Текст книги "Легкий привкус измены"
Автор книги: Валерий Исхаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Тут оба пришли бы в затруднение, потому что никогда не называли некоторые вещи своими именами, а что же это за клятва, если предмет не назвать со всей определенностью, такую клятву любой вправе нарушить, отговорившись тем, что неправильно понял, – но все-таки решились бы и сказали: поклянись, что сохранишь свое девичье достоинство, то есть девственность (с огромным трудом и страшно покраснев) до свадьбы и никогда не ляжешь в постель с мужчиной, которого мы бы не согласились считать своим зятем! И много еще каких клятв могли бы они стребовать с Виктории, если бы догадались, и, чем черт не шутит, она вполне могла сдержать эти клятвы, поскольку не только умом, но и сердцем признавала всегда правоту родителей в главном – при вполне возможной неправоте в каких-то житейских мелочах, объясняемой свойственной педагогам консервативностью. Но не догадались родители. За что и поплатились позже.
Но по крайней мере костров их дочь больше не разводила никогда. И даже много позже, когда вышла замуж и ездила с мужем, а потом и с детьми на пикники, даже и тогда требовала, чтобы костер разводил муж.
– А мы с тобой, – говорила она дочери, – мы – женщины. И мы должны чистить картошку.
6
Еще одним облаком из ее личного Моря Облаков была для Виктории в школьные годы Великая Русская Литература. Она, быть может, полюбила бы ее всей душой если бы не мать. Мать ничего не знала и не хотела знать, кроме литературы.
– Книга – это всё! – говорила она. И нисколько не преувеличивала. Для нее книга действительно была всем. Она читала за едой и когда готовила пищу, что не могло не сказываться на ее качестве; читала в ванной и в туалете – так что вся семья порой выстраивалась в очередь, и даже отец не выдерживал и рявкал, после чего мать вылетала из уединения пулей, с обязательным томиком в руках; читала в поезде и в самолете, читала в больнице – вот уж что для нее было великим счастьем, так это оказаться в больнице, желательно не с очень тяжелым заболеванием, чтобы вволю начитаться в постели. В постели, кстати, она тоже читала, иногда зачитываясь до двух ночи, мешая бедному отцу спать, и позже, когда дети стали взрослыми, отец порой позволял себе пошутить, что и в первую брачную ночь его жена тоже читала – то ли "Молодую гвардию", то ли "Далеко от Москвы", он не помнил точно, и когда зачинали Виктора, тоже читала, на этот раз в виде исключения не родную литературу, а "Овода", а когда Викторию – в очередной раз перечитывала "Войну и мир".
– Поэтому и получился такой большой промежуток между двумя детьми, посмеивался отец. – В целых четыре тома.
Если бы семья умирала с голоду и на последние деньги можно было бы купить собрание сочинений Горького или мешок картошки, семья бы умерла, но Горький в букинистическом был бы куплен. И он действительно был куплен – правда, не вместо мешка картошки, а вместо нового пальто для Виктории, так что она в восьмой класс пошла в старом, из которого торчали ее руки и ставшие уже тогда весьма привлекательными коленки, так что Алексея Максимовича Горького она не любила особенно сильно, персонально.
– Но ведь никто не умер с голоду, – убеждала мать, расставляя на полках тридцать однообразно-синих томов, по большей части абсолютно новых с виду, только один, где "Мать", был растрепан поколениями школьников.
Никто не умер, но одевались хуже других, щеголяли перешитыми платьишками и перелицованными костюмами вплоть до десятого класса что Виктор, что Виктория, зато книги все прибывали и прибывали, так что Виктории казалось, что они и вовсе вытеснят их когда-нибудь из квартиры. И когда по телевизору показывали старый документальный фильм, в котором фашисты жгли книги на площадях, только одна мать горестно сжимала кулаки, Виктория же втайне была не прочь устроить дома небольшой пожар – только в одной комнате, где книги, чтобы избавиться от них разом.
