Текст книги "Царский угодник. Распутин"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Благодарствую! – Журналист в холщовом костюме сдержанно поклонился.
– Ты мне нравишься! – сказал ему Распутин.
– Ещё раз благодарствую! – Журналист поклонился вторично.
– Я люблю журналистов! Опасный народец! – Распутин засмеялся и пощёлкал пальцами. – С таким народцем лучше не ссориться – себе дороже станет!
Журналист деликатно промолчал.
– Как тебя зовут? – спросил Распутин.
– Александр Иванович!
– Лександра Иваныч... Сын Иванов. Русское имя, русское отчество – это хорошо, – Распутин достал из кармана щепотку семечек, кинул в рот. – А меня – Григорий Ефимов.
– Это я знаю.
– Заходи ко мне в купе, в общем, – сказал Распутин и бесшумно удалился – шаги его потонули в густом ворсе ковровой дорожки.
Сосед журналиста, пожилой земский чиновник с землистым одутловатым лицом, в пенсне с чёрным шёлковым шнурком, выглянул в коридор, проверяя, ушёл «старец» или нет, поинтересовался внезапно задрожавшим голосом:
– Это Распутин?
– Да!
– Червь вселенский! – Земец выругался. – Всякое было в России, а вот такого ещё не было! Неужели вы пойдёте к нему в купе?
– Не знаю, – журналист неопределённо пожал плечами.
– Не ходите! – попросил земец. – Вас же люди перестанут уважать. А вы, видно по всему, уважаемый человек!
– Спасибо. – Журналист открыто улыбнулся, улыбка у него была обезоруживающей. – Но как тогда быть с моей профессией? Я же журналист!
– Ну... ну... – Земец не нашёлся что ответить, вздохнул и отвернулся к окну. – Поступайте как хотите, только не теряйте уважения, Александр Иванович.
– Я постараюсь, – просто, без всякой иронии произнёс журналист, прислушался к женскому гомону, доносящемуся из коридора, понял, что женщины эти – с Распутиным, подумал, что надо бы написать об этом путешествии. Материал о Распутине никогда не пропадёт. Если он и не понадобится сегодня, то обязательно понадобится завтра.
«С чего начать описание? С портрета? – Журналист посмотрел в окно и удивился тому, что поезд уже идёт, – машинист тронул состав совершенно неприметно, плавно, без лязганья и грохота колёс – вот что значит опытный человек! Серый задымлённый перрон медленно полз назад. – Ну вот и пошёл отсчёт. Человек в дороге находится в новом измерении. В каком? В четвёртом, наверное».
Земец привстал – он тоже не заметил, как поплыл назад перрон с людьми, – перекрестился.
– С Богом! – Земец открыл новый кожаный баул, достал оттуда курицу, завёрнутую в восковку – прозрачную непромокаемую бумагу, свежие, в крохотных пупырышках огурчики, две стопки и плоскую бутылку «Дорожной» водки – журналист видел такую водку впервые. – По старому русскому обычаю, – объявил земец и зашуршал восковкой, разворачивая курицу. – Не откажете?
– Ну что вы, кто отказывает соседу? Не принято, – улыбнулся журналист.
Земец разлил водку в стопки. Александр Иванович думал, что земец – ходячий сюртук, застёгнутый на все пуговицы, с язвой, коликами в печени, несварением желудка и буркотнёй в кишках – такой у него недовольный, болезненный вид, – но земец оказался живым человеком, которому всё мирское было не чуждо.
– За то, чтобы благополучно доехать, – объявил земец, поднимая свою стопку.
– Выпьем за это! – согласился журналист и ощутил в себе неясную тоску – такое уже было десять лет назад, когда он, желторотый юнец, ещё только пробующий свои силы в газетном деле, попал на русские позиции среди двух тёмных маньчжурских сопок и потом под огнём пошёл вместе с солдатской цепью в атаку.
Он мог не ходить, но для правдивости материала, для того, чтобы понять страх человека, бегущего навстречу пулям, – а японцы открыли тогда бешеный огонь, пули роились в воздухе как мухи, от них, казалось, даже почернел день, – пошёл цепью на японские окопы и чуть не погиб. Японцы выкосили половину русской цепи.
После той атаки журналист, забившись в какую-то сырую глубокую яму, горько плакал, бился головой о стенку ямы и никак не мог остановить себя: сдали нервы. Потом пришёл санитар, усатый старый солдат с повязкой на руке, сделал укол, и журналист успокоился.
Атака та, сопки, мёртвые солдаты в сочной зелёной траве снились ему потом лет восемь, только недавно перестали сниться, а щемящее чувство одиночества, внутренней пустоты, боли не проходит и сейчас, и когда оно подступает, то что-то цепко и сильно сдавливает сердце? дыхание пропадает, горло начинает драть какая-то солёная дребедень, не поймёшь, что это – то ли слёзы, то ли кровь, то ли ещё что, и потом ещё губы трясутся. Мелко, противно, долго.
Они выпили по две стопки, земец съел полкурицы, остальное спрятал, водку убирать не стал и замер в неподвижной позе, глядя в окно. Лишь в минуту особой расслабленности произнёс:
– Колдовская всё-таки штука – дорога! А притягивает-то как! Как притягивает, а? Как огонь и вода, ничего более сильного, чем дорога, вода и огонь, нету. – И замолк надолго: похоже, опьянел, а может, на него по-шамански сильно подействовала дорога.
В купе заглянул Распутин, пробил глазами журналиста.
– Чего ж не заходишь?
– Время ещё не подоспело.
– Ко мне всегда можно! – Распутин подозрительно сощурился. – Может, гребуешь[20]20
Брезгуешь.
[Закрыть]?
– Нет, – сказал журналист.
– Смотри, Лександра Иваныч, – медленно произнёс Распутин и прикрыл дверь купе.
«Ну что в нём особенного, что? – думал журналист, пытаясь понять Распутина, отметить в его чертах что-то необычное, колдовское, сверхъестественное. – Ну что? Борода и усы, как у многих мужиков России, цвет самый рядовой, крестьянский – тёмно-русый. Нос мясистый, книзу и в сторону, некрасивый, лоб несколько вдавлен, руки крепкие, волосатые, ноги – врозь. Корявые ноги работяги. Сутулый, с припрыгивающей походкой. Распутин как бы крадётся по земле, выслеживает дичь. Грудь впалая, но широкая. Бей сапогом – не пробьёшь. Морщинист и устал – да, Распутин морщинист и устал не по годам... А сколько лет-то ему? Сорок шесть? Сорок восемь? Что-то около этого. И всё время в нервном напряжении: то соберёт в кулак бороду, сунет в рот и пожуёт её, то начинает теребить нарядный поясок, которым перетянута его красная косоворотка, то почешет поясницу – он делает это быстро-быстро, по-мышиному, то поскребётся у себя под мышками».
У Александра Ивановича – фамилию свою корреспондент «Дня» Распутину не назвал, и Распутин не интересовался ею, то ли уже знал, то ли надеялся узнать в Петербурге или спросить у самого журналиста позже, перед прощанием, – был приметливый глаз и толковое перо. Из таких журналистских перьев потом всегда выходили писатели, хотя журналисты проводили между собою и писателями чёткую, очень реалистическую грань, и когда журналиста хвалили за хлёсткую, умную статью: «Да вы настоящий писатель!» – он непременно поправлял хвалящего: «Да что вы, что вы! Я обыкновенный репортёр!»
Знаменитого Кукольника[21]21
...знаменитого Кукольника... — Кукольник Нестор Васильевич (1809 – 1868) – поэт, романист, драматург. В середине прошлого столетия некоторые считали, что он «затмил славу Пушкина».
[Закрыть] вообще возвели в генеральский ранг: «Вы пишете гениальные пьесы!» Кукольник растерялся: «Пьесы пишет Чехов, а я только пером скриплю. Чехов – писатель, я же – невесть кто».
Вскоре Распутин пришёл за журналистом вторично:
– Не-ет, ты всетки моим обществом гребуешь!
– Ни в коем разе!
– Тогда чего же не идёшь?
Журналист поднялся с лавки, взглянул на земца, словно бы прося прощения, – он был из тех людей, которые не любили обижать других, земец ответил ему гневным взором, и журналисту сделалось обидно: напрасно его не понимает человек, он же при исполнении служебных обязанностей – при исполнении! – и вышел из купе вслед за Распутиным.
