-мужицки бывал иногда наивен. И хотя вряд ли хоть один человек, знавший его, согласился бы, что Слава, Вячеслав Федорович, может быть наивен, все же порой врожденная мужицкая наивность проскальзывала в нем, и тогда она смотрела на него с искренним изумлением и думала: да кто же ты такой? да неужели же ты и есть мой единственный и неповторимый? да не может же быть, чтобы ты и впрямь был так прост!
Но подобные мгновения были слишком редки, чтобы она и впрямь могла поверить в его простоту и наивность и всерьез рассчитывать через них подобрать какие-то ключи к хитрым замкам, на которые он запирал от нее душу. Мгновения проходили – и вновь он расхаживал перед ней, загадочный и молчаливый, как огромный тигр в слишком тесной для него клетке, – и косил, косил на нее желтым звериным глазом.
Иногда она настолько уставала от его выходок, что уже не находила в себе силы сердиться на него и просто махала на все рукой, а то и вовсе начинала хохотать, так что подруги думали, что у нее истерика, и предлагали вызвать врача. Ей же было действительно смешно – смешно то, что происходило между ним и ею; ей казалось, что если уж он действительно такой, каким хочет выглядеть, то и отношения их должны быть сложными, запутанными, трагичными – да какими угодно, только не до смешного примитивными, как в действительности. Хотя сам он никогда не казался, не мог казаться ей смешным, у нее и в мыслях не было посмеяться над ним. Но как было не посмеяться над его и собственной жизнью, когда он позвонил однажды ей на службу и попросил позвать какую-то Лену? Ошибся бедняжка номером. И ее начальница, язва редкая, но притом душевная баба, знавшая о его похождениях и жалевшая ее, ласковым таким голоском сказала: "Сейчас, Славик, сейчас я позову Катю..." Другой на его месте умер бы, наверное, на месте, трубку хотя бы бросил, а он хоть и растерялся, она уловила это по голосу, но быстро оправился и как ни в чем не бывало про какие-то свои дела заговорил, про планы...
13
Планы у него всегда были грандиозные, но, в этом Катя отдавала мужу должное, реальные и выполнимые. Вот только для нее в этих грандиозных планах не было места. Может быть, пока он был еще Славиком и Славочкой, она, Катя, в его планы на будущее как-то вписывалась, а когда прочно и окончательно влез в шкуру Вячеслава Федоровича – вписываться перестала.
Иногда она даже думала, – когда уж совсем было плохо, когда на стенку хотелось лезть, – что она сначала не просто вписывалась, а даже была составной частью какого-то его общего грандиозного плана.
Она хоть и деревенская была девушка, из маленького поселка в далекой южной автономной республике, но уже успела тогда обжиться в Свердловске и чувствовала себя ничуть не менее уверенно, чем ее однокурсницы из местных. И одевалась не хуже остальных, а то и получше – единственная дочка в семье, отец с матерью тогда по советским меркам получали очень даже недурно и для дочери ничего не жалели. По крайней мере все модные новинки того времени сапоги-чулки, платформы, джинсовые сарафаны и т.п. у нее на курсе всегда были у одной из первых.
Особо красивой она себя никогда не считала – к тому же в школьные годы и на первом курсе, судя по старым фотографиям, была излишне полной, с пышущим здоровьем круглым деревенским лицом и пышными до пояса русыми косами. Но к появлению Славика она была уже не та. Похудела, сделала модную прическу, научилась курить и даже пить водку тайком от родителей, словом, стала современная и симпатишная (ее любимое словцо) городская девушка. А он тогда все еще чувствовал себя парнем из провинции, к тому же недавним солдатом – и его грубоватые манеры и дурной вкус в одежде, видимо, от других женщин скрывали ей одной видимую его чудесную красоту.
Шибко умной Катя, как толстовская Наташа, не удостаивала быть, но для филфака хватало, филология – не математика, тут можно и не талантом, а усидчивостью взять, а в искусстве зубрежки ей равных на курсе не было. Так что хоть на повышенную стипендию не тянула, но училась получше многих.
В общем, не казалась ей совсем уж невозможной мысль, что он как-то вписывал ее, Катю, в свои долгосрочные планы. Не хотелось об этом думать, но думалось невольно, что в его тогдашнем представлении ранний удачный брак был решением многих жизненных проблем, надежным фундаментом, на котором он планировал выстроить свою будущую карьеру, – а когда обнаружил, что карьера вовсю строится, а фундамент вроде бы и не сильно нужен, хотя и не мешает ему жить в избранном направлении, решил оставить все как есть, но и не тратить на ненужный фундамент душевные силы, которые на стороне мог истратить с большей пользой.
Во всяком случае нынешнему Вячеславу Федоровичу она, Катя, была нужна только как домашняя жена, бесплатная домохозяйка и мать его дочери, а не как жена, с которой не стыдно выйти в люди, которая для мужа может служить и вывеской, и ширмой, и тараном, и крылом, и двигателем – тем, чем он пожелает ее сделать и чем она охотно станет ради общей семейной выгоды. Не обязательно подкладывать жену под нужного человека – это уж крайний случай. К тому же ее Славик был жутко ревнив, бывают такие ревнивцы без любви, он бы сперва, может, и подложил бы ее под кого-нибудь, но потом бы непременно того человека убил. А может, обоих бы убил. Причем по-настоящему убил, а не так как иной ревнивец вопит в пьяном угаре: "Убью, сука!" – а сам даже по морде дать не решается. Славик бы точно убил, не задумался. Но ведь вовсе не обязательно – да и не нужно было ему, при его-то способностях, так грубо и непосредственно использовать жену. Можно просто предстать перед коллегами в выгодном освещении ее красоты, – если, конечно, приложить усилия и вложить в нее средства, чтобы природная красота засияла еще ослепительнее.
Так вот именно тогда-то и поняла окончательно и безнадежно Катя, что муж не имеет ее в виду в своих грандиозных планах, когда снова и снова наталкивалась на его абсолютное, непробиваемое равнодушие к тому, как она одевается и как вообще выглядит. Женщина в таких вещах никогда не ошибается. Никогда. Если муж не замечает, что жена сделала новую прическу – или хуже того, что она уже целую вечность не была в парикмахерской, – если не замечает, что она раз за разом вынуждена надевать в театр или в гости одно и то же платье – на редкость дорогое и нарядное платье сто лет тому назад! – и не видит, что у нее старые сапоги, разошедшиеся сзади по шву, со стоптанными каблуками и сбитыми набойками; если муж в упор не замечает, что у его жены две пары приличных трусиков и один красивый бюстгальтер, а остальное белье заношено и застирано до дыр, до противной серости, так что не дай бог раздеться перед посторонним мужчиной, да пусть хоть и перед врачом, со стыда ведь сгоришь; если муж не помнит, что единственное украшение, которое жене подарил он, – это тоненькое обручальное колечко, а все остальное куплено родителями, или любовниками, или ею самою на сэкономленные от хозяйства деньги, – если все это тянется из года в год и не может быть объяснено временными материальным трудностями или сверхъестественной погруженностью мужа в свою работу, значит, муж не видит в своей жене женщину – и не хочет, чтобы другие видели ее вместе с ним.
Для него проще ходить на вечеринки одному, ей же покупать один билет в театр, один билет в филармонию – а то и вовсе предлагать ей сходить туда с подружкой. И не ему, а ей придется сгорать от стыда, когда кавалер подружки, тот же Алексей Михайлович, к примеру, подав Виктории роскошную норковую шубку, купленную ей мужем на гонорар за последнюю картину, будет держать у всех на виду ее жалкую, протертую чуть ли не до дыр дубленку, и она будет торопиться влезть в нее только для того, чтобы нарядные люди в фойе театра не увидели ее старенькую, лоснящуюся сзади юбчонку...
14
К Алексею Михайловичу у Кати с самого начала было отношение сложное. Она очень скоро догадалась, что происходит между ним и Викторией, и с самого начала обоих осуждала. Викторию больше, Алексея Михайловича – меньше. По крайней мере, пока он был холост, а когда женился, уравняла их в правах и осуждала одинаково. Оба они, по ее представлению, не ценили того счастья, каким обладали, меняли настоящее на поддельное, серьезное – на развлечение, оба прекрасно сознавали, что их ничто не объединяет, кроме голого секса, и только притворялись друг перед другом и перед собой, изображая подобие каких-то чувств.
Виктория, впрочем, даже и не старалась особенно изображать, особенно перед ней, Катей, с ней она чувствовала себя вольготно, она отдыхала с ней после Алексея Михайловича, давала отдых эмоциям, как давала отдых ногам, скинув со счастливым вздохом тесные парадные туфли после похода в театр. С блаженным бесстыдством Виктория заголялась перед Катей, рассказывая ей подробности последнего свидания, в юмористических тонах описывая соседку Алексея Михайловича, которая ненавидит всех приходящих к нему женщин – и даже его собственную мать, приезжавшую навестить сына, чуть ли не в глаза называла шлюхой, – и почти в том же тоне описывала самого Алексея Михайловича: как он вздыхает, как целует ее, Викторию, как обнимает – будто она из тонкого фарфора и рассыплется под его руками; как он занимается любовью – в каких позах и как долго. Сравнивала даже физические достоинства Алексея Михайловича и мужа, показывая на пальцах размеры... ну, ты сама, Катька, понимаешь чего. Вообще, резвилась девушка, давала себе полную волю, не задумываясь о том, нравится это слушать Кате или нет.
Зная, как Виктория на самом деле относится к Алексею Михайловичу, Катя немного сочувствовала ему и испытывала к нему что-то вроде слабой симпатии. Не то чтобы он нравился ей – он был вовсе не в ее вкусе, – но и противен он ей не был, а это для привередливой Кати было уже много.
Мужчины для нее делились на четыре категории: настоящие мужчины, симпатишные, нормальные и противные. К настоящим мужчинам, кроме ее Славика, относились лишь двое-трое его друзей-афганцев и с небольшой натяжкой – Алексей Иванович, муж Виктории. Симпатишных бывало много: артист молодежного театра, модный певец, какой-нибудь незнакомец, встреченный на дружеской вечеринке, любой мужчина с приятной внешностью мог в эту категорию попасть, но не любой мог в ней удержаться. Почти всякий, с кем Катя знакомилась ближе, очень скоро из симпатишных сползал в нормальные, а там, глядишь, и вовсе в противные. В каком-то смысле проще всего было тем, кто с самого начала попал в категорию нормальных. К ним не предъявляли необычно завышенных требований, как к настоящим мужчинам, от них не требовалось быть во что бы то ни стало приятными Кате, а значит, им позволялось быть самими собой – и покуда им это удавалось, они могли спокойно пребывать в своей категории, не рискуя скатиться на ступеньку ниже. Что же касается противных, то в противные можно было попасть из любой категории, но подняться из противных в нормальные, а тем более симпатишные в Катиных глазах не удавалось еще никому.
Алексей Михайлович недобирал всего несколько баллов, чтобы попасть в симпатишные. Он был довольно высок ростом, но слишком худ, у него были слишком маленькие, изящные, аристократические, как посмеивалась Виктория, руки, слишком мелкие, хотя и приятные черты лица, и слишком высокий для мужчины голос. Кате же нравилось, когда ее обнимают большими и крепкими мужскими руками, нравились мужчины с низкими и хрипловатыми голосами, как у Высоцкого или у Джо Кокера. Но в общем и целом, с ее точки зрения, Алексей Михайлович был не так уж плох. К тому же в то время, когда Виктория заговорила с ней об Алексее Михайловиче не как о собственном любовнике, а как возможном варианте для нее, для Кати, он был холост, а холостые мужчины, пожалуй, заслуживают более снисходительного отношения.
По крайней мере так считала Виктория, когда предлагала уступить Кате Алексея Михайловича: мне, мол, холостой любовник без надобности, от него только одни проблемы, я своего Лешего все равно никогда не брошу, а тебе именно такого и надо, да и он, похоже, к тебе не совсем равнодушен, спрашивал, что это, мол, за родственница у тебя такая симпатишная....
(Тут Виктория приврала, потому что в ту пору Алексею Михайловичу никто, кроме Виктории, не был нужен и никем он не интересовался. Но приврать для пользы дела Виктория считала не только возможным, но даже обязательным.)
– Да что вы такое говорите, сударыня? – отмахнулась сначала Катя в обычной своей манере.
– Я ничего не говорю, это Алеша так говорит: сколько, мол, она еще собирается на своего ненаглядного молиться? Не пора ли и о собственной жизни всерьез подумать? А Алеша, между прочим, хочет не просто так – сделал свое дело и убежал. Ему жена нужна, дети... Ты же хочешь второго ребенка родить?
– Хочу. Но Слава...
– Знаю я все про твоего Славу! На Славе свет клином не сошелся. Так что подумай, подруга, пока не поздно...
– Ну, не знаю я, не знаю, – чуточку плаксивым тоном сказала Катя. – Но в общем, если бы он захотел, если бы попробовал – я была бы не прочь...
– А не надо ждать, чтобы он попробовал. Ты сама сделай первый шаг. Не маленькая, поди, не надо тебя учить, как это делается. С ним никаких сложностей не будет. Легкая добыча, можешь мне поверить...
– Зато я – не легкая добыча, – сказала Катя.
Десять лет спустя, когда никто из троих не мог дословно вспомнить тогдашние переговоры, так что на равных существовали три похожие, но все же слегка отличные версии: Алексея Михайловича, Виктории и Кати – Катя уже не решилась бы в точности утверждать, что готова была когда-то пройти через развод со своим единственным и неповторимым мужем, чтобы выйти замуж за Алексея Михайловича. Но охотно допускала, что могла сказать такие слова Виктории. А могла и не сказать. Виктория сама могла их придумать, чтобы создать у Алексея Михайловича иллюзию, будто им интересуются и облегчить ему первый шаг.
– Но она именно этого и не сделала! – кипятился Алексей Михайлович. – Как раз этих слов она мне тогда и не сказала! Если бы она мне передала твои слова, я бы...
– Да что вы так волнуетесь, сударь мой? – невозмутимо спрашивала Катя. Если бы да кабы... Передала она вам мои слова, не передала – какая разница? Вы вообще, Алексей Михайлович, слишком большое значение придаете словам. Какое-то другое значение, не такое, как я или та же Виктория. Вы говорите... нет, вы живете на другом языке. Отсюда и все непонимание между нами...
15
Это высказывание Кати показалось Алексею Михайловичу неожиданно глубоким и справедливым. Они действительно не просто разговаривали, но жили на разных языках. И в его языке почти каждое слово имело другой вес и другой смысл, нежели в языке Кати. Иначе говоря, думал он, уже забыв, с чего, собственно, начался их разговор и уйдя вглубь и в сторону, для меня каждое или почти каждое слово имеет смысл. Я говорю – по крайней мере считаю, что говорю, – не просто словами, а смыслами. И поэтому для меня понять, что я хочу сделать в жизни, – значит, сказать, что я хочу сделать, найти единственное подходящее слово для выражения моего действия – и пока я не сказал, не выразил в слове то, что собираюсь сделать, самого действия для меня нет, я не знаю его, я его не умею делать. Когда же я о действии говорю, это для меня практически равнозначно тому, что я это действие исполняю, в то время как другой человек в частности Катя – не видит никакого действия, а слышит только мои слова.
Для нее же – для Кати – слова вовсе не равнозначны действиям, она всегда разделяет дела и слова, и человек, который говорит о своих делах, о своих мыслях, а особенно – о своих чувствах, тем самым девальвирует в ее глазах свои дела, мысли, чувства, а не возвышает их, как он воображает. Для Кати слова лишь эквивалент всеобщего достояния, они как разменная монета, один пятак похож на другой, а главное – стоит столько же, так что мое слово для нее ничуть не важнее, чем слово какого-нибудь пьяницы в троллейбусе, и нет никакой возможности доказать, что мое слово весомее, сколько бы я сам об этом ни воображал; нет никакой объективной шкалы для сравнения одних и тех же слов, сказанных разными людьми по одному и тому же поводу. А значит, объективно, права она, Катя, а вовсе не я со своей нелепой верой в слова.
Но как же можно обходиться без слов? Как же выразить свою мысль, как передать ее другому человеку? И как быть с чувствами? Неужели ей, женщине, не хотелось бы услышать пусть даже и тривиальные, пусть затертые от частого обращения, но все же такие необходимые, с моей точки зрения, в жизни каждого человека слова, как "Я люблю тебя"?
И..........................................................................
...........................................................................
...........................................................................
...........................................................................
...........................
Тут мне хочется прервать, остановить Алексея Михайловича на пороге очень важной для него и такой очевидной для многих людей, в том числе и для Кати, мысли. Но мне не хочется выражать его мысль словами – поскольку слова противоречат самому духу этой мысли, поэтому вместо слов я использую несколько рядов точек.
Уверен, что каждый, кто дочитал до этого места, и сам додумается до того, до чего на пятидесятом году наконец-то додумался мой герой. То, до чего Кате вовсе не надо было додумываться, потому что она с этим знанием родилась.
16
Любая дружба – своего рода сделка. Не обязательно давать друг другу какие-то материальные выгоды. Достаточно того, что вы взваливаете на друга свои проблемы, а он в ответ взваливает на вас свои. И вы заключаете как бы негласный договор, соглашаетесь терпеть его откровенность в ответ на такое же терпение с его стороны. И если стороны соблюдают паритет, если ни один из друзей не пытается выложить перед другом огромную кучу своих проблем и неприятностей, отказываясь принимать во внимание куда менее значительные и обременительные проблемы друга, дружба будет только крепнуть с годами, потому что найти человека, готового хотя бы просто выслушать тебя не так-то легко.
В этом смысле Катя была неблагодарной подругой и знала это, но не пыталась и даже не хотела ничего в себе менять. Я бы даже сказал больше: Катя при всех ее очевидных (для меня очевидных) достоинствах была начисто лишена самого представления о благодарности.
Ее вины в этом нет. Это от нее не зависело. Точно так же как родители наградили ее правильным врожденным представлением о том, что настоящие чувства совершенно не нуждаются в словах (это подсказка для тех, кто не расшифровал мысль Алексея Михайловича в предыдущей главе), так же точно они не наградили ее чувством благодарности. И бесполезно было ждать, а тем более требовать от нее благодарности по какому бы то ни было поводу.
Конечно, в детском саду и в школе ее приучили говорить "спасибо", она знала, когда его нужно говорить, – и говорила тогда, когда это было нужно, но никогда не испытывала и не понимала, почему другие испытывают настоятельную потребность не просто сказать "спасибо", а выразить самую глубокую и искреннюю благодарность. Она не понимала, что порой благодарящему это нужнее, чем тому, кого он благодарит. Так же, как искренне не понимала, чего, собственно, хотят от нее все они – Виктория, другие ее подруги, мужчины, с которыми у нее приятельские или какие-то еще отношения, – какой благодарности они от нее ждут, почему называют ее неблагодарной, когда она, Катя, отказывается признавать их мелкие житейские проблемки равными своему настоящему, подлинному, поистине огромному несчастью. Она была готова часами раскрывать перед Викторией и другими подругами свою душу, жаловаться на свои несчастья, просить, даже почти требовать к себе постоянной жалости и сочувствия, но чужие души казались ей слишком простыми и незрелыми, чтобы стоило в них копаться, чужие любови – легкомысленными увлечениями, а то и вовсе развратом, что же касается жалости и сочувствия, то и того и другого было слишком много затрачено на себя, так что подругам (не говоря уж о мужчинах) оставалось всего ничего.
Заметим, что почти все подруги Виктории рано или поздно становились подругами Кати – или по крайней ее приятельницами, у Кати же было несколько отдельных подруг, которые знали друг друга только понаслышке, по именам, но никогда не встречались между собой. С каждой из них Катя дружила отдельно, с каждой отдельно делилась своими бедами, у каждой забирала отдельную долю жалости и сочувствия, почти ничего не отдавая той же монетой взамен. И с каждой делилась забавными или постыдными историями из жизни остальных подруг, но всегда без лишних подробностей и без имен, так что назвать ее сплетницей было бы неправильно.
Виктория знала об этом. А поскольку Виктория была женщина справедливая и считала, что все ее друзья обладают равными правами, она делилась с Алексеем Михайловичем интимными подробностями Катиной жизни точно так же, как делилась с Катей интимными подробностями жизни Алексея Михайловича, – и как сама Катя, полагала Виктория, делилась с другими своими подругами интимными подробностями ее, Виктории, жизни.
От Виктории Алексей Михайлович впервые услышал и о Катиной классификации мужчин – и, понаблюдав какое-то время, убедился, что настоящие мужчины остаются для нее по большей части недостижимой мечтой и что в возлюбленные Кати чаще всего попадают даже не симпатичные, а нормальные, временно, на период боевых действий, повышенные ею в ранге, а после, когда любовная битва завершится неминуемым обоюдным поражением, в обязательном порядке низведенные в противные.
17
Первым любовником Кати по справедливости должен был стать сосед Алексея Ивановича по мастерской – и он стал им. Она правильно угадала, что не просто так поил он их с Викторией чаем из самовара, не просто так зазывал посмотреть картины. И понятно, что он, человек с нормальным вкусом, смотрел тогда не на беременную Викторию, а на нее, Катю, которая как раз тогда была в высочайшем градусе влюбленности в своего будущего мужа, а потому сияла и лучилась так, что мужчинам (но не художникам) больно было на нее смотреть.
Однако в те годы у нее и в мыслях не было изменить своему единственному и любимому, и прошло по меньшей мере лет восемь, прежде чем она решилась хотя бы подумать об этом, и еще полгода у художника ушло на то, чтобы заманить ее к себе в мастерскую. У Алексея Ивановича тогда уже была новая, отдельная мастерская, а его комнату занял другой художник, молодой и неизвестный. Он с легкой завистью наблюдал, как робко, скованной детской походкой приближается к их дому молодая женщина в некогда роскошной, а теперь уже потертой шубе и в темно-серой песцовой шапке – точь-в-точь Барбара Брыльска из все еще модной тогда "Иронии судьбы", слышал, как она нерешительно поднимается по лестнице, как надолго задумывается о чем-то, прежде чем поднять руку и позвонить, этого он слышать или видеть из своей комнаты не мог, но пауза была так длительна, что слышима и почти зрима – и каждый раз ему хотелось выйти ей навстречу и утешить ее, потому что ему всегда казалось, что для нее приходить сюда, в мастерскую его соседа, и заниматься с ним любовью не столько радость, сколько тяжелый крест, обязанность, которую она на себя взвалила и от которой считает себя не вправе теперь отказаться.
Если бы он заговорил об этом с Катей, она бы обязательно сделала вид, что не понимает, о чем идет речь, – при том что прекрасно все бы поняла и внутренне с ним даже согласилась, но он так и не решился выйти к ней в темный холодный коридор. Вместо этого он написал ее по памяти – написал именно так, как представлял: невысокая хрупкая женщина в шубке и темно-серой меховой шапке, из под которой выбиваются светлые волосы, стоит на площадке старого (это было очень хорошо видно на картине) дома, подняв правую руку в тонкой кожаной перчатке, смотрит на кнопку звонка и не решается ее нажать. Вся ее сжатая фигура, как-то неловко, неудобно поднятая рука, выражение лица – все говорило об этой нерешимости на пороге. Это было понятно без слов. И каким-то волшебным образом было понятно отношение молодого художника к изображенной им женщине, и Катя, бывая в городской картинной галерее, подолгу стояла перед картиной, удивляясь и радуясь тому, как он все про нее угадал, и каждый раз у нее было такое чувство, что она стоит не перед картиной, а перед той самой дверью, обитой порванным местами рыжим дерматином, и стоит ей только поднять руку и нажать кнопку звонка, как дверь тотчас распахнется перед ней, и она окажется в жадных объятиях... нет, не молодого неизвестного художника, который, возможно, и мечтал об этом, когда писал картину, а своего первого любовника, и та давняя зимняя страсть снова охватит ее холодное одинокое тело.
При этом о молодом художнике Катя не думала никогда – она даже и не помнила его, да и видела разве что мельком, в коридоре, когда приходила или собиралась уходить; даже странно, когда он успел так точно и подробно ее рассмотреть. Он был для нее не живым человеком и даже не художником, написавшим ее портрет, а лишь неизвестным мастером, сотворившим дверь, перед которой она может постоять иногда, испытывая себя желанием вновь окунуться в грешное прошлое и каждый раз чувствуя удовлетворение от того, что в очередной раз легко избежала искушения. Чем-то вроде столяра или плотника из ЖЭКа он был для нее, не более того: вызвали, когда возникла нужда установить или починить дверь, а когда он сделал свое дело и ушел, тут же был позабыт, словно его и не было. Она даже не знала, что к тому времени, когда картину выставили в городской картинной галерее, молодого художника уже не было в живых. Он покончил с собой, шагнул с крыши десятиэтажного дома – среди бела дня, прямо на моих глазах. Я тогда случайно оказался рядом, на остановке автобуса.