Убежденность матери в том, что только русская литература является великой литературой, что русская литература имеет право называться русской только при условии, что она великая, и так далее и тому подобное – убежденность эта Викторию утомляла. Потому что это была воинствующая убежденность, убежденность, не признающая никаких альтернатив, никаких компромиссов.
– Единственное, за что я пошла бы на костер, как Жанна д'Арк, – гордо говорила мать, – так это за Великую Русскую Литературу.
При этом она даже не замечала рокового слова "костер", звучащего в ее декларации. В данном контексте костер был для нее не опасен, он был не настоящим костром, а литературным – вроде романа "Костер" Федина. Неизвестно, пошла бы она на костер за Федина, но за его роман "Костер" пошла бы непременно. Когда-то давно она была в Москве на учительском съезде и встретила там в кулуарах приглашенного писателя Федина, и он оставил ей автограф на специально купленной книге – и с тех пор Федин был великий писатель, и "Костер" был великий роман и стоял на самом почетном месте в книжном шкафу.
На менее почетном месте, на две полки ниже Федина, но все же в первом ряду, стоит у матери Виктории моя старая книжка "Дерево в чужом саду". Я когда-то ездил выступать в этот город с группой других писателей, читал отрывки, давал автографы – и среди прочих ко мне подошла невысокая, круглолицая дама, в которой с первого взгляда угадал я педагога, причем педагога-словесника, на них у меня наметанный глаз, а вместе с ней – впереди нее, слегка подталкиваемая ею, – тоненькая, черноволосая, бедно одетая девушка с бледной кожей и бледной тенью вежливой улыбки на красивом лице. Девушка держала в руке мою книгу и, повинуясь команде матери, протянула ее мне молча, а мать из-за ее спины продиктовала собственное имя и имя дочери, и я оставил след в своей старой книге, не подозревая, что однажды наткнусь на него в новой.
– Но неужели и меня твоя мама считает великим писателем? – спросил я у Виктории, когда много лет спустя мы припомнили историю нашего знакомства.
– А тебе бы этого хотелось?
Я не нашел ответа на ее вопрос – и не стал требовать ответа на свой. И так до сих пор и не знаю, велик я в глазах ее матери или не велик. Знаю только, что сама Виктория мои книги ни в грош не ставит – и нисколько не стесняется мне об этом говорить. Оговариваясь, правда, каждый раз, что у нее к литературе вообще отношение сложное.
– По крайней мере я бы за нее – за литературу – на костер точно не пошла!
И не пошла ведь – не только на костер, но даже и на филологический, где, казалось, уже мемориальная доска прибита в аудитории: "Здесь, на этой скамье сидела в студенческие годы Виктория Такая-то". Врет доска. Не сидела. Не захотела сидеть. И мать сама стала невольной виновницей того, что дочь отыскала себе другое призвание.
Однажды, когда дочь была еще дошкольницей, в садике случился карантин – и пришлось матери брать Викторию с собой в школу. Сначала она мирно сидела в ее кабинете (мать тогда уже была завучем) и рисовала цветными карандашами, но потом ей наскучило одиночество, и мать попросила молодую учительницу "подержать девочку урок-другой в классе".
– Она не будет вам мешать. Она тихая, – сказала мать Виктории. – Но если хотите, можете дать ей какое-нибудь задание.
И учительница дала. Такое же задание, как и другим первоклашкам: написать в тетрадке несколько строчек буквы В.
– Это первая буква твоего имени, – ласково сказала она Виктории. – Давай я покажу тебе, как она пишется.
Та подняла на учительницу серьезные серые глаза и спокойно сказала:
– Я знаю.
Через несколько минут на учительскую кафедру легла среди прочих обычная тетрадка для первого класса, на серой обложке которой было крупно, но аккуратно выведено имя Виктории – и три или четыре строчки были заполнены каллиграфически, как по прописи, выведенными буквами "В".
Оказалось, что Виктория знает также устный счет до пятидесяти, умеет писать цифры и даже складывать их (если только результат не больше десяти), выучила наизусть таблицу умножения на 3 (почему именно на 3? – а так захотелось!), и наизусть знает множество стихотворений, в том числе Лермонтова – немного из "Мцыри", и Есенина – про старушку в ветхом шушуне.
Дома состоялся малый педсовет, и было решено, что отдавать в школу девочку все же рано, особенно учитывая, что она родилась семимесячной, так что фактически ее возраст еще меньше того, что указан в метрике. И мать, взяв дочку за руку, отвела ее в музыкальную школу, не предвидя, чем это обернется для Великой Русской Литературы.
Пианино было куплено.
Судьба Виктории предопределена.
7
Даже годы спустя, когда Виктория и Алексей Михайлович будут уже не любовниками, а скорее близкими друзьями, Алексей Михайлович так и не узнает, насколько верно и объективно было его первое впечатление. Сходство Виктории и К. не только существовало – оно к тому же не было совсем случайным.
Когда Виктория была еще школьницей, Виктор, недавний выпускник университета, молодой преподаватель, познакомился с К. – и ужасно гордился тем, что близок с женщиной, которая на несколько лет старше его. Виктор катал ее на лодке по озеру и на папиной "Победе", водил в ресторан и, пользуясь тем, что родители привычно загорали в Анапе, приводил К. к себе домой, немного стесняясь, правда, своей комнаты, более подходящей для студента, чем для преподавателя: хоккейные клюшки и лыжи в углу, полуразобранный велосипед у стены, плакаты группы "Кино" и "Аквариум" на стенах...
Виктории было тогда пятнадцать, в ней уже проснулось женское любопытство, она шпионила за братом и его женщиной, видела, как они целовались в темной гостиной при включенном для приличия телевизоре, видела, как Виктор расстегивал на женщине блузку и гладил ее груди. Груди женщины произвели на тогда еще совсем плоскую Викторию неизгладимое впечатление: такие большие, белые в неверном отсвете телеэкрана (казалось, они светятся в темноте) и притом крепкие, а не отвисшие, как у матери, с нежными розовыми отростками сосков.
Розовые соски Виктория разглядела позже, при свете дня. Виктор, выспросив предварительно, достаточно ли Виктория разумная и взрослая девочка, чтобы понять, что он, Виктор, уже взрослый мужчина и ему просто необходимо встречаться с женщинами, но притом его комната мало годится для подобных дел, отважился занять на ночь родительскую спальню с просторной и надежной двуспальной кроватью.
– Можешь не бояться, – гордо заявила брату Виктория. – Я уже взрослая. Я никому не скажу. Ты только бельишко потом не забудь постирать, у мамы глаз-алмаз, она сразу заметит...
Утром Виктор убежал за кофе и булочками для гостьи (у них в доме настоящего кофе никто не пил, обходились растворимым), а Виктория тихо проникла в его комнату и там впервые увидела К. во всей красе – та лежала на кровати совершенно обнаженная в позе гойевской Махи, на боку, подперев темную кудрявую голову ладонью, – грудь ее была воинственно и вместе с тем как-то беззащитно направлена на застывшую на пороге Викторию, белый треугольник, оставшийся от плавок, подчеркивал красоту ровно загоревшей кожи, и на белом особенно победно выделялся треугольник черный и такой пышный, что при виде его Виктории стало стыдно – но стыдно не за бесстыдную обнаженность К., которая казалась ей прекрасной и победительной, а за собственную беззащитность, жалкость неопределенного цвета волос в этом самом месте и плоскость груди, укрытую, к счастью, дешевенькой ситцевой рубашонкой.
– Залезай ко мне, поболтаем, – дружески предложила К. замечательно сочным, сытым голосом. И похлопала по постели рядом с собой, как будто подзывала хозяйскую собачонку.