Ему было интересно знать, кто едет с Распутиным. Для статьи, которую он задумал. Для собственной надобности, для того, чтобы иметь полное представление об этом человеке, в конце концов! Распутин чесал поясницу, поглядывал в открытую дверь купе, – и верно, чесать поясницу – любимое занятие Распутина: лицо у старца делалось расслабленным, задумчивым, губы сладостно опадали, прятались в бороде – видать, Распутин отдыхал душой, когда чесался.
Рядом с ним, по левую руку, сидела девчонка лет четырнадцати, одетая в простенькую голубую кофту, мешком наброшенную на её тело, с пухлым носом – сказывалась петербургская простуда – и сонливыми глазками. Портрет завершали две тощие, похожие на яблоневые сучки, косички. Руки у девчонки были грубые, красные, с обожжённой кожей, сама она была очень нервная – на месте не сидела. Журналист понял так: это дочь Распутина.
И верно – дочь. Матрёна. Распутин сказал ей:
– Поди погуляй, Матрёша!
Девчонка с топотом умчалась в коридор.
По правую руку старца сидела девчонка-гимназистка, тоненькая, белая, нежная, но с улыбкой человека, знающего, что такое грех.
– Садись! – Распутин, приглашая журналиста, ткнул перед собою рукой. – Хорошо, что пришёл! Это Надя, – представил он гимназистку. – Едет в Сибирь понять смысл жизни. Родители живут в Санкт-Петербурге, но собираются переместиться в Тобольск.
«Что же тебя, такую молоденькую, занесло в эту компанию?» – с жалостью подумал журналист, хрустнул пальцами. Вслух же произнёс совсем не то, что хотел сказать:
– Очень приятно!
Дежурная фраза, дежурная схема поведения.
Из-под столика, покрытого дорожной салфеткой, Распутин достал бутылку вина с блёклой старой этикеткой, показал журналисту.
– Это вино было сделано в те годы, когда родители нас с тобой ещё и не замышляли, а может, и ещё раньше. Видишь, даже буквы от времени стёрлись. Люблю это вино. Тебе, Надюш, налить? – Распутин покосился на гимназистку.
– Немного.
– И то хорошо, – одобрил Распутин, глянул в окно, за которым плыло одинокое вечернее поле с густыми рядами зелени и хилым зубчатым леском, обрамлявшим дальний край, ткнул туда рукой: – Вот за что надо выпить – за землю русскую, за мужика, который ковыряется в ней, за зерно, что прорастёт и станет хлебом.
– Хорошая мысль! – похвалил журналист.
– Эх, Лександра Иваныч! – неожиданно растроганно проговорил Распутин. – У меня этих мыслей полон черепок, – он стукнул себя пальцами по голове, – не вмешаются, переливают через край. И всё для простого мужика, всё за него – я жизнь свою за него не пожалею! – Распутин снова ткнул пальцем в окно, за которым тихо уплывало назад зелёное молчаливое поле. – За то, что он землю эту обиходил, бросил в неё зерно, заставил жить! И всё вот этими вот, – он показал журналисту одну руку, свободную, левую, – такими вот руками обиходил. Выпьем за русского мужика!
Выпили. Гимназистка выпила тоже – она, похоже, вообще не любила отставать, маленькими глотками опустошила стопку, вытерла губы ладонью – в ней было сокрыто что-то очень детское, доверчивое, нежное, требующее защиты, и журналист, ощущая в себе отцовскую жалость, чуть было не сделал к ней движение, чтобы прикрыть её? защитить от Распутина, но укололся о твёрдый, недобрый взгляд «старца». Ему показалось, что Распутин всё понял, и журналист решил увести разговор в сторону, поднял стопку, чтобы резное стекло поймало тёмный вечерний свет.
– Доброе вино, – похвалил он.
Распутин, выдержав паузу, отозвался:
– Плохих не держим!
– Когда пьёшь вино, главное – не вкус, а послевкусие, то, что остаётся на кончике языка. Последнюю каплю надо прижать языком к нёбу и послушать её. Вкус этой капли и будет вкусом вина. Марсала всегда имела сложный вкус. Мадера – тоже. Вы, я слышал, мадеру любите?
– Люблю.
– Это вино с многослойным вкусом. В нём много чего есть: и жжёная хлебная корочка, и сушёная груша, и ещё что-то, не имеющее, по-моему, названия.
– Главное – варенья нет, – вставил Распутин, – не люблю, когда в вине – варенье. Не вино тогда это, а сироп.
– Да, варенья в ней нет, – согласился журналист.
– А ты, я вижу, специалист по этому делу, – сказал Распутин и добавил с непонятным выражением в голосе, то ли одобряя, то ли порицая: – Лександра Иваныч!
– Нет, – не согласился с Распутиным журналист, – просто я наблюдательный человек. Это же моя профессия – видеть, запоминать, описывать. Я слышал, Григорий Ефимович, что вы собираетесь организовать газету? Вроде бы и название уже есть – «Народная газета»?
– Что, разве плохое название? – Распутин смял бороду, подёргал её, потом пальцами расчесал, словно гребёнкой, уложил на груди. Руки у него всё время находились в движении, не лежали на месте, – Верно, я собираюсь основать газету, хотя название ещё не придумал. А что, «Народная газета»... А? Звучит неплохо. Я думал даже такое название дать: «Специально для народа». Не очень-то вкусно, проволокой отдаёт, но зато верно. Пойдёшь ко мне работать? – Распутин сощурился, отодвинулся от гимназистки и в упор глянул на журналиста.
Тот выдержал взгляд и спокойно поставил пустую стопку на столик.
– Я уже работаю.
– Буду платить больше!
– Разве в деньгах дело?
– Верно, не в деньгах. Я считаю – в грамоте. Какая моя самая большая беда и забота, а? Грамотёшки маловато. Поднабраться бы грамотёшки – и можно делать и газету, и книги, и даже целое издательство. Но ничего, ничего, грамотёшку я всё равно одолею, поднатужусь, подтяну ремешок на мозгах и одолею. И главное дело моей газеты будет борьба с пьянством. Я в молодости пил, очень пил, а потом понял, что это беда.
Александр Иванович вспомнил, что одна из газет напечатала приметную фразу Распутина, которую тот несколько раз произнёс, встречаясь в Покровском со своими односельцами: «Я был пьяница, табакур, потом покаялся, и вот видите, что « из этого вышло!»
Впрочем, в Покровском его хоть и уважали, но считали за своего. Впрочем, Тюмень его тоже принимала за своего и особо высоко не поднимала. Чужим он был только в Тобольске.
– Значит, не пойдёшь ко мне в газету? – Распутин насмешливо сощурился.
– Не знаю. Не готов к предложению.
– А жаль! – искренне огорчился Распутин. – Мне нужны будут такие люди, как ты. И чтобы мозгой шевелить умели, и чтоб обаяние было. Непривлекательный человек – это непривлекательный человек, он многого не сделает. Особенно в таком деле, как это, – Распутин выразительно поводил по воздуху пальцем, изображая перо.
В купе всунулся молодой гражданин, которого журналист раньше не видел, – коротенький, с толстыми ногами, в жёлтых скрипучих туфлях, с золотой цепью через весь живот, в серой тёплой шляпе. Рыжеватые усы распущены, топорщатся воинственно, как у гусара.
– Григорий Ефимыч, ничего не нужно-с?
– Принеси ещё бутылку марсалы.
– Слушаюсь! – Рыжеусый вскинул к шляпе два пальца и исчез. Это был, как понял Александр Иванович, секретарь или нечто – некто – в этом роде. Через три минуты он снова появился в купе, держа в руке запылённую бутылку марсалы. – Прошу-с!
– Молодец! – похвалил Распутин. – И года не прошло!
– Обижаете, Григорий Ефимыч, – укоризненно произнёс молодой гражданин, протягивая бутылку Распутину.
– А кто пробку выбивать будет? Я?
– Слушаюсь! – Рыжеусый вновь исчез из купе.
– Хороший человек, способный, – Распутин покачал головой, – ловкий, вёрткий, услужливый, но... Но! – Он поднял указательный палец. – Всегда в человеке есть какое-нибудь «но», и мешает оно, мешает... Как танцору толстые каблуки! Главное «но» наше – лень! Но! – Распутин поднял указательный палец ещё выше. – У меня тоже есть своё «но». Люблю я этого парня, душой привязан к нему и менять на другого не буду.
За стеной хлопнул глухой выстрел – способный молодой человек благополучно выбил пробку из тугого обжима горлышка. В коридоре сочно запахло старым вином.
– Прашу! – Молодой человек в третий раз появился в дверях распутинского купе. – Свежайшее!
«Что свежайшее? Марсала? Тогда будет «свежайшая», – подумал журналист. – Или напиток? Тогда будет «свежайший». С ударениями что-то не очень. А потом, марсала-то – старая. Старое и свежее – разные понятия».
– Как думаешь, война с германцем будет? – задал Распутин вопрос журналисту, в последние дни он об этой войне думал всё больше и больше.
– Ею пахнет, она просто висит в воздухе, Григорий Ефимович!
– А я не допущу! – сказал Распутин. – Не допущу, чтобы русского мужика убивали ради французского капитала.
– Ну-у... этот вопрос неоднозначный. Думаю, французский капитал сильнее русского мужика. Я даже не знаю, кто будет решать этот вопрос. Наверное, кто-нибудь повыше царя. А кто это будет, а? Кто выше царя?
Гимназистка Надя неожиданно хихикнула и показала пальцем на Распутина. Журналист отвёл глаза в сторону, встал.
– Спасибо большое, Григорий Ефимович, за хлеб, за соль, – поблагодарил он.
– Ты это... ты заходи ещё! Сегодня же и заходи. И вообще почаще заходи, ладно? – Распутин привстал, словно бы желая поклониться, и тут же опустился на диван. – Марсалы до самой Тюмени хватит! И мадера есть! – Распутин махнул рукой, словно бы благословляя журналиста.
Хоть и не познакомил Распутин журналиста со своим окружением – кроме Матрёши и гимназистки Нади Александр Иванович вроде бы не должен был никого увидеть, а он увидел всё и всех и лишний раз уточнил портрет Распутина – всё совпадало с тем, что он наметил, чистовой холст один к одному совмещался с подмалёвком. Как у хорошего живописца.
«Больше всего – кроме, естественно, марсалы, мадеры и девочки Нади – Распутин любил чесать себе спину, – записал журналист в блокноте, – точнее, не спину, а ниже – поясницу. Делает это суетливо, будто насекомое. Ещё любит скрести себя под мышками. Это не от грязи, нет, ибо старец сказал, что он и дома, и в поезде по два раза на день принимает ванну, – а от нервов. Что-то в нём натянуто до предела, струны звенят, а может, какая струна и надсеклась, лопнула, вот человек и неспокоен, вот и не может посидеть и минуты без движения, без чёса и скребков».
Он потом ещё раз проверил собственные наблюдения, наблюдательный Александр Иванович, и через некоторое время напечатал у себя в газете под псевдонимом Путешественник: «Этот человек спокойно и минуты не посидит. Вот зашёл в купе, а уже через несколько секунд, вбирая голову в плечи, выскакивает, щупает глазами по сторонам и бегает в проходе вагона, нервно потирая руки, бормоча и иногда выкрикивая что-то непонятное.
У него взгляд тающий, сладко замирающий на людях. Когда он с кем-то говорит, наклоняет голову набок и глядит на собеседника нежно и лукаво, как бы шепча:
– Меня не обманешь...
А когда ни на кого не глядит, то преображается: глаза принимают естественное выражение – выражение это злое, полное ненависти ко всему».
Земец уже спал, сладко причмокивая губами, – лицо его обвяло, сделалось безмятежным, порозовело – исчезла нездоровая землистость, выдающая в нём желчного человека, над ним, на верхней полке, лежал толстый человек со старомодными бакенбардами, спускающимися от висков к подбородку, очень низко – выбритым оставалось только малое пространство, – помещик из Казанской губернии, наверняка помещик, который гостил у приятеля в соседнем вагоне и поначалу отсутствовал, потом пришёл, пытался выпросить у земца нижнее место, но земец не уступил. Над журналистом тоже определился пассажир, уютно укрылся одеялом под самый подбородок – студент из Санкт-Петербурга, направляющийся в отчий дом на каникулы.
Студент читал газету – был он юн, белобрыс, глазаст и зубаст, – стрельнул в Александра Ивановича взглядом и приподнялся на подушке, приветствуя его. Помещик на своей лежанке даже не пошевелился. Держать в памяти людей, которых Александр Иванович увидел у Распутина – штука обременительная, перегруженный мозг всегда может подвести, лучше всё записать сразу, поэтому Александр Иванович разделся, лёг, зажёг ночничок и достал из походной сумки блокнот.
«Окружение Распутина. Две матери с дочерьми, широкогрудая массивная дама лет тридцати, красивое лицо, но жирная; худая гибкая девушка с жаждущими глазами». Её журналист про себя окрестил Эвелиной и потом вздрогнул от неожиданности, когда услышал распутинский оклик: «Эвелина!» Девушка на этот зов готовно обернулась, её действительно звали Эвелиной, журналист угадал. Он вообще обладал даром попадать в точку. Записал несколько слов и о Наде: «А рядом – девчонка-гимназистка, тоненькая, нежная, беленькая, но с греховной улыбкой. Тощая увядающая дама стремится посидеть у окна, и ветер треплет её короткие волосы – она, как курсистка, мотает головой. Величественная старуха, которая опирается на руки своей дочери. Седой кок открывает прекрасный лоб. Распутина все женщины зовут про себя «отец». Но у всех – потухшие глаза, даже платья, украшенные золотом и бриллиантами, беспомощно висят на них». Александр Иванович писал мелкими, как пшено, буквами, очень скоро, и всё равно, несмотря на скорость, когда он закончил писать, попутчики его уже спали – помещик и земец, соревнуясь друг с другом, храпели, студент тихо уткнулся лицом в стенку и замер. Александр Иванович погасил ночник, попытался уснуть, но не тут-то было – мешал стук колёс, храп, скрип вагонных суставов и Распутин. Он долго думал о Распутине и уснул лишь где-то в середине ночи.
Проснулся он от голоса земца, тот сидел на мягком железнодорожном диване и на распутинский манер почесал у себя под мышками.
– Всякое бывало у нас в России, но такого ещё не было! – приговаривал он раз за разом – слова эти для него сделались присказкой, обязательным текстом, припевом – видать, Распутин выкинул что-то такое, о чём журналист ещё не знал.
От земца пахло курицей – он уже позавтракал. Грудку куриных костей, завёрнутых в газету, земец ещё не выбросил. Помещик сидел рядом с ним и зевал.
– Доброе утро, – приветствовал журналиста студент. Студент был хорош собой – красив, как девушка, наряден: одет в белую форменную курточку с золочёными пуговицами и хорошо отглаженные светлые брюки, он походил на принца, прибывшего с визитом из малой страны в большую Россию.
– Доброе, – отозвался журналист.
– Ну что ваш этот самый... покровитель? – неприязненно спросил земец.
– Да ничего, – неожиданно устало ответил журналист – ему и этот землистолицый земец стал противен, и толстый помещик с тупым, упрямым взглядом, которого надо, как минимум, два месяца не кормить, чтобы он обрёл нормальный вес и формы, и Распутин с его окружением, – в следующий миг подумал, что он так же груб, как и этот неотёсанный земец, и поперхнулся собственным голосом. – Извините, – сказал он, – что-то я плохо спал сегодня.
– Дорога, – студент приветливо улыбнулся, – в дороге всегда плохо спится.
– Не скажите, – земец покачал головой, – у кого какой организм.
Помещик угрюмо молчал.
Днём напротив открытой двери их купе остановилась гимназистка Надя, держась за поручень, подтянулась к окну, начала водить головой слева направо, провожая заоконные виды – красную, с длинным резиновым хоботом водокачку, заляпанный грязью пароконный фургон, увязший в размокшей дороге по самые оси, стаю бесстрашных ворон, шурующих у самого полотна, группу старых женщин, уныло бредущих по обочине. Гибкая точёная фигурка гимназистки соблазнительно изогнулась – было в этом движении что-то призывное, нежное, очень женственное, студент не выдержал, поправил воротничок рубашки, одёрнул на себе куртку и шагнул в коридор.
Встал рядом с гимназисткой у окна. Та готовно подвинулась.
– Европейцы любят смотреть на огонь, находят в нём что-то колдовское, таинственное, живое, азиаты – на воду, им нравится видеть, как течёт вода, в движении воды тоже есть колдовская сила, она привораживает, а русские всему этому предпочитают дорогу. Русский человек может сутками стоять у окна и не отходить от него.
– Наверное, потому, что русские – не азиаты и не европейцы, а что-то среднее между ними.
Студент внезапно рассмеялся, потом прихлопнул смех рукою.
– Извините, пожалуйста, в голову пришла неожиданная мысль...
Гимназистка прогнулась ещё больше: да, в ней, несомненно, было что-то взрослое, греховное – всё правильно, отметил журналист.
– Какая же мысль?
– Русские любят смотреть на дорогу скорее всего потому, что нигде нет таких дорог, как у нас. В России самые плохие в мире дороги, – студент сделал неопределённый жест, он занимался дорожным делом в университете. Гимназистка разом поскучнела, глянула искоса на студента: хорош собою, строен и красив, но глуп, – она вздохнула.
Послышалось глухое буханье ног по ковровой дорожке, журналист сразу угадал – Распутин. И точно, у окна возник Распутин, нервный, быстрый, в лиловой, блестящей, будто у цыгана, рубахе – красный цвет он сменил на лиловый, – молча и решительно оттеснил студента от гимназистки, потом сделал короткий, почти неуловимый шаг, и студент вовсе оказался блокирован: Распутин находился между ним и девушкой.
– Надя, пошли в купе, – требовательно проговорил Распутин, – нас ждут.
Гимназистка заупрямилась, углом приподняла острые хрупкие плечики, но Распутин был настойчив, обхватил её рукой, окончательно оттеснил студента – тот вновь очутился в своём купе, – Распутин глянул на него зло, вполуприщур, и словно бы огнём обдал, в следующую минуту он увёл сникшую гимназистку в свой конец вагона.
– Ну и ну, – переводя дух, словно после бега, неверяще проговорил студент.
– Всякое Россия видела, но такого не видела, – взялся земец за старое.
– Он же колдун, он леший, он огнём обжигает. – Голос у студента сорвался на шёпот.
«Распутин всё чувствует, всё читает своим взглядом – читает чужие взгляды, и глаза его, как отмечают многие, меняют цвет», – записал журналист у себя в блокноте.
Когда в следующий раз журналист заглянул к Распутину, тот с деревянным хрустом давил рукой сушки и кормил ими Эвелину, протягивая ей на манер блюдца открытую ладонь с кусками сушек. Эвелина покорно нагибалась и, будто телушка, брала ломаные сушки с ладони губами.
– Заходи, Лександра Иваныч, – добродушно пригласил Распутин, – давно не был. Требуешь, журналист, ей-ей гребуешь. – Тон его сделался укоризненным. – По поведению вижу. А ты не гребуй, мы с тобою из одинакового теста сделаны. Вот она не требует. – Распутин погладил Эвелину по голове, и Эвелина послушно склонилась к его ладони. – А голубица-то благородных кровей, дворянка... Садись, Лександра Иваныч, сейчас мы с тобой мадеры выпьем.
– А может-с, в ресторане, Григорий Ефимыч? – спросил возникший в проёме купе секретарь. Пальцем вспушил усы, потом, ухватившись за золотую цепочку, вытащил из жилетного кармана толстые серебряные часы, отщёлкнул крышку. – Уже пора обедать, Григорий Ефимыч!
– Ну что ж, можно и в ресторане, – согласился Распутин, – через двадцать минут.
– Тогда я мигом-с, Григорий Ефимыч, – заторопился секретарь, – надо, чтоб осетринку успели запечь.
Распутин скормил Эвелине остатки сушек, подержал в руках пустую верёвку, которой сушки были связаны, швырнул её под ноги, нагнулся и из корзины, стоявшей внизу, в багажном отделении, достал очередную связку таково поблескивающих, посыпанных маком сушек.
«Это сколько же всякого добра увезено из Петербурга? – задал себе невольный вопрос журналист. – Сушки, сушки, и все с маком, яблоки, конфеты, бублики, калачи...»
– Погоди, – сказал ему Распутин, схватив лукошко, сдёрнул с него вафельное полотенце. В лукошке были конфеты, – Сейчас угощу паству и вернусь.
Он поднялся, но не успел выйти, как на него накинулась Матрёна, ухватила рукою лукошко:
– А мне? Мне!
– Возьми, сколько надо, и отстань, – сказал отец, – и взрослых постыдись... Вон сколько взрослых!
Матрёна набрала две горсти конфет и отстала.
– Девчонка не хуже других, – проворчал Распутин, вернувшись в купе, – а вот устроить мне её не удалось. Тьфу! Начальница дерьмовая попалась. Ей ведь указали – сверху указали, – он показал пальцем в потолок, – что есть такие веления, не исполнить которые она не может – не она главная! А эта ведьма заявила, что исполнить-то исполнит, примет Матрёшу в своё благородное заведение, но тут же подаст бумагу об отставке. Тьфу! – История, которая попала в газеты, глубоко, видать, сидела в Распутине. У него зло раздулись ноздри, взгляд погас. – Но никто понять не хочет, что мне из неё человека надо сделать, манерную даму, – журналист невольно отметил выражение «манерная дама», – из света, из общества! Может, это единственный случай, когда можно отыскать мостик, отделяющий аристократа от неаристократа, но нет! – Распутин широко развёл руками. – Ты пойми это, Лександра Иваныч, ты разберись, ты напиши! Знаешь историю про мою Матрёну?
– Слышал.
– Вот и напиши!
Журналист промолчал.
– Я же говорю тебе: требуешь ты нами, – остывая, произнёс Распутин, – а ты возражаешь, считаешь, что нет. Уж не возражал бы! – Распутин вздохнул, поднялся. – Ладно, пошли в ресторан. Симанович небось осетрину уже не только поджарил, но и закоптил.
Журналист понял, что фамилия рыжеусого коротконогого франта – Симанович, наморщил лоб, вспоминая, слышал эту фамилию или нет. По всему выходило, что не слышал. Нехотя поднялся – не мог решить для себя, надо идти в ресторан или нет. Земец опять надуется, посереет, выпятит губы, толстый помещик просто брезгливо отвернётся... Ну как ни не могут понять, что Распутин интересен для него сугубо профессионально, как литературный тип, как ходячий образ и вообще как человек, о котором нет однозначного мнения, – одни льнут к нему, поют хвалу, возносят на небеса, а другие относятся с презрением, льют хулу и стремятся втоптать в грязь. Для пишущего человека такой тип – находка! Но земец с помещиком не хотят осознать этого – дуются, чванятся, делают кислые рожи, будто козы, объевшиеся щавеля.
Единственный человек, который относится спокойно, – студент. Но он юн, он ещё многого не понимает.
– Общий сбор! – провозгласил Распутин и приложил ко рту горлышко пыльной бутылки, демонстрируя воинский рожок, побибикал, подудел губами, собирая подопечных, – бери ложку, бери бак, ложки нету – хлебай, так!
«А свита кто – все барыни и барышни из лучшего общества, – написал потом журналист, – жёны, сёстры и дочери людей, фамилии которых известны всей России».
– Лександра Иваныч, поторапливайся! – подогнал его Распутин. – Приглашаю на обед!
И журналист решил от обеда не отказываться.
– Жаль, Григорий Ефимыч, столы в ресторане нельзя сдвинуть, – встретил их секретарь. Привычно вспушил усы. – К полу прикручены-с. Мертво-с! То ли дело на Невском, в «Астории» или в «Европейской»! А-ах! – Симанович свёл руки вместе, по-мусульмански взметнул их вверх. – А в «Вилле Роде»!
– Да молчи ты про Невский! – одёрнул его Распутин.
– Слушаюсь, – сказал Симанович и громко похлопал в ладоши, призывая ресторанную прислугу. – Окна закрыть! Вы мне всех людей застудите! Быстрее закрывайте окна! И закуски на стол: ветчину с хреном, заливную осетрину! На стол, на стол! – Он был тут главным распорядителем, энергично стучал кожаными подмётками роскошных жёлтых башмаков, по ресторану ходил, не снимая шляпы, – она сидела у Симановича на макушке, по краям промокла, из-под потемневших полей тёк пот. – А жаль, что нельзя сдвинуть столы, – вновь взялся он за старое, остановил свой взгляд на журналисте. Спросил почему-то шёпотом: – Вы с нами?