Текст книги "Царский угодник. Распутин"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
«Сестра моя совершенно здорова и не имеет ни малейшего признака психического расстройства. Такое страдание человека здравого ума между помешенными невыносимо, а как родная сестра из ней неоднократно обращалась с просьбой по начальству об освобождении сестры под моё покровительство... – Хоть и бойко писала Пелагея, а ошибок делала тьму, они ложились на бумагу как мухи на варенье – «ниоднократно», «излогать», «прозьба», «ймеет», почти все слова, начинающиеся на «и», Пелагея украшала полукруглой козюлькой, превращала в «й», очень она полюбила букву «й»: «ймеет», «ймя». – ...или же переводе в Саратовскую психбольницу, так как она жалуется в письмах на климатические условия, содержание в Томске вредно отзывается на её здоровье, но ходатайства свои до сего времени успеха не имели не только в достижении цели, но и на подаваемые просьбы ответа не получаю».
Ещё что понравилось Пелагее, так это запятые, чем больше будет запятых, тем лучше, считала она, и ставила их где придётся, от письма с запятыми веяло многозначительностью, мудростью, загадочностью, запятые рождали в Пелагее уверенность.
«В силу необходимости вынуждена утруждать Ваше Превосходительство во имя человеколюбия, соблаговолите сделать со стороны Вашей зависящее распоряжение кому следует об освидетельствовании умственных способностей моей сестры и об освобождении под моё покровительство. Смею уверить Вас, что сестра моя совершенно здорова, судя по её письмам, которые она мне пишет, человек нормального ума излагать так не может, надеюсь на Ваше великодушие, просьба моя оставлена Вами не будет. 1917 января 11 дня, Пелагея Завороткина».
Власть уже сменилась, министр юстиции Хвостов, как и его племянник, министр внутренних дел, также ушёл в отставку, со сцены его метлой соскребли, с хрустом, как лопатой, в России поговаривали, что «Хвоста отдадут под суд», – возможно, даже и подарок в виде горячей свинцовой плошки преподнесут, и Пелагея очень надеялась на перемену действующих лиц в театре, именуемом правительством, старые декорации трещали и заваливались не только в Петрограде – от рухнувших украшений пыль столбом поднималась в Москве и Екатеринодаре, в Романове-на-Мурмане, поэтому меня, например, не удивили две бумаги, подшитые в дело Гусевой.
Одна – телеграмма из Тобольска от 8 марта 1917 года. «Моим распоряжением сегодня изъято дело Гусевой, покушавшейся на жизнь Распутина из ведения прокурора и передано в опечатанном деле (в телеграмме, по-моему, допущена «опечатка»: скорее всего, не «деле», а «виде». – В. П.) на хранение в Тобольское отделение Государственного банка Точка Прошу дальнейших указаний Точка Сообщаю сведения, Гусева томится в Томской психиатрической лечебнице, признанная душевнобольной Председатель исполнительного комитета Пигнатти».
И последняя телеграмма – самая главная, пожалуй, в деле Феонии Гусевой, не только потому, что она ставила точку на всей этой истории, – по другой причине. Помечена она была 14 марта 1917 года.
«Томск, Прокусуд. Поручаю немедленно освободить содержащуюся Томской психиатрической лечебнице Феонию Гусеву, обвинявшуюся покушении убийство Распутина. Последующим донесите. Министр юстиции А. Керенский[28]28
Керенский Александр Фёдорович (1881 – 1970) – юрист, депутат IV Государственной думы, эсер, министр юстиции в первом составе Временного правительства, затем военный и морской министр, премьер-министр, после корниловского выступления ещё и главковерх. Свергнут большевиками, эмигрант.
[Закрыть]».
Вы обратили внимание, кто подписал телеграмму?
Получив на руки копию с высочайшего решения, Пелагея Завороткина немедленно ринулась в Сибирь за сестрой. Поезда в ту пору работали ещё более-менее справно, не простаивали на перегонах, транспорт был на грани разлада, но паровозы пока дымили и толкали поезда, хотя в вагонах уже пошаливали – случалось, что и дезертиры с оружием появлялись, стреляли в пассажиров, и гранаты кидали в окна, но это не удержало Пелагею – сестра была дороже.
Она забрала Феонию к себе в Царицын, выделила ей в доме отдельную комнату, небольшую, но очень светлую – всё-таки родная кровь, и плевать, что больна сифилисом, во-первых, сифилис Феонии в психушке подлечили, а во-вторых, враки всё это... Враки!
Долгие вечера Пелагея вместе с мужем, открыв рот, слушала рассказы сестры о приключениях и бедах, плакала, ахала, смеялась и снова ахала – Пелагея проявляла свои чувства бурно. Феония ничего не скрывала от неё.
Ну а дальше и я потерял их следы – на пороге уже стояла вторая революция, Октябрьская, за ней надвигалась страшная, страшнее быть не может, война, Гражданская, небо затянуло огнём, и в огне этом, в пыли и рёве бойни Феония Гусева потерялась.
Распутин же, вспоминая впоследствии Гусеву, непременно вздыхал:
– Ах ты, козявка Божья! Ну что же ты поверила этому дураку Илиодорке, а? И подняла на меня руку, а?
Илиодор, кстати, просидел за границей до самой революции, в Россию он боялся нос показать – опасался мести со стороны распутинских сторонников. Книгу он издал шумную, трескучую. Сторонники Распутина – в частности, могущественная Вырубова – приписали ему участие в нескольких покушениях на Распутина, не только Феонии Гусевой.
«Я уверена, что Илиодор также ненавидел Государыню и написал одну из самых грязных книг о царской семье, – отметила Вырубова впоследствии в своих воспоминаниях. – Прежде чем издать её, он сделал Государыне письменное предложение – купить эту книгу за 60.000 рублей, грозя в противном случае издать её в Америке. Помню, это было в Ставке в 1916 году. Государыня возмутилась этим предложением, заявив, что пусть Илиодор пишет, что он хочет, и на бумаге написала: отклонить. При Временном правительстве брат его занимался выдачею заграничных паспортов».
Что же касается монахини Ксении, о которой газеты также много судачили, то и она исчезла с поля зрения. Будто и не было Ксении. Полиция ею не интересовалась, и в архивах никаких документов о монахине Ксении нет. По слухам, она дожила до глубокой старости и умерла в здравом уме, не потеряв памяти даже в последнюю смертную минуту.
Вернёмся немного назад.
25 июля 1914 года петроградская полиция засекла объявление в газете «Вечернее время»: «Новая книга. Только что вышла из печати. «Мысли и размышления Гр. Еф. Распутина». Цена 1 рубль. Получить можно в складе Издания Невский 112, кв. 7, по тел. 51-43. Количество экземпляров ограничено».
Чины из охранного отделения озадаченно зачесались: а все говорят, что Распутин неграмотный! Посмотрели распутинские записки, тщательно изучили корявый – будто курица лапой – почерк «старца», снова почесались: а ведь он действительно неграмотный!
Может, записки эти – дедовское прошлое, вчерашний день, может, Распутин успел выучить грамоту и теперь пишет, как молодой коллежский асессор, стремительно и складно – не пишет, а песни поёт? Распутин прислал царю длинное письмо (о содержании его полиция не знала ничего, хотя очень хотела знать) – накатал целый лист. Может, Распутин и впрямь выучил грамоту?
Охранное отделение не поскупилось на «синенькую» и срочно закупило пять экземпляров книги. Приобретённые сочинения оказались «описанием путешествия Григория Распутина по святым местам». Издатель книги Филиппов в заносчивом тоне дал объяснение полиции, что Распутин – живой бог и он счастлив, что имеет честь быть знакомым с этим богом, и в будущем намерен издать «собственноручную рукопись Распутина с описанием путешествий его», считая это произведение замечательным по красоте изложения.
Полиция оставила Филиппова в покое, опасаясь ответных действий, – Алексей Фролович Филиппов показался ей человеком влиятельным, богатым, способным нажать на кнопки – и если он нажмёт их наверху, то дознавателям придётся туго, – и занялась выяснением, чей же адрес дан в объявлении? И что за телефон, кому принадлежит?
Телефон принадлежал двадцатисемилетнему студенту Александру Адольфовичу Лидаку, сыну провизора, которому Филиппов предоставил «единоличное и полное» право на распространение распутинской книги, и обитал сын провизора на квартире жены генерал-майора, командира 1-й бригады 37-й пехотной дивизии Юлии Ильиничны Мандрыки, сорока пяти лет от роду.
«Госпожа Мандрыка с мужем не живёт и якобы находится в сожительстве с упомянутым Лидаком, – значилось в полицейском донесении, – а средства к жизни получает от содержимой ею мастерской шляп и дамских нарядов под вывеской «М-мъ Александринъ».
Эти люди были взяты полицией на заметку. На случай, «кабы чего не вышло». Да потом, от молодого человека, вздумавшего делить постель со старухой, можно было ожидать всего. «Что он в ней нашёл, сын провизора? – задумались в полиции. – Может, она знает тайну приготовления ядов, которые не знает аптекарь? Или способна из воды выплавлять золото? Из воздуха лепить целебные таблетки? Нет, она умеет делать только безвкусные шляпки, и больше ничего».
Имена студента и любвеобильной генеральши тоже навсегда застряли в полицейском досье. И сторонники «старца», и его противники одинаково брались на заметку.
В те же дни на имя министра внутренних дел пришло прошение от большой группы прихожан Христорождественской церкви подмосковного города Коломны. Первым в длинной колонке подписей стояло имя священника Владимира Востокова – давнего недоброжелателя и завистника Распутина.
Прихожане требовали, чтобы Распутин был «немедленно предан гласному суду», и считали «влияние Распутина для спокойствия страны более вредным, чем сотни самых отчаянных агитаторов революции. Сознавая то, что в наше страшное военное время спокойствие внутри страны есть условие спасения отечества от немецкого порабощения, – писали патриоты-прихожане, – мы долгом своим сочли обратиться к Вам, как к высшему стражу спокойствия и порядка в стране, с усерднейшею просьбою принять все зависящие от Вас меры к тому, чтобы Распутин был немедленно предан за свою деятельность гласному суду, – истинные российские патриоты не поленились своё требование изложить дважды, – и чтобы дать (здесь отсутствует какое-то слово, прихожане, как и их предводитель, священник Востоков, тоже не отличались особой грамотностью) справедливое разбирательство его «деятельности» и чтобы соблазн от его безнаказанности был развеян».
Как видите, всё шло своим чередом: Распутин выздоравливал, доносы на него сыпались как грибы из лукошка, один за другим, полиция трудилась в поте лица, война шла полным ходом, колесо истории сделало оборот, и ничто теперь уже не могло повернуть его обратно, государь пребывал в отвратительном настроении: армия российская оказалась не готова к затяжным боям, а с ходу закидать германцев шапками, как планировал великий князь Николай Николаевич, не удалось – германец оказался орешком ещё тем, знаком был и с клещами, и с молотком, его не страшили ни прямые удары, ни обходные, ни варево в котлах – он давил и давил, плевался огнём и планомерно уничтожал русских мужиков.
Плюс ко всему в нашей армии расцвело предательство – слишком много среди высших офицеров было немцев. Да что генералы – сама императрица Александра Фёдоровна была немкой!
– Вот и проиграл я свою жизнь! – виновато развёл руки Распутин, – думал, что смогу что-то сделать для России, а не сделал. Конец мне скоро придёт, очень скоро придёт!
Немного времени, совсем немного осталось до той минуты, когда Распутин, в последний раз побывав в Царском Селе, распрощается с Николаем Вторым и Александрой Фёдоровной.
– Григорий, перекрести нас всех, – как всегда, попросил Николай.
– Нет, это ты перекрести на сей раз меня, – с неожиданной печалью попросил Распутин.
Царь вопросительно глянул на «старца», на лбу у него появились усталые морщины – он знал многое из того, чего не знал Распутин, но ничего не сказал, подошёл к Распутину поближе и перекрестил его.
Но это всё было потом, потом, много позже.
А пока Распутин был жив, поправлялся, начал подниматься на ноги и готовиться ехать в Петроград – как только рана затянется, так он и поедет.
Колесу истории предстояло совершить ещё один оборот.
...Привстав на постели, Распутин внимательно поглядел на Лапшинскую. Спросил тихо – голос у него был ровным, чистым:
– Я долго был без памяти?
– Долго.
Распутин вздохнул, произнёс неожиданно:
– Баранок как хочется – страсть! И семечек!
Лапшинская стремительно поднялась со стула.
– Семечек нельзя, а баранки я сейчас принесу! Здесь рядом лавка есть, очень хорошая – самые лучшие в Тюмени баранки.
– Не надо, – остановил её Распутин, – сядь!
Секретарша послушно опустилась на стул.
– Ты лягушек боишься?
– Не люблю! – призналась Лапшинская.
– А их и не надо любить. Знаешь, чем лечат сильную простуду? Когда уже ни баня не помогает, ни «смирновка», ни компрессы? Нужно взять лягушку, поднести ко рту и подышать на неё. Через три часа самый тяжёлый больной бывает здоров. Даже если он перед этим совсем, – Распутин загнул палец крючком, – таким вот был. Загибался. Лягушка забирает всю хворь на себя, она её проглатывает. И тут же, – Распутин ещё больше загнул палец крючком, прижал его к ладони, – умирает. Прямо на глазах.
– Вы колдун, Григорий Ефимович! – сказала Лапшинская.
– Колдун, – согласился Распутин и замолчал. Задумался.
О чём он думал, узнать нам не дано.
Часть вторая
УБИЙСТВО РАСПУТИНА
возвращении Распутина в Петроград осенью 1914 года написано мало, детали невозможно восстановить даже по донесениям филёров.
Когда он вернулся в Петроград, ещё в недавнем времени бывшим Петербургом или того краше – Санкт-Петербургом, царя в городе не было, он находился на фронте, в Ставке, и Распутин, странно притихший, растерянный – никто никогда не видел его таким, – заперся в своей старой квартирке и долго не показывался из неё.
Хотя вытащить его из квартиры пытались.
Но если в прихожей звонил телефон, «старец» делал вид, что не слышит его, на дребезжащие звонки в дверь также не отвечал – он словно бы обиделся на кого-то и вырубился из жизни. Сняв обувь, он неспешно перемещался по квартире босиком, по-детски смешно шевеля длинными пальцами ног и принюхиваясь к чему-то незнакомому, странному, чего раньше в квартире не было. Иногда он останавливался у стены, у тумбочки, у шифоньера, сколупывал жёлтым, твёрдым, как железо, ногтем какое-нибудь пятно, сыро, со всхлипываниями вздыхал и двигался дальше.
Он не знал, что делать, – редкое состояние для энергичного человека.
В Петрограде стояла безрадостная осень – тёмная, с низкими тяжёлыми облаками, плывущими над самыми крышами домов, с мокрыми каменными мостовыми, на которых оскальзывались лошади и, случалось, буксовали, дымя и разбрызгивая по сторонам чёрные резиновые крошки, слетающие с литых колёс, грузовые автомобили – город был неуютен, печален, лишён прежнего тепла и обаяния.
...Распутин подошёл к окну и долго стоял около него, смотрел на дома, на мокрую землю и пожухлую, начавшую подгнивать траву, хмурился, кусал губы, потом, погладив через рубаху шрам, оставшийся на животе, пошёл на кухню, где в корзине стояло шесть бутылок старой мадеры, вытащил одну.
Некоторое время молча глядел на облитое красным сургучом горлышко, потом рукояткой ножа отбил сургуч и проворно, несколькими сильными ударами кулака выбил пробку из бутылки. Сделал ловкое стремительное движение, окорачивая выметнувшуюся из горлышка ароматную струю, умело подсек её – и из горлышка не вылилось ни капли вина.
Вновь молча, покряхтывая, прошёл в комнату, из которой наблюдал за печальным осенним Петроградом, горько покривил рот. Потом отёр рукою горлышко, сделал несколько глотков. Он любил это вино – горьковатое, с привкусом сушёной груши, подгорелой хлебной корочки, ещё чего-то, и вообще считал мадеру крестьянским вином, не барским, снова сделал несколько крупных вкусных глотков, соображая, что же ему делать дальше. Царя в столице нет, и приедет он, судя по всему, не скоро – дела на фронте идут не ахти как весело; к царице в гости так просто не заявишься. Да и раньше, если честно, он тоже не часто бывал в Царском Селе – пару раз в месяц, не больше. А вот по телефону переговаривался часто. Каждый день, иногда даже по нескольку раз на день. В основном с царицей и с мальчиком – меньшим Романовым, наследником престола.
Лицо Распутина, жёсткое, костлявое, с татарскими скулами и твёрдыми складками, уходящими от носа в бороду, разгладилось, складки исчезли: Распутин любил царевича, и царевич платил ему тем же, только Распутин мог снимать у него боль, только он умел останавливать кровь, бегущую из ранки и не думающую останавливаться – то, что для любого мальчишки было пустяком, для наследника могло обернуться непоправимой бедой, – утихомиривать резь в суставах и колики в животе. Любовь Распутина и наследника была взаимной.
И вообще Распутин, когда находился в хорошем настроении, действовал по простому принципу: на добро надо отвечать добром, а на зло – злом.
У царевича была мягкая душа, внимательные умные глаза, он желал всем добра, – наверное, большинство людей, страдающих с детства, имеют такую душу, – иногда он прятал свою боль, но, как всякий ребёнок, не мог спрятать её надёжно, и главное – не мог спрятать надолго.
Распутин сделал ещё несколько крупных глотков и неожиданно обнаружил, что большая, отлитая из коричневого толстого стекла бутылка уже пуста. С недоумением посмотрел на неё и поставил на пол у портьеры. Пробормотал глухо, в себя:
– Что ни говори, а мадерца лучше «слёзок»...
Царь, когда приезжал в Крым, в Ливадию, всегда требовал себе «Слёзы Христа». Последние два года его встречали этим вином уже в Джанкое – первой крымской станции: как только поезд одолевал Гнилое море и позади оставался узкий перешеек, белый от соли и солнца, машинист сбрасывал пары, и к вагону несли подносы с вином, присланным из Ялты, и фруктами. Вино дорого искрилось в хрустальных, посверкивающих солнцем графинах, призывно играло. Николай жадно бросался к нему. У него даже руки подрагивали от нетерпения. Он наливал себе первый фужер – небольшой, узкий, вмещающий в себя вина не очень много, отпивал глоток, поднимал голову, с полминуты прислушивался к нему, определяя вкус, поймав капельку, прижимал её к нёбу – в таком вине важен не только вкус, а и послевкусие – и, узнав вино, поняв по вкусу и по тому, что осталось после него, по послевкусию, что это «Слёзы Христа», счастливо улыбался, выпивал фужер до дна и тут же наливал себе новый.
Через десять минут царский поезд трогался, оставляя позади Джанкой, и углублялся в жаркие, пахнущие полынью, солью и лисьей мочой крымские степи.
Внизу прошествовал офицер в тесном коричнево-сером мундире, перетянутом крест-накрест ремнями, с хорошенькой пухлощёкой девушкой, одетой в изящный бархатный костюм, остановился и, белозубо улыбаясь, показал пальцем вверх, на окна распутинской квартиры. Распутин видел этого офицера, тот Распутина не видел. Распутин узнал его – офицер приходил как-то с дарами, с двумя девушками и пачечкой денег, запечатанной в конверт, просил у Распутина заступничества по службе.
Распутин помог ему – и должность он новую, какую хотел, получил, и очередной чин... В погонах Распутин разбирался не особенно хорошо и практически не представлял, чем чин поручика отличается, скажем, от чина штабс-капитана и какое количество звёзд и просветов должно соответствовать этому на погонах, но погоны в прошлый раз у этого офицера имели один просвет, а сейчас – два. Два – больше, чем один, значит, офицер должен быть благодарен Распутину...
«Старец» не удержался, улыбнулся довольно. А офицерик-то, похоже, показывает дамочке, где живёт Распутин – «знаменитый на всю Россию человек», тычет вверх чёрной кожаной перчаткой. Вполне возможно, что он даже видит неясное, расплывчатое пятно распутинского лица за стёклами, но, зная из газет, что Распутина нет дома, нет в городе – корячится он на больничной койке где-то в Сибири, – не сопоставляет человека, маячившего в окне распутинской квартиры, с её хозяином.
– Ну-ну, – глухо пробормотал Распутин, – чего же ты тычешь в меня, будто конюх в мерина? Но я-то не мерин! Ах, офицерик, офицерик!
Распутин вздохнул. Шрам, оставшийся после удара ножом, болел. Заживать ему ещё и заживать.
В доме было хорошо натоплено, в швах шрама скапливался пот, щипал кожу, добавляя к боли боль.
– Охо-хо, грехи наши тяжкие! – Распутину надоело разглядывать Петроград с его унылым небом, безрадостными людьми и мокрыми мостовыми и тем более надоело – полоротого дурака-офицерика, и «старец», болезненно морщась, отправился к себе в комнату. Надо было немного отдохнуть. После ранения он уже, к сожалению, не такой прыткий, каким был раньше, и вряд ли уже сможет кутить до четырёх часов утра, как кутил ещё три с половиной месяца назад. Впрочем, забегая вперёд, скажу, что Распутин напрасно опасался – всё вернулось на круги своя: вскоре он начал кутить и до четырёх часов утра, и до пяти, и до шести, и ничего с ним не делалось! С ног, во всяком случае, не падал.
– Охо-хо, грехи наши тяжкие! – вновь пробормотал он и повалился на широкую, застеленную голубым атласным одеялом кровать.
Через несколько минут «старец» забылся в коротком тяжёлом сне, мадера не опьянила его – он вообще пьянел очень редко, – даже в голове не родила лёгкого приятного шума, какой рождала раньше, а вогнала в вялое, сонное состояние. Впрочем, что может быть лучше короткого освежающего сна?
Проснувшись, Распутин почувствовал себя лучше.
Надо было объявляться своим знакомым, Питеру, что он приехал, не то ведь газеты сейчас будут трубить в полный голос: Распутин вернулся, Распутин вернулся, но всесильные распутинские знакомые должны узнать об этом от него самого, а не из газет.
– Охо-хо!
Первым делом он позвонил грозной старухе Головиной – матери Мунечки, Муни, – пожалуй, самой могущественной из всех питерских старух, которая могла скрутить в бараний рог кого угодно, даже великого князя, даже царя.
– Матушка, – тихо начал Распутин, но Головина, не слушая его, вскричала радостно, басовито, громко.
– Приехал! Отец Григорий, родненький, приехал! Муня! – крикнула она в сторону – видимо, дочь находилась в одной с ней комнате. – Мунечка, святой отец вернулся!
Было слышно, как где-то легко, по-птичьи звонко прощебетала Мунька, и лицо у Распутина потеплело – ему нравилась Муня Головина, и он уже не раз изгонял из неё беса, не прочь был сделать это и сейчас, но ему сделалось боязно: а вдруг шов на животе разойдётся?
– Приехал, приехал, – расслабленно пробормотал Распутин в телефонный рожок.
– А чего не телеграфировал? А, отец? Мы бы встречу достойную тебе устроили... А?
– Неловко было, матушка. Чего мне беспокоить-то тебя? Неловко это... Есть ловко, а есть неловко...
– Разве это беспокойство, разве это в тягость, родимый?
– Извини, матушка, – мягко и покорно пробормотал Распутин.
– Мы тут уж совсем испереживались за тебя, извелись... С Мунечкой по нескольку раз на день молились. За тебя да за бедных наших солдатиков, погибающих на фронте. Больше нам молиться не за кого.
– Я папе посылал из Тюмени несколько телеграмм, просил воздержаться, не вступать в войну с германцами, но он не послушал.
– Телеграммы, думаю, до него не дошли.
– Как так, матушка?
– Очень просто. Государь наш окружил себя не теми людьми. Вот ты уехал, и он будто бы веру в себя потерял. Слаб человек...
– Да, папа часто бывает слаб, – согласился с Головиной Распутин, – и может сделать не то. Папу надо укреплять.
– Надо, – согласилась Головина. – А как?
– Обыкновенно. Поставить рядом с ним своих людей. Одного, двух, трёх, пятерых, десятерых человек. Чтобы он на них мог опереться. Сто человек... Двести. Триста. И чтобы мы рядом находились.
– Хорошая мысль, – не удержалась от похвалы Головина. – Кого предлагаешь на выдвижение?
– Есть хорошие люди, матушка.
– Всё понятно. – Головина радостно рассмеялась. – Жду тебя, батюшка, на чай. Когда изволишь быть?
– Сегодня вечером.
Старуху Головину – одну из самых богатых в России, способную сшить себе из бриллиантов платье до пят, если, конечно, такое возможно, – называли в Питере вторым премьером, она имела на Совет министров России такое же влияние, как сам председатель правительства. Если она замышляла смещение кого-нибудь из министров – добивалась этого, если хотела назначения – тоже добивалась. По могуществу её можно было сравнить лишь с Анной Вырубовой да с самой государыней.
Впрочем, очень скоро Распутин стал сильнее Головиной по части снятий и назначений, он жонглировал кожаными государственными портфелями как хотел – царь, у которого дела шли всё хуже и хуже, – армия на фронте терпела поражение за поражением, страна разваливалась, заводы бастовали, крестьяне поднимали на вилы помещиков и жгли усадьбы, – метался, просил помощи у Церкви и Бога и вскоре дошёл до того, что посланцем Бога стал считать Распутина. Не без помощи своей венценосной супруги, естественно, Александра Фёдоровна немало этому способствовала.
Случалось, царь звонил Распутину на квартиру и просил назвать фамилию кандидата на освободившийся министерский пост. И Распутин называл фамилию... Каждый раз это был человек, близкий к нему. Иногда «старец» просил подождать, и царь терпеливо ждал. Случалось, что, пока Распутин консультировался у себя на кухне, ждал прямо у телефонной трубки. В консилиумах Распутина принимали участие все, вплоть до дочерей «старца» и круглолицей задастой домработницы Дуни, которую Распутин привёз из Сибири и теперь представлял всем как свою племянницу и ласково звал «племяшкой».
Так на распутинской квартире рождались государственные мужи, российские министры, раздавались портфели и чины – и царь послушно исполнял то, что ему говорил Распутин.
Но это было позже, чуть позже. А пока старуха Головина была сильнее «старца». Распутин хотел ей напомнить про неудачный выигрыш на ипподроме, но старуха уже повесила трубку.
На третий день после приезда пришла Ангелина Лапшинская, сухая, с погасшими спокойными глазами, сосредоточенная, положила перед ним пачку писем, старых телеграмм, пришедших на Гороховую, но не востребованных, поскольку Распутин лежал на больничной койке, а Лапшинская была при нём, сложила аккуратной пачкой на старом, с охромевшими ножками ломберном столике, произнесла коротко и тихо:
– Вот.
– Ты чего это? – воззрился на Лапшинскую Распутин. Он уже что-то почувствовал, зевнул лениво и меленько перекрестил зевок, – Чего «вот», спрашиваю? А?
Распутин знал Лапшинскую много лет – тихую, верную, не способную предать, хотя ей не раз предлагали заложить Распутина и сулили за это немалые деньги, но Лапшинская ни разу не согласилась на предательство. Однажды Распутину наговорили на Ангелину: «Твоя-то, секритутка... она не за тридцать три серебреника тебя продаёт, а за три!» Распутин вначале поверил сказанному, хотел было разделаться с Лапшинской, а потом понял – наговор!
А сейчас с ней что-то произошло. Что? Неужели позарилась на деньги и предала его? Распутин стоял перед Лапшинской, нервно покачиваясь, глядел на неё в упор, не мигая. Повторил вопрос:
– Ты чего?
– Уйти хочу от вас, Григорий Ефимович, – наконец тихо произнесла та.
– Что так? Ай случилось что?
– Ничего не случилось.
– Тогда чего тебе у меня не нравится? Выкладывай!
Лёгкая тень проползла по лицу Лапшинской, взгляд Распутина сделался яростным, белым, ноздри раздулись.
– Всё нравится, – прежним тихим и спокойным голосом проговорила Лапшинская.
– Раз всё нравится, то, значит, что-то не устраивает... Что не устраивает?
– Я на фронт хочу уйти, Григорий Ефимович, я же сестра милосердия, я специальные курсы заканчивала...
Ярость во взгляде Распутина угасла.
– Разве тебе у меня плохо? – поморщившись, спросил он. – У меня ведь тоже фронт... Иной раз знаешь как горячо бывает!
– У вас хорошо, – сказала Лапшинская, – но сейчас моё место не здесь, а там, на войне.
Ангелина была упрямым человеком, это Распутин знал – не раз проверил на себе, и если она хотела достичь чего-то – обязательно достигала.
– Тебя не переубедить, – сказал он.
– Не переубедить, – Лапшинская едва заметно усмехнулась, уголки рта у неё поползли в сторону, но в следующий миг вновь встали на своё место, и Лапшинская сделалась неприступно-строгой.
– Кто же у меня будет секретарить? – неожиданно растерянно спросил Распутин.
– Свято место пусто не бывает. Симанович, он может секретарить...
– Да уж... свято, – «старец» ослабленно махнул рукой. Лицо его сделалось расстроенным, глаза запали, вобрались глубоко в череп. – Это место ведь такое... – Распутин не договорил, и Лапшинская так и не узнала, что за место она занимала. – Попыхач – это не ты, Попыхач – это Попыхач.
В тот же день Лапшинская ушла от «старца». Вскоре она была зачислена сестрой милосердия в санитарный поезд императрицы Александры Фёдоровны, и Распутин перестал видеться с нею.
Одним из самых главных постов в России всегда считался пост министра внутренних дел. А в годы войны этот пост вообще приобретал особое значение, поскольку армия находилась на фронте, показать свою силу могли только полиция да жандармский корпус с его тайным сыском и разветвлённой системой доносчиков, и всё.
Распутину очень надо было, чтобы в кресло министра внутренних дел уселся свой человек. И чтобы товарищем министра – по-нынешнему, первым заместителем – тоже был свой человек.
Имелись на примете у Распутина два господина, с которыми он сталкивался раньше и которые подходили для этого дела: Алексей Николаевич Хвостов[29]29
Хвостов Алексей Николаевич (1872 – 1918) – племянник А. А. Хвостова, вологодский, затем нижегородский губернатор, с сентября 1915 по март 1916 г. министр внутренних дел.
[Закрыть] и Семён Петрович Белецкий. Хотя с Хвостовым, если честно, всё было непросто, гораздо проще складывались отношения у Распутина с Белецким – начальником департамента полиции.
Хвостов долгое время был губернатором в Нижнем Новгороде, потом заседал в Государственной думе, но в пору его губернаторства, когда Распутин приезжал в Нижний, Хвостов принял его как обычного голодранца-просителя, пришедшего со снятой шапкой в губернскую канцелярию клянчить зерно в долг для посева и заем на новый плуг, не пригласил к себе за стол, не угостил вином, был сух, полное щекастое лицо его во время встречи было мрачным, бескровным, и Распутин запомнил это надолго.
Он вообще легко запоминал обиду и долго не вычёркивал её из памяти – и при случае обязательно рассчитывался, повторяя при этом с широкой довольной улыбкой: «Должок-с платежом красен-с!»
Хоть и произвёл на него Хвостов впечатление, скажем так, со знаком минус, а никогда ничего плохого Распутину он не делал, и Распутин простил ему ту давнюю сухость – поддался епископу Варнаве, давнему хвостовскому дружку – и решил выдвинуть этого дородного, с умными глазами и мягким ёжиком на голове господина на министерский пост. А господина Белецкого – в его товарищи.
С Белецким Распутин тоже был знаком отдалённо, но Распутин знал один факт, очень красноречиво характеризующий Белецкого. Как-то государь поехал в Крым, в Ливадию – надо было немного подлечить морским воздухом наследника, не то мальчик совсем расхандрился в гнилом петербургском климате, великие княжны тоже требовали перемены обстановки и о Крыме говорили много и громко – лица их во время этих разговоров оживлялись и розовели – и, если выпадал удобный случай, интересовались у отца по-французски, когда же они отправятся в Ливадию?