Виктория, однако, не усмотрела в ее жесте ничего унизительного для себя, она с радостью забралась в постель брата, под бочок к его любовнице, и они мило проболтали целых сорок минут – кофе не было в ближайшем магазине и Виктор на отцовской "Победе", гонял за ним через весь город. И все эти сорок минут Виктория не столько вслушивалась в слова К., сколько впитывала в себя всей кожей восхитительный запах ее духов и тепло ее зрелого женского тела, словно надеялась, что часть этого зрелого тепла передастся вместе с запахом духов ей, жалкому лягушонку, прижимающемуся к груди принцессы.
Во всяком случае, хотя бы запах, запах настоящих французских духов, она унесла с собой на волосах, на ладонях, на лопатках, и с тех пор этот запах стал ее запахом – она готова была экономить на всем, выпрашивать деньги у родителей, а позже – у мужа и у любовника, лишь бы приобрести очередной флакончик с заветной надписью "Givenchy", лишь бы от нее всегда-всегда пахло так же, как от обнаженной Махи, надолго ставшей эротическим символом ее девичьих снов.
Она даже украла у Виктора фотографию обнаженной К., сделанную в то самое утро, и тайком использовала ее в тех же целях, в каких использовал бы мальчишка ее возраста, хотя в ее фантазиях, она одновременно и обладала К. и была ею.
Лесбиянкой она не стала, ее слишком сильно и безотчетно влекли к себе мужчины, но научилась ценить женское в других женщинах и стала медленно, крупица за крупицей взращивать это женское в себе. Она радовалась, а не печалилась, как другие дурочки, пришедшим к ней с запозданием менструациям, была счастлива получить от матери первый лифчик, наслаждалась первыми нейлоновыми колготками и туфлями на высоком каблуке. Но главным счастьем ее ранней юности было все более и более явное сходство с несравненной К. – она сама его замечала, разглядывая порой слегка выцветшую цветную фотографию, и Виктор тоже как-то небрежно намекнул ей на это, после чего она уверилась в своей правоте окончательно. По крайней мере в семнадцать лет у нее были точно такие же черные вьющиеся волосы – правда, подкрашенные и подвитые (от природы они не вились), – почти такая же, хотя и более субтильная фигура, такие же длинные стройные ноги, а главное – уже довольно большая и крепкая белая грудь с розовыми выпирающими сосками. Растительность внизу живота, правда, все еще была жидковатой, но обещала со временем стать такой же пышной и во всяком случае уже сейчас была абсолютно черной и курчавой, как у К.
8
К. работала в лучшем книжном магазине города, куда Виктория забегала каждую субботу под предлогом поиска нот для музыкального училища, куда поступила после восьмого класса, на самом же деле – чтобы поболтать со своим кумиром. К. к привязанности Виктории относилась понимающе, всячески подчеркивала, что они, несмотря на разницу в возрасте, – настоящие подруги, и, пожалуй, в этом не было притворства. Виктория была внутренне более зрелой, более взрослой, чем казалась внешне, к тому же начитанной и умной – и уж о музыке знала столько, что К. было чему у нее поучиться. В оперный театр и на концерты редких гастролеров они ходили вместе – Виктория покупала билеты или доставала через преподавателей "Чайковки" контрамарки, а К. приезжала к ней в Свердловск. В Свердловске у приятеля ее мужа, тоже вечного странника по северам, стояла пустая, роскошно обставленная квартира, и там Виктория и К. после спектакля ночевали. Лежали вместе в широкой мягкой постели, пили шампанское и болтали обо всем на свете. Только тему давней отставки Виктора они по обоюдному согласию обходили молчанием.
К. предлагала Виктории ключи от этой квартиры, чтобы та могла встречаться там со своими мальчиками, но Виктория отказалась.
– Мальчики меня не интересуют, – сказала она. И не солгала. Ее интересовали мужчины, а подходящего пока что не было на горизонте.
Именно Виктория приохотила К. к серьезной музыке, и когда у той появился хороший проигрыватель, Виктория стала привозить из Свердловска и дарить ей пластинки лучших исполнителей, что особенно радовало мужа К. – страстного меломана. Он был слишком занят, слишком много работал и слишком часто ездил в командировки, чтобы ходить с ними по театрам или ездить в областной центр, но пластинки в свободную минуту слушал с наслаждением. И всегда что-нибудь привозил из своих поездок на Север не только жене, но и Виктории – так что вскоре они щеголяли в одинаковых пальто с одинаковыми роскошными чернобурками и в одинаковых песцовых шапках.
Он же, муж К., стал первым любовником Виктории. Это произошло в ночь после выпускного вечера. Сбежав от мальчишки-сокурсника, давно без надежды на успех страдающего по ней, Виктория пришла в ставший почти родным дом, где ее ждали зажженные свечи, – а что значили для нее свечи, нетрудно понять, если вспомнить фобию ее родителей, – негромкая музыка (на этот раз все согласились, что предпочтительнее что-нибудь легкое, медленное и немного печальное) и ледяное шампанское. Они медленно танцевали с мужем К., сама же К., чтобы не мешать им, затаилась в углу большого дивана и притворилась спящей. И когда его руки – крепкие руки взрослого мужчины – скользнули чуть ниже талии, а пахнущие табаком губы коснулись уголка ее рта, выкрашенного помадой К., Виктории не было страшно, она ждала этого и хотела, чтобы это произошло с ней именно так, чтобы первым у нее был взрослый мужчина, похожий на мужа К. (то есть она представляла именно его, но мысленно осторожно говорила "похожий"), добрый и умелый, а не какой-нибудь юнец, не знающий, как толком приступить к делу и потому способный причинить только боль.
С мужем К. она, кажется, вообще не ощутила боли – во всяком случае потом ей всегда представлялось, что она сразу начала испытывать одно только острое удовольствие, – и лишь успела подумать с гордостью: "Сейчас я стану женщиной!" – как уже ею стала.
Опьяненная происшедшим в большей степени, чем выпитым вином, она думала, лежа на мягком ковре, где все и произошло: "Я стала совсем как К." И даже не так: "Я стала К.", – вот как она думала, вспоминая тот давний летний день, когда она пряталась в коридоре, подглядывая в щель, как ее брат и К. занимаются любовью после только что выпитого кофе, свежий сильный запах которого еще стоял в комнате, а теперь она занималась любовью с мужем К., она была на месте К., а К. – на месте Виктории, Виктория стала К., а К. Викторией, кружилось без конца в ее голове... "А не выпить ли нам кофейку?" притворно зевнув, спросила внезапно К., и приятное, но несколько пугающее кружение в голове прекратилось.
9
Это произошло в конце июня. В июле родители Виктории, как обычно, уехали в отпуск в Анапу. Виктория осталась в квартире одна и собиралась весело провести время в компании К., устроить себе последние каникулы перед началом занятий в той самой музыкальной школе, где она когда-то училась и где теперь была преподавателем по классу фортепиано. Однако веселья не получилось: довольно скоро Виктория поняла, что беременна.
К. немного побаивалась, что Виктория во всем обвинит ее и ее мужа, но Виктория лишь улыбалась К. и говорила:
– Ну и пусть! Ну и рожу – подумаешь! Мне ведь не семнадцать уже, мне девятнадцать. Я взрослая женщина, я как-нибудь справлюсь.
– А как же родители?
– Им придется это пережить...
Как пережили родители – об этом не расскажешь. Слово "аборт" витало в воздухе квартиры, но в конечном счете они смирились: и отец, и мать. А что им еще оставалось? Смирились в свое время с тем, что Виктор бросил преподавание, женился на женщине старше себя на целых пять лет, сделал ей ребенка и тут же развелся, спасибо хоть невестка оказалась порядочная женщина: отказалась от алиментов и позволила им, старикам, видеться с внуком. Теперь вот надумала рожать дочь, эта уж вовсе одна, без мужа, одно утешение – внук или внучка будет принадлежать безраздельно им, может быть хоть из него они со временем вырастят настоящего педагога.
Первый урок в музыкальной школе Виктория провела на третьем месяце беременности, и хотя внешне еще ничего не было заметно, но беременность уже начинала сказываться на ее состоянии. Она стала заметно раздражительнее и более всего ее раздражала тупость учеников, а фальшивые звуки, возникавшие под их тупыми неумелыми пальцами, чем дальше, тем сильнее выводили ее из себя.
Она отдыхала от этих звуков, когда возвращалась домой тенистым бульваром, слушая, как деревья шумят над головой заметно поредевшей рыжей листвой, и тогда внутри нее начинала звучать музыка – настоящая музыка, чистая, без малейшей фальши, и иногда это была симфония Моцарта, иногда – любимый Рахманинов или сложный, но почитаемый Малер, а иногда вдруг – что-нибудь легкое и танцевальное, так что она не могла удержаться и пускалась вприпрыжку, пританцовывая на бегу, и гуляющие с хозяевами пудели и таксы с заливистым лаем пускались за ней следом, норовя цапнуть будущую мать за ногу. Собаки ее раздражали куда меньше, чем тупые ученики, и она пообещала себе, что обязательно купит своей девочке (она уже знала, что там, внутри, в ее внутреннем Море Нежности, плавает девочка) собаку – только не пуделя, а настоящего, большого пса, водолаза или сенбернара. Она даже кличку ему придумала – Бетховен, и когда несколько лет спустя увидела американский фильм, сочла его плагиатом.
Виктория была уверена, что ее дочка, ее Танюшка, как она ее называла втайне от всех, станет настоящим музыкантом, не чета матери, для которой четыре года "Чайковки", или, еще менее уважительно, "Чайника", стали пределом.
И еще она была уверена, что это не она подбирает внутреннюю музыку, а ее дочка – и от настроения дочки зависит, кто будет звучать сегодня у Виктории в душе: Чайковский, Брамс, Шуберт или вообще какой-нибудь легкомысленный Штраус.
И еще она знала, что не ее, Викторию, а именно Танюшку, наделенную абсолютным слухом, раздражает фальшивая музыка, извлекаемая из пожелтелых клавиш неумелыми пальцами учеников. И не просто раздражает, а бьет по нервам, портит ей слух, убивает в ней будущего великого музыканта. И однажды, когда один особенно тупой и особенно самонадеянный ученик, доставшийся ей по наследству от ушедшего на пенсию преподавателя, начал варварски кромсать ее и Танюшки любимого Рахманинова, начал раз за разом брать в аккорде чистое Си вместо Си бемоль, сколько она ни ставила ему правильно пальцы, она не выдержала и резко захлопнула крышку пианино, сломав ученику два пальца на правой руке, мизинец и безымянный.
И нисколько, нисколько не раскаивалась, и дико хохотала, запершись в учительском туалете, и потом в прекрасном настроении шла домой по бульвару, чувствуя, как чудесный Рахманинов благодарно звучит в ее душе, – и уже на подходе к дому встретила вдруг разом постаревшую и подурневшую К. в глухом черном платье и какой-то нелепой черной шляпке с вуалькой, и прежде чем та заговорила с ней, поняла, что случилось, и веселый Рахманинов сменился в ее душе унылым Шопеном.
10
После шумного скандала родители Виктории решили, что ей лучше всего последовать примеру Виктора: уехать из их слишком маленького городка, где Виктории никогда не дадут забыть о двух сломанных пальцах и до старости будут корить внебрачным ребенком, в областной центр. Тем более что туда уже три года как перебрался из дальней автономной республики младший брат матери Виктории, по-прежнему готовый для старшей сестры на все.
Так Виктория поселилась в просторной, с высокими потолками квартире в Красном переулке, в одной комнате со своей двоюродной сестрой Катей. Катя училась в университете, на том самом филологическом факультете, которого счастливо избежала Виктория, и спокойно относилась к тому, что научным работником ей не быть, а придется учить русскому языку и литературе детишек в сельской школе, и уже в то время познакомилась со своим будущим мужем, еще не зная, что тот станет ее единственной настоящей любовью и самым большим несчастьем ее жизни одновременно. В то время она была влюблена самой первой, самой свежей влюбленностью, ей ужасно хотелось перед кем-нибудь выговориться, похвастаться, поделиться своим счастьем – и Виктория оказалась как нельзя кстати. Ее уже вполне заметная беременность делала ее еще более подходящим вместилищем чужих тайн.
Катя познакомила Викторию и с ее будущим мужем, Алексеем Ивановичем. Произошло это при довольно забавных обстоятельствах.
Однажды зимой, в страшную стужу, как непременно прибавляли рассказчицы, а они любили рассказывать эту историю на два голоса, перебивая и поправляя друг дружку, – мы с Викторией – мы с Катей – да погоди ты, дай мне рассказать! Однажды в студеную зимнюю пору... Да ну тебя! Не мешай! Или рассказывай сама, а я послушаю, как ты будешь врать. Сроду я не врала, матушка, и сейчас скажу чистую правду. Зима об тот год и впрямь стояла такая лютая, что аж птицы на лету наземь валились-валились, валились-валились...
И дальше, дальше в том же духе.
История же вкратце сводилась к тому, что Кате было поручено от курса пригласить Алексея Ивановича на встречу со студентами: у него как раз тогда состоялась первая выставка аж в самом Париже, о нем вдруг заговорили и начали писать не только у нас, но и за границей, областное телевидение сделало о нем двухчасовую передачу – словом, он был тогда в расцвете самой первой, оказавшейся, увы, и последней славы, был всюду принят, всюду ждан и зван, и студентам филфака, сочли мудрые преподаватели, было бы тоже невредно приобщиться к современной живописи, поскольку сказывается, увы, у мальчиков и девочек, понаехавших в основном из окрестных деревень и фабричных поселков, отсутствие общей культуры...
Катя, чувствуя себя полпредом от филологии, прихватила для верности с собой Викторию, ей подумалось, что вид беременной женщины, коих так любил писать Алексей Иванович, произведет на художника нужное впечатление и он не решится отказать. Поехали на такси в его мастерскую – тогда еще казенную, выделенную им на двоих с другим художником, ныне столь же знаменитым, как был тогда Алексей Иванович, а может и поболе. Уговорить Алексея Ивановича оказалось на удивление легко – возможно, вид Виктории и впрямь тому способствовал, но далее произошел конфуз.
Вначале художник предложил девушкам... юным дамам, поправился он, заметив округление талии одной из них, раздеться в холодной прихожей, но на Кате была новенькая роскошная шуба, и она побоялась оставить ее без присмотра, и прошла в мастерскую прямо в ней. А Виктория сняла и повесила в прихожей свою скромную, старенькую дубленку и прошла за ней следом.
В мастерской было сильно натоплено, поскольку тут часами приходилось сидеть обнаженным натурщицами, Катя сняла шубу и положила ее в углу на старинный, окованный железом сундук. После чего Алексей Иванович стал показывать им картины. Потом появился второй, менее знаменитый художник, охотно согласился прийти на встречу со студентами вместе с Алексеем Ивановичем (Катя внутренне ликовала: она не просто выполнила, а перевыполнила задание) и предложил осмотреть уже его мастерскую, его картины, которые, заметил он полушутя, ничуть не хуже Алешкиных, хоть в Парижах и не висели.
Картины и впрямь оказались неплохи, к тому же у второго художника язык был явно подвешен лучше, чем у скромного, молчаливого Алексея Ивановича, девицы просидели у него за чаем из самовара добрый час, а когда спохватились Алексея Ивановича не было, а дверь в его мастерскую была на замке. После оказалось, что его зачем-то срочно вызвали в Союз художников, а про Катину шубу на сундуке он впопыхах забыл.
Пришлось Виктории в своей скромной дубленочке бежать на улицу и ловить такси, поймавши, давать знак глядевшей из окна Кате, после чего та, завернувшись кое-как в пуховый платок, одолженный вторым художником, выскочила, юркнула в такси, и они поехали домой, причем шофер, начитанный парень, все шутил по дороге, что это похоже на сцену похищения Наташи Ростовой из "Войны и мира", хотя там, насколько помнила Катя, фигурировал как раз не платок, а шуба, точнее говоря – салоп, то ли соболий, то ли лисий (шофер настаивал на том, что лисий, хотя соболий, как он выразился на уральском наречии, был бы куда баще), они даже поспорили с Катей на бутылку водки, прекрасно понимая, что вряд ли доведется когда-нибудь сойтись и довершить спор.
Быстро-быстро вбежали они в подъезд Катиного дома, а часа через полтора, когда Катины родители начали уже всерьез беспокоиться о судьбе дорогой шубы, раздался звонок и на пороге возник Алексей Иванович – в заиндевелой бороде, с дикими вращающимися глазами и с заветной шубой в руках. Тут же в прихожей бухнулся он перед Катей на колени и, сметая пыль с половиков оттаивающей на глазах бородой, молил красну девицу о прощении, тут же ему и дарованном. Тут же он предлагал девицам вновь ехать к нему в мастерскую, чтобы каждая могла за причиненный ущерб выбрать себе по картине, но мы, дуры, – дружно заканчивали свою историю рассказчицы, – отказались, а зря...
– Это ты дура, – добавляла обычно Виктория. – Я-то уже тогда поняла, что Леший не ради тебя, а ради меня примчался. Зачем же раздаривать семейное состояние?
– Я – дура, – спокойно признавалась Катя. – Была б не дура, не отдала бы тебе Алексея Ивановича, женила бы его на себе и жила бы теперь припеваючи. Правда ведь, Алексей Иванович?
– Истинная правда, – как настоящий джентльмен соглашался Алексей Иванович, и по его невозмутимому виду невозможно было догадаться, шутит он или говорит всерьез.
11
Истинная же правда заключалась в том, что Алексей Иванович уже тогда влюбился в Викторию – влюбился в беременную, что вовсе не было странным для него, более всего ценившего в женщинах это особенное, ни с чем не сравнимое состояние и писавшего беременных женщин десятками. Профессиональные натурщицы знали о пристрастии художника и, залетев, говорили, бывало, в своем кругу: "Ну вот, опять попала к Алексею Ивановичу!" Или еще проще: "У меня опять Алексей Иванович!"
Влюбившись, Алексей Иванович трогательно ухаживал за ставшей тяжелой на подъем Викторией, выгуливал ее на свежем воздухе, привозил всяческие продукты, полезные для матери и будущего ребенка, и само собой – писал портрет за портретом любимой женщины, стараясь передать на полотне все стадии ее состояния, через которые она проходила с декабря, когда они познакомились, по март. Виктория полулежала на специальном помосте, застеленном темно-коричневым бархатом, на котором ее располневшее золотистое тело выглядело особенно эффектно, и испытывала какое-то странное эротическое возбуждение оттого, что взрослый сорокалетний мужчина, явно к ней неравнодушный, разглядывает ее голую и просит принять ту или иную позу, иногда помогая ей, передвигая ее руки и ноги теплыми мягкими руками, будто отдельные, не принадлежащие ей вещи, и чувствовала, как Танюшка довольно плещется в Море Нежности, слушая вместе с ней неторопливые рассказы Алексея Ивановича о их будущей счастливой совместной жизни, которую он живописал так, будто она уже прожита ими и он пересказывает своими словами то, что в действительности уже состоялось и стало приятным воспоминанием.