355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Царский угодник. Распутин » Текст книги (страница 8)
Царский угодник. Распутин
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:59

Текст книги "Царский угодник. Распутин"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Случалось, Распутин всю ночь блуждал по комнатам в кальсонах, шлёпал босыми ногами по полу, разговаривал сам с собою, смеялся и потом ловил себя на том, что разговаривает с тенями, хохочет невесть отчего, хотя надо бы не хохотать, а плакать. Нет, правильно он решил – из Петербурга вон! Надо бежать на волю, на природу, на землю, в сирень и смородиновые кусты. Добили журналисты, добили просители, добили враги. Пуришкевич, Горемыкин, великие князья, Илиодорка... Тьфу, и этот в голову лезет, ни дна ему, ни покрышки! Илиодорка спёкся, хотя и пробует поднять голову – говорит, что пишет книгу, про него пишет, про Распутина, ну, пусть себе пишет в своей ссылке, в глуши!

Вспомнив Илиодора, Распутин помрачнел, покрутил с досадой головой и, чтобы хоть как-то развеяться, сказал:

   – Ладно, мужики, пойдём на берег, ещё раз посмотрим, что мы имеем с гуся.

Громкоголосой шеренгой, задерживаясь около ям и выгоняя оттуда кур с поросятами, двинулись к реке.

   – А ведь признайся, Ефимыч, скучаешь по нашим местам? – спросил один из мужиков, глазастый, прозорливый – он как в точку попал.

Распутину сделалось неприятно – не хотелось признаваться, что тянет сюда, – слишком велика честь для здешних мужиков.

   – Нет, не скучаю, – сказал он, – некогда!

   – И во сне Покровское не видишь?

   – Не вижу. Некогда, я же говорю! Да и сны что-то перестал видеть, – соврал Распутин. – Стар сделался. Старость – не радость!

   – Не прибедняйся! Друзьяки в столице есть?

   – Без них никак нельзя.

   – Небось всё больше по дамской части?

   – И это есть!

В конце улицы показалась одинокая женщина, одетая в чёрное, закутанная в платок. Распутин сощурился:

   – Кто это?

   – Приезжая одна. То ли побирушка, то ли больная, а может, монашенка. Молится и рыбий жир пьёт. Доктора ей рыбий жир прописали.

   – А чем болеет?

   – Не говорит.

   – Зовут как?

   – Чёрт её знает! Баба! Баба, она и есть баба! Так её и зови – баба! Не ошибёшься!

   – Баба бабе рознь;– назидательно произнёс Распутин, – это я хорошо знаю.

У него снова потемнело, сделалось узким, длинным лицо, борода встопорщилась неопрятной метлой, грудь опала, шаг сделался медленным – опять почему-то вспомнился Илиодорка, ни дна ему, ни покрышки! Под Распутиным качнулась, поползла в сторону яркая земля, перевернулись вверх ногами деревенские бычки, и здоровенная, с отвислым животом свинья, задумчиво разглядывавшая себя в луже, перевернулась, но не пролилась плоская блестящая река. Распутин ухватился за плечи двух мужиков, идущих рядом, чтобы не споткнуться, не упасть, и глухо выругался.

   – Ты чего, Ефимыч?

   – Одну погань вспомнил!

Мужики дружно засмеялись.

   – Нашёл о чём вспоминать! Ты лучше нас почаще вспоминай, да новую пристань, которая нам позарез нужна, – и тебе и нам лучше будет.

   – И газетчики – мразь! – подумав о Ванечке Манасевиче, сказал Распутин, потом вспомнил приятного сероглазого господина, ехавшего с ним в одном вагоне, и угрюмо добавил: – Не все!

Мужики снова засмеялись.

   – Ты, Григорий Ефимов, так чокнешься! За тобой глаз нужен. Больно нервенный стал!

...В день отъезда Распутин за обедом сказал Лапшинской:

   – Знаешь, на всех этих писак я плевал с высоты самого большого телеграфного столба в России!

Лапшинская согласно кивнула в ответ, хотя про себя не была согласна с Распутиным – не плевал он на журналистов и никогда не сможет плевать, поскольку знает: не он их, а они его заплюют. У них силы больше. Да и натура у Распутина не такая – всякое худое слово оставляет в его душе дырку. Несколько месяцев назад он велел Лапшинской собирать все газетные вырезки – даже совсем маленькие, в две строчки заметульки, наклеивать их на бумагу и держать в отдельном месте.

Когда у Распутина выпадало свободное время, он садился в кресло, вытягивая ноги, закрывал глаза и приказывал Лапшинской:

   – Читай!

Лапшинская читала ему заметки, а Распутин, внимая голосу, шевелил губами, словно бы повторяя за ней текст. Иногда, останавливая, просил:

   – Перечитай ещё раз!

Либо недовольно говорил:

   – А эту заметку изыми! В ту её папку.

«В ту её папку!» – означало переместить материал в папку с неприятными вырезками, где Распутина ругали. К ней Распутин прикасался редко, требовал, чтобы Лапшинская прятала её подальше, – папка одним только своим видом портила «старцу» настроение.

Прослушав несколько заметок, Распутин вздыхал:

   – Такие большие дела в России, такая она сама большая, а вон глянь, только мною и интересуются, только мною и занимаются! Тьфу!

В день отъезда журналисту, который особенно настойчиво домогался его, Распутин прокричал по телефону с неприятным слёзным надрывом:

   – Коли хочешь видеть меня для пера – не приезжай, нечего тебе здесь делать, коли ежели для души, то заглядывай! Всё понял, милый?

А вот Александр Иванович из сдержанной газеты «День» понравился ему с первого взгляда – спокойный, с вдумчивым, необманывающим взглядом, душевный, обходительный. Приятный человек. Журналист журналисту – рознь. Такой человек очень бы пришёлся к месту в газете, которую Распутин надумал издавать.

   – Вот, чёрт побери! – с досадою пробормотал он. – Упустил! Не взял ни адреса, ни телефона. Забыл!

   – Чего упустил, Ефимыч?

   – Да журналиста одного. Очень мне понравился. С бабами своими зателепался, и-и, – он отпустил плечи мужиков, за которые держался, и развёл руки – земля вроде бы больше не кренилась, не подпрыгивала под ним, вела себя спокойно, – и упустил. Хотел к себе на работу переманить.

   – Ты что, Ефимыч, завод надумал приобрести? Иль газету, раз журналистом заинтересовался?

   – Кое-что надумал.

   – А грамотёшка?

   – Грамотёшки, ты прав, у меня маловато. Но подучусь ведь. Другие учатся – ничего! В семьдесят лет писать начинают, а я что, козел с капустой? У меня что, кроме шерсти и рогов, ничего нет? А? Уж извините, мужики, я никогда козлом с пустой черепушкой не был.

Тоненькая женская фигурка, одетая в чёрное, медленно приближалась к ним. Распутин снова обеспокоенно напрягся: где же он видел эту женщину? А ведь он её точно видел! Видел именно эту фигуру – тонкую, по-кавказски гибкую, чёрную. Может быть, в Ялте среди крымских татар? Либо на Кавказе, на Минеральных Водах среди местных абречек? Или всё-таки в Петербурге? Струйка пота, возникшая у него на виске, тихо скользнула вниз. А это что такое? Он же никогда раньше не потел, даже с жестокого похмелья... Неужто что-то отказало в его организме?

Лоб тоже сделался мокрым.

«Солнце во всём виновато, жарит, парит – душно, гроза будет, потому и потею, – попытался Распутин успокоить себя. – Тьфу, как в бане... Сумасшедшее солнце!» Уши ему словно бы кто-то заткнул ватой, он перестал слышать, в теле возникла боль, потекла в кости, в жилы, в мышцы.

   – Ты чего, Ефимыч? – толкнул Распутина один из мужиков. Распутин не ответил – не услышал мужика.

От чёрной женской фигурки исходили какие-то опасные токи, Распутин ощущал их почти физически, пробовал противопоставить этим токам токи свои, соорудить заплотку, но из этого ничего не получилось. В мозгу мелькнула мысль: «Надо бежать», но он никуда не побежал, да и никогда не побежал бы, продолжал идти навстречу женщине в чёрном.

Та приближалась, была уже совсем недалеко. От горячей дороги неожиданно потянуло холодом. «Если она сейчас попросит денег – дам ей денег, – решил Распутин, – всё, что есть в карманах, то и отдам. Если захочет быть ближайшей подругой Ани Вырубовой или фрейлиной мамаши – будет подругой и фрейлиной, если она попросится на курорт, в Германию, например, в этот самый... Баден который – поедет в Баден. Это – судьба!»

Распутин был недалёк от истины.

Пробки в ушах пробило, он стал слышать – услышал собственные шаги, смех мужиков, клёкот дерущихся петухов и пароходный рёв на реке.

«На реку бы, прочь отсюда, от людей, – бессильно подумал он, – отдохнуть бы, забыться. Но не дано, – понял он в следующую секунду, – даже если я спрячусь в воде, в земле, в воздухе – всё равно найдут. Везде найдут».

   – Григорий Ефимович, у меня к вам прошение, – ещё издали произнесла женщина низким, чуть надтреснутым голосом, подтянула платок снизу к глазам, закрывая нос, намазанный какой-то мазью, поклонилась, – не откажите!

   – Давай, – Распутин протянул руку, – давай прошение.

Та достала его из-под шали, это был лист хорошей плотной бумаги, сложенный вдвое. Распутин взял его, развернул. Прошение было написано крупными буквами, тот, кто писал, знал характер «старца» – Распутин любил, когда писали крупными буквами. Только вот из текста он ничего не понял – слова просто не проникли в него. Распутин махнул рукой, показывая, что письмо прочитает потом, дома, если он что-то не разберёт, поможет дочка – она грамотная, Матрёша, языки пытается учить...

Он хотел сказать, чтобы женщина приходила к нему домой, отметил, что она, несмотря на жару, обута в валенки, но ничего не сказал – валенки удивили его. «Значит, совсем худо этой бабе, – подумал он, – раз в катанках ходит, холод в кости уже проник. Не жилица... Но где же я тебя, мымра черёмуховая, ранее видел, а?» Женщина неожиданно резким и сильным движением выхватила из-под шали, откуда она только что достала прошение, нож. Распутин успел заметить, что это был прямой зазубренный тесак, старый, с сильно проржавевшим лезвием, отшатнулся в испуге от ножа, но женщина опередила его.

Она отбила в сторону Митю, стоявшего перед отцом, и стремительно, будто птица, вызвав оторопь у мужиков, кинулась на Распутина.

Тот выронил бумагу, охнул, но второй попытки уйти от ножа уже не предпринял, глаза у него потухли, он разом увял, словно из него, как из проткнутого шарика, разом вытекла жизнь. Ему сразу всё стало ясно – и почему он выиграл на ипподроме, и почему его втягивали в разговоры о войне, и почему его дом на Гороховой осаждали странные нищенки, и отчего несколько минут назад так странно плыла земля под ногами...

Внутри мигом возник холод, но он не был похож на испуг, это было что-то другое, совершенно неведомое, с чем Распутин раньше не сталкивался. Вместо того чтобы прикрыть живот, защититься, Распутин в странном движении раскинул руки, обнажился – и действительно почувствовал себя совершенно обнажённым, без одежды – и таким обнажённым ухнул в пустоту.

Жаркое, красное, пахнущее свежей кровью пламя вспыхнуло перед «старцем», загородило мир, проникло внутрь, вызвало оглушающе резкую боль – женщина ударила его ножом в низ живота, целя в лобок, но, понимая, что лобковую кость ей не пробить – для того, чтобы пробить, нужен был очень сильный удар, а она была слаба, – взяла чуть выше, и нож с булькающим звуком вошёл Распутину в живот.

У Распутина подогнулись ноги, он медленно пополз вниз, на землю – оторопевшие мужики подхватили его. Распутин молча повис у них на руках. Изо рта у него потекла розовая слюна. Женщина откинулась назад, выдернула из-под шали пузырёк – она всё прятала под шалью, как в кладовке, – вцепилась зубами в пробку, но выдернуть её не успела – Митя закричал громко, по-бабьи слёзно: «А-а-а!» – и ударом кулака выбил у неё пузырёк; он пока не понял ничего, кроме того, что эта женщина хотела убить его отца, одновременно с ударом постарался заметить место, куда улетел пузырёк, – почему-то эта деталь показалась ему важной, прокричал ещё что-то бессвязное, лишённое слов, пузырёк гирькой нырнул в пыль, над ним взметнулось жёлтое неприятное облачко, в ту же секунду к пузырьку кинулись два мужика, растоптали его каблуками, на поверхности пылевой простыни проступило мокрое пятно, одиноко блеснуло несколько острых стеклянных осколков.

У Мити неожиданно исчез голос, вместо голоса из глотки потекло сердитое зверушечье сипение, он кинулся к отцу и остановился в страхе: ноги отца были в крови – из Распутина почему-то сразу, в несколько секунд, очень быстро вылилось много крови. Митя прижал руки к лицу, не видя и не слыша уже ничего. Он даже не видел, как мужики скрутили женщину в чёрном.

Распутина на руках понесли в дом – «старец» был уже без сознания, он прижимал к животу руки, пачкался собственной кровью и глухо стонал. У Мити вновь прорезался голос – незнакомый, чужой, наполненный слезами, он икнул и проговорил надорванно, ни к кому не обращаясь:

   – Врача бы! А?

   – А! – крякнули мужики, неся Распутина. Один из мужиков забежал вперёд и, перевернувшись на ходу, заговорил, стараясь, чтобы было видно лицо Распутина:

   – Ефимыч, ты слышишь меня? Меня слышишь? Ты это, Григорий Ефимов... ты руки потеснее к ране прижимай, чтобы кровь не текла, ты это, Григорий Ефимов... кровь утихомиривай! Из тебя крови дюже много выбулькало. – Мужик потянулся рукой к животу Распутина, остановился боязливо, и один из нёсших «старца» – лохматобровый насупленный медведь – гаркнул предупреждающе:

   – Цыц!

И сердобольного мужика будто ветром сдуло, как в плохой сказке про нечистую силу: был человек и – фьють! – нет его.

   – Врача бы! А? – продолжал бессвязно бормотать Митя. Он шёл, слепо расставив руки, следом за мужиками, мешая им нести отца, скуля и шатаясь.

   – Замолчи ты! – прикрикнул и на него мохнатобровый медведь. – Тошно!

Но Митя не слышал его.

   – Врача бы! А? – скулил он.

Первый врач приехал в Покровское лишь в два часа дня, прискакал на взмыленной лошади – хорошо, что был умелым наездником, и если бы он не появился либо запоздал на пару часов, то, возможно, Распутина не было бы уже и в тот день, но он успел, врачу, оказывается, пришлось сменить двух лошадей – он их почти загнал, приехал растрясшийся, усталый и сразу кинулся в комнату к раненому, понимая, что надо спешить. Промыл марганцовкой разрез, сделал укол и по сукровице странного цвета, сочащейся из живота, по запахам и кусочкам кала, которые он вымыл из раны, понял, что у Распутина в нескольких местах разорван кишечник и продырявлен мочевой пузырь. Нужно было срочно делать операцию.

Но как делать операцию, когда он один, без ассистентов, без помощников? Хирургический инструмент у него имелся, врач взял с собой и разные ванночки для обеззараживания скальпелей, тампоны и лекарства – самые современные по той поре. Лекарств и бинтов он привёз достаточно, но ввязываться в операцию одному было рискованно. А вдруг он зарежет Распутина? Да его же привяжут за ноги к двум наклонённым берёзам и потом отпустят стволы. Берёзы разорвут его пополам.

Он решил немного подождать – о ранении Распутина оповещены Тюмень и Тобольск, Ялуторовск и пароходство, где есть своя собственная медицина, поэтому подмога должна была явиться очень скоро, и тогда уже можно будет и консилиум собрать, и операцию делать. Доктор надеялся не напрасно – прибыли два врача из Тюмени, через полчаса ещё один, запаренный, покрытый дорожной грязью до макушки, очень сердитый, с орденом, болтающимся в разрезе рубашки, – из Тобольска, имевший звание профессора и большую практику.

Распутин лежал без сознания, с открытым ртом и плотно сжатыми зубами. Зубы у Распутина, несмотря на то что начали выпадать, были очень молодые, чистые, без единого пятнышка порчи.

   – Ну-с?! – вскричал приезжий профессор, выколупнул из уха жирный ошмёток грязи. – Кто его так? – Выковырнул ещё один ошмёток и потребовал: – Температура?

   – Сорок!

   – Сердце?

   – Работа сердца ослабевает.

Профессор осмотрел развороченный живот, ткнул пальцем в сукровицу, понюхал и поморщился, лицо его утяжелилось, обвисло бульдожьими крыльями.

   – Мда-а... А не слишком ли много мы возьмём на себя, если будем делать операцию? – проговорил он. – До летального исхода остался один час. Распутина оперировать нельзя. – Он повернулся к Распутину, послушал дыхание. – Уже белой простыней можно накрывать.

Тюменские врачи – оба молодые, неопытные, не набившие себе мозоли на пальцах ланцетами – возразили: надо попытаться спасти «старца».

   – Угу! – хмыкнул профессор. – И сесть в тюрьму. В Петропавловскую крепость. Мало вы, оказывается, господа, каши ели в юности. И мало вас били в детстве – боевых шрамов не видно! – Тобольский профессор думал поколебать, сшибить спесь с молодых людей, но не тут-то было – тюменцы оказались упрямыми и потребовали операцию.

   – Он угасает, – горячились тюменцы, поглядывая на Распутина, которого сиятельный мастодонт уже хотел накрыть белой простыней, – дальше – больше... А пока есть десять шансов из ста.

   – Даже если бы было тридцать шансов из ста – всё равно рисковать нельзя. Себе дороже. Жалко головы ваши. Это же Распутин! Мне мою голову, – профессор постучал себя кулаком по лысому розовому темени, – например, жалко. Нас же затаскают! Операцию делать нельзя. Поздно!

   – Операцию надо делать... Несмотря ни на что, – настаивали тюменцы.

В это время Распутин открыл глаза и проговорил очень отчётливо, громко – почти чеканно:

   – Спасите меня!

   – Вот видите! – дружно вскричали тюменцы – они умели вдвоём говорить в один голос. – Надо идти на риск!

   – Нет! – твёрдо заявил тоболец. – Или я умываю руки!

Пульс у больного становился всё слабее, он уже едва прощупывался, иногда пропадал совсем, рука Распутина сделалась безжизненной, холодной, ногти посинели – жизнь действительно уходила из этого жилистого крепкого человека. Тобольской знаменитости удалось сломать молодых тюменских коллег – они тоже начали ждать смерти Распутина и сообщили об этом окружающим. Ничего, мол, уже не спасёт «старца», ничего не прослушивается и не просматривается, часы Распутина – да какое там часы – минуты! – сочтены.

Покровское – село в общем-то людное, но никогда не переполнявшееся, вдруг стало походить на море – отовсюду потянулись люди, они слетались сюда, словно мотыли на свет. По широкой пыльной улице ползли калеки с отрезанными по самый пах ногами – герои русско-японской войны, увешанные крестами и медалями, вереницей, похожей на отступающую армию, тянулись побирушки, появились цыгане и остяки с гнойными глазами, нарядные, соблюдающие себя в чистоте богомолки и удалые ребята – косая сажень в плечах, с разбойными глазами и смоляными буйными кудрями, объявившие себя родственниками Распутина, – все ждали вестей, волновались, бузили и тут же пристыжённо утихали; из ближайших городов приехали чинные благородные барышни, отдельно держались дамы, прибывшие с Распутиным из столицы, – они плакали, но быстро затихали и принимались дружно успокаивать тридцатилетнюю красавицу, которая никак не могла совладать с собою, всё норовила упасть головою в пыль, и женщинам было трудно держать на весу сильное непокорное тело – происходило то, чего Покровское ещё не видело.

   – Это всё Илиодор, это он... это он погубил отца Григория, – стонала тридцатилетняя красавица, поливая слезами землю. Она, вполне возможно, была недалёка от истины, – то всё Илиодор, это он подослал подлую бабу с кинжалом!

Старый кинжал тот – ржавый, грязный, в зазубринах и выковыринах, наполовину съеденный временем, – был обычным штыком от немецкой винтовки, невесть как попавшим в Россию; вполне возможно, что на его счету была не одна сгубленная православная жизнь. Подлая бабёнка купила его из-под полы на рынке, попыталась наточить на камне, но изъязвлённое железо ножа было прочным, слабым рукам не подчинялось – от заточки остались едва приметные следы, был нож опасен не менее всякого ядовитого орудия – ржавь, проникшая в кровь, действовала как отрава: женщина в чёрном достигла своей цели.

   – Кто хотел убить Распутина-то?

   – То ли Хиония, то ли Феония – зовут её как-то странно, вроде бы и не по-нашенски.

Попытку убить Распутина совершила крестьянка Сызранского уезда Симбирской губернии, проживавшая последнее время в Царицыне и зарабатывавшая на жизнь швейным делом – Феония Кузьминична Гусева, некоторые газеты с первых же репортажей стали величать её Хионией.

Деревенский староста выделил место, в котором могли бы работать следователи, дознаватели, прочий высокий люд, который, надо полагать, прибудет сюда аж из самого Петербурга (не говоря уже о губернском городе Тобольске). Закуток, имевшийся при доме полицейского урядника Швалева, был укреплён и преображён в сельскую тюрьму, куда Гусеву и поместили на время.

Впрочем, из Тобольска вскоре прискакал полицейский чин, бледный, потный, с порванным в пройме мундиром, и первым делом арестовал самого урядника, упёк его в кутузку за то, что «допустил убийство», срок ареста определил небольшой, но обидный – неделю, следом арестовали старосту Шокирова и десятского Кодунина – за то, что «не предупредили покушения». Срок дал побольше – две недели.

В Покровское, переполненное народом, прибыло несколько полицейских нарядов, поговаривали даже о том, что прискачут казаки, целый эскадрон.

Распутин по-прежнему находился без сознания, тяжело дышал, в крепкой груди его что-то ржаво поскрипывало, булькало, запавший рот стал тёмным. Врачей – особенно тобольского профессора – беспокоило то, что он никак не может умереть, как и то, что Распутин никак не может прийти в сознание – перед смертью люди всегда приходят в себя. Организм этого человека сам защищал себя, если бы Распутин переносил боль, находясь в сознании – из раны вместе с сукровицей уже потёк гной, воспалительные процессы происходили стремительно, – он давно бы умер от боли, сердце не выдержало бы, лопнуло. Иногда раненый что-то произносил, но что конкретно – не разобрать, слова срывались с губ мятые, чужие, словно бы Распутин пытался объясниться на неведомом языке.

– Надо же, организм какой дюжий! Будто из железа, – удивлялся тобольский профессор, – до сих пор не умирает, он ещё три часа назад должен был умереть, а не умирает.

Профессор щупал пульс, слушал грудь Распутина, тыкая в неё плоским эбонитовым пятачком трубки, вглядывался в рану, удивлённо качал головой, потом переводил взгляд на окно, где толкался, шумел народ. Отметил, что среди шумевших много калек с Георгиевскими крестами.

   – Наград – как на царском балу, – сказал он, – в глазах бело.

   – От чего бело?

   – От серебра.

Появилось несколько стражников на конях. Стражники рассекли, растолкали людей, отжали от распутинского дома. Гул за окном угас, слышны были только выкрики стражников да хлёсткие удары плёток.

   – Теперь поспокойнее будет, – удовлетворённо проговорил профессор.

Тюменские врачи промолчали. Об операции они уже не говорили, маститый тоболец убедил их, что Распутин умрёт под скальпелем и тогда им придётся отвечать за «старца». А кому охота ставить свою молодую жизнь в зависимость от старой рухляди? Тюменцы замкнулись, побледнели; судя по их лицам, они были сами себе противны.

Распутин умирал.

Первым о беде Распутина в Петербурге узнал министр внутренних дел Маклаков – ему прислал телеграмму тобольский губернатор. Маклаков дал немедленное распоряжение собрать всё, что есть о Феонии Гусевой, и вообще, что она делала в последние годы и особенно в последнее время. Через несколько часов у него на столе лежал листок бумаги. «Феония Гусева. С 3 марта находилась в Ялте вместе с Распутиным, следила за ним, вместе с Распутиным приехала сюда и из Санкт-Петербурга, в одном поезде. В последний раз в полицейских списках Санкт-Петербурга значится в декабре 1911 года. Место её последней прописки – ночлежный дом Маконина на Обводном канале. Пользовалась уважением. Благонадёжна. Есть деньги, и немалые. На почве истощения случались припадки. Богомольная. Твердила, что должна избавить людей от лжепророка».

Маклаков трижды перечитал тот листок, соображая, надо ли о происшествии докладывать государю или подождать, в конце концов решил, что можно и повременить: ранение Распутина – это не расстрел рабочих на золотых разработках и не волнения астраханских татар – Распутин подождёт.

   – Значит, живёт эта Феония в Царицыне, а в столице бывает лишь наездами? – задумчиво проговорил Маклаков, глядя на жандармского полковника Васильева, составившего ему справку. – Значит, гастролёрша, значит, актриса?

   – Отчасти, ваше высокопревосходительство!

   – А с этим самым она никак не связана? Ну с этим самым... – Маклаков пощёлкал пальцами.

   – С Илиодором? – догадался Васильев.

   – Вот-вот. С этим рыцарем из навозной кучи.

   – Интересное предположение, – Васильев оживился, – надо будет проверить. Говорят, она больна...

   – Что за болезнь?

   – Сифилис, ваше высокопревосходительство!

Маклаков поморщился. Снова пощёлкал пальцами.

   – Если она связана с Илиодором, то нити поведут в церковь. От Илиодора – к Гермогену и далее. Ну-ну. На Илиодора что мы имеем?

   – Полное досье.

   – Подготовьте!

А Распутин, лёжа у себя в доме на широкой кровати, украшенной серебряными шишаками, никак не мог умереть. Ему было больно, но он не чувствовал боли, ему не хватало воздуха и тепла, но он не чувствовал, что воздуха и тепла не хватает, всё мирское, обыденное отдалилось от него, он находился где-то далеко, в горних высях, освещённых слабым золотистым светом, он видел Бога, видел ангелов, слушал музыку и тихо умилялся. Умилялся тому, что ещё существует, невесомости своей, способности летать и видеть так близко святые лики, которые раньше видел только на иконах.

Из груди его доносился слабый затухающий хрип – похоже, в Распутине всё уже отказало, кроме сердца, только сердце, жилистое, мускулистое, сильное, не хотело сдаваться, гоняло беспрестанно кровь, боролось, требовало жизни – не хотело останавливаться, и Распутин хрипел, зажимал зубами язык, до крови кусал тёмные тонкие губы и не умирал – он никак не мог умереть, рад был бы умереть, но не мог...

Толпа, наводнившая Покровское, прослышав, что Феония Гусева содержится в обычной «холодной» – закутке, куда сажали провинившихся по-мелкому мужиков, должников и крикунов, с долгим мстительным воем кинулась туда, чтобы свести счёты с «порушительницей», но была отбита конными стражниками – хорошо, что они прибыли вовремя, задержись они на пару часов и не окажись у дома старосты, Феонию просто бы разодрали на части, втоптали, вбили бы по косточке в землю.

Стражники арестовали девять человек наиболее крикливых и буйных, загнали их в пустую избу, в которой коротала свои последние годы одинокая бабка. Скоротав, она ушла на покой, и изба опустела, сделалась холодной, и сразу в ней запахло свалкой, плесенью – нежилой дух быстро изгоняет из домов дух жилой. На крыльцо посадили двух полицейских с револьверами и саблями – охранять буйную компанию, но компания оказалась не буйной, совсем напротив – очень скоро она взвыла от страха.

В пустом доме том что-то посвистывало, шевелилось, в воздухе носились тени – будто жили, веселились летучие мыши, но мыши не были видны, пол скрипел и прогибался сам по себе, хотя по нему никто не ходил, из-за стен доносились глухие голоса, шёпот, а на холодной, припахивающей гнилью печке мокрел крест. Прямо на известковом печном боку, словно бы проступая из кирпича, из глубины, из стылого нутра, искрилась свежая роса, пот. В виде аккуратного креста. Извёстка в этом месте сделалась иссиня-тёмной, вздулась больной коростой, но не облетела, не облупилась – держалась.

Когда арестованные разглядели этот крест, то в страхе отползли от печи подальше, к двери, потом начали долбить в дверь кулаками – уж больно тюрьма их оказалась тёмной, бесовской, связанной с нечистой силой. Явно Распутина хотела уничтожить нечистая сила – в слабое тело Феонии Гусевой поселился чёрт-убийца. Выходит, правы они были, когда хотели уничтожить Гусеву, и не правы стражники...

Тут в избе что-то заухало, засипело, будто огонь в паровозном котле, стены дома дрогнули, и у мужиков зашевелились волосы.

   – Выпустите нас отсюда! – заорали они сразу в несколько глоток.

Стражники, сидящие на крыльце, забеспокоились – им тоже стало что-то не по себе: крыльцо начало скрипеть, шататься, словно при землетрясении, горизонт накренился и так, в накренённом состоянии, и застыл – у нечистой силы был суровый характер, она не любила шутить.

   – Смерть Хвеонии Гусевой! – прокричал кто-то в пустой избе – один из девяти арестованных, похоже, сошёл с ума.

   – Разве так можно? – прошептал кто-то из охранников. – А что скажет господин полицейский исправник?

На допросе Феония Гусева упрямо молчала – стиснув зубы, прижав ладонь ко рту, она лишь мотала головой, отказываясь отвечать. Когда с неё стянули шаль, то люди, которые вели допрос, отшатнулись от Феонии – лицо её было сплошь покрыто болячками, какими-то детскими, золотушными болячками, коростой, на носу тоже сидела большая золотушная блямба.

Следователь с брезгливой миной на лице бросил шаль на пол. Феония спокойно нагнулась, подняла шаль и натянула себе на голову.

   – Сейчас я в тебя плюну, – у Феонии неожиданно прорезался сильный, звучный голос, – до конца дней своих будешь лечиться!

Следователь поспешно отодвинулся от Феонии, стал задавать вопросы из угла избы. Феония молчала, она словно бы не слышала вопросов, словно бы не понимала следователя, словно бы не разумела русскую речь, хотя только что говорила, грозила юному, с щегольскими усиками, будто приклеенными к бровастому щекастому лицу, следователю – ведь она действительно могла плюнуть в офицера какой-нибудь заразой, слюной, кишащей микробами, и тогда офицерик этот своё бы имение спустил на лекарства.

Чем была больна Феония, следователь не знал, но на всякий случай старался держаться от неё подальше. И правильно делал. Пощипывая усики, он записал для себя на листе бумаги кое-какие наблюдения – что-то вроде заметок на память...

«Проверить, сколько ей лет. Наверное, около тридцати. Может, чуть больше. Незагорелая кожа, болячки – очень странные болячки! Платье простое, чёрного монашеского цвета, но под простым этим платьем – очень дорогое бельё, которое простолюдины не носят. Отказывается есть и пить – ничего не хочет брать в рот!» Следователь был грешен – пописывал стишки и стремился, чтобы из-под его пера выходили только грамотные тексты, и главное – чтобы они были живыми, поскольку мёртвая полицейская сухомятина уже всем надоела смертельно. Скулы от неё сводит!

Поздно вечером Феония всё-таки раскрыла рот и сказала следователю несколько слов – всего несколько. Вот они, их запечатлели и полицейские протоколы, и перья журналистов: «Так надо! Он – антихрист!»

Когда её увели на ночь в камеру, – если, конечно, помещение временной сельской тюрьмы можно назвать камерой, – это было мрачное, деревянное, тёмное, пахнущее сеном и мышами помещение, – она, став на чурбак, подтянулась к оконцу, врезанному в толстое бревно под самой крышей, попыталась раскачать стекло и вытащить его, но стекло было плотно прижато планками, вытащить его можно было только с помощью стамески и клещей. Феонии оставалось одно – бить стекло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю