Текст книги "Царский угодник. Распутин"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
То, что Николай Второй уже вернулся из Ставки, Распутин знал – Муня Головина сообщила, да и сердце подсказывало, чутьё у «старца» на этот счёт было превосходное, он даже знал час, когда «папе» открыли ворота дворца в Царском Селе, – но звонить «папе» не спешил: Николай Второй позвонит ему сам. Это произойдёт обязательно, Распутин верил в силу своего внушения.
– Это Распутин, – шёпотом произнёс офицер.
– Распутин? Сам? – Женщина удивилась. – Я его представляла себе другим.
– Это он и есть. Сам. Собственной персоной.
– Та-ак, милый... Ещё подай мне вина старого, очищенного, – потребовал Распутин у приказчика.
«Очищенным» вином он по старинке называл водку. Водка здесь была выставлена разная – и «Смирновская», в толстых бутылях, украшенных вензелями, и «монополька», изящно и дорого оформленная, в серебре и опоясках, с величественной надписью, внушающей уважение: «Монополь», и «Державинская» – особо крепкая и особо горькая, такая горькая, что пить её, как «монопольку», без закуски, нельзя – водка обязательно вывернет питока наизнанку, каким бы крепким питок ни был.
В Покровском жил когда-то один лохматый мужик, который, не морщась, выпивал стакан «державки», потом подносил ко рту свечку и рыгал – всё лицо у него мигом окрашивалось страшным синеватым пламенем, это загоралось дыхание, в воздухе раздавалось гудение, потом – хлопок, и пламя, взвившееся было в воздух, исчезало. Никто в селе не мог повторить этот фокус, а мужик, незавидный, низкорослый, кривоногий, с небритым лицом, не морщась, выпивал ещё один стакан и снова подносил ко рту свечку.
Бабы, присутствовавшие при этом смертельном номере, случалось, падали в обморок. Отыскать бы сейчас того мужика да показать его фокус Петербургу, но нет – сгинул умелец бесследно, растворился в бескрайних просторах Сибири. Жаль, талантливый пропал человек.
– И другого сорта водки дай мне, – потребовал Распутин у приказчика, – господином Смирновым что произведена... Четверть, – сказал он, подумал, что четверти может не хватить, у него в доме разный народ ведь бывает – а вдруг тот же Хвостов, очень крепкий человек, приедет и вздумает упиться? Поправился: – Две четверти. Выдержанной, без горечи!
– Как можно-с – горечь в водке? – всплеснул руками приказчик, он был опытным работником по части купли и продажи, знал, как можно подыграть клиенту. – Горечь в водке – это уже не водка, а денатурат. Пойло! Горючее для заправки ламп и куросиновых кухонь «Примус».
– А это что? – потыкал Распутин пальцем в затейливые флаконы со стеклянными пробками, украшенными золотой фольгой с броскими этикетками «О де Колон».
– Парфюмерный товар, – охотно пояснил приказчик, – мы теперь не только вино, но и парфюм продаём. Жидкий...
– Вонь изо рта отбивать?
– Не только. Очень хорошо умасливает голову. Помогает в росте волос. Освежает лицо после бритья и умывания-с. Превосходный запах сохраняется надолго. Можно, конечно, использовать и как эликсир, и для полоскания можно-с, – поспешно добавил приказчик, увидев, как потяжелело, сделалось угрюмым лицо Распутина.
– Вот врёт, – восхищённо произнёс офицер, – даже не морщится! Ни в одном глазу враньё не отражается.
– Профессионал, – оценила приказчика спутница офицера, улыбнулась неожиданно привлекательно и печально.
Распуган засек эту улыбку – корнями волос на затылке, самим затылком, кожей почувствовал её, оглянулся и сделал пальцем замысловатое, похожее на рыболовный крючок, движение.
– Два флакона – также в корзину!
– Слуш-юсь!
– Что-то не вижу шустовского коньяка, – строго проговорил Распутин.
– Один момент-с, сейчас специально достанем для вас из подвала. – Приказчик виновато улыбнулся. – Всего десять минут назад фура о четырёх конях доставила коньяк, все бутылки спустили в подвал. – Он и тут врал, опытный приказчик, врал и при этом приятно улыбался.
Да на четырёх битюгах на фронте тяжёлые пушки возят, а для коньяка, что находится в подвале, для всего добра, скопившегося там, для бутылок, имеющихся в отделе старых вин, достаточно одного одра. Всего одного мохнатоногого битюга. И большого федера – широкой телеги на резиновом ходу, похожей на железнодорожную платформу...
Приказчик призывно щёлкнул пальцами, но на щёлканье никто не явился, и он, досадливо кашлянув в кулак, выкрикнул зычно, так, что на полке затряслись бутылки:
– Арсений!
– Ну и голосина! – восхитился поручик.
– Сколько шустовского? – спросил приказчик у Распутина.
– Три поллитровки.
– Арсений!
На этот раз на крик явился подтянутый, с чёрными цыганскими кудрями молодец в одуванчиково-желтой косоворотке, перепоясанной наборным кавказским ремешком. Склонил голову перед приказчиком. Приказчик выкинул перед собой три пальца и ткнул ими вниз, в подвал, куда сгрузили содержимое, привезённое на «четырёх битюгах», добавил коротко:
– Шустов!
Через полминуты три запылённые, в тусклой фольге бутылки красовались в распутинской корзине.
Распутин скосил глаза на понравившуюся ему даму – небось её офицерик позволить себе такого не может! – снова пальцем поправил брови: очень уж хотелось ему приглянуться даме. Брови конечно же здесь ни при чём, и пальцем красоту не наводят. Распутин, умный человек, знал это, но в нём всякий раз при виде красивой женщины возникало что-то щенячье, под сердцем зажигался огонёк и начинал тревожить душу, тело.
Поймав заинтересованный взгляд дамы, Распутин отвернулся, достал из штанов толстую пачку денег.
– Сколько с меня, милый?
Приказчик назвал сумму, которая ошеломила бы любого человека, даже дворянина-поручика, имеющего немалое поместье, но Распутин отнёсся к ней спокойно, отсчитал деньги, махнул рукой, отказываясь от сдачи, потом нашарил в кармане два серебряных двугривенника, щёлкнул ими поочерёдно о прилавок.
– А это, милый, цыгану твоему... Который «Шустова» из подвала доставал. На вино. И пусть баранок к вину купит. Очень хорошо это – макать баранки в вино.
Тридцать пять копеек, кстати, стоило красное кизлярское вино, большая бутылка, украшенная литыми виноградными гроздьями. А на пятак можно было купить полдюжины мягких сдобных баранок.
– Куда прикажете доставить корзинку-с? – Стремительно смахнув деньги в ладонь, приказчик позвякал рукоятью большого кассового аппарата.
Распутин назвал адрес.
– Через двадцать минут товар будет у вас, – пообещал приказчик.
Распутин кивком попрощался с ним, повернулся к офицеру с дамой, хотел было спросить, знакомы они или нет, – ведь наверняка знакомы, на какой-нибудь пирушке сталкивались, возможно, даже в «Вилле Роде» – модном загородном ресторане, пили вино в шумной компании, или же на званом вечере у старухи Головиной, либо где-то ещё, – но офицер опередил Распутина, лихо щёлкнул каблуками козловых сапог:
– Здравствуйте, Григорий Ефимович!
– Мы с тобою, милок, где-то виделись... Правда ведь?
– Совершенно верно. Несколько раз, Григорий Ефимович. Виделись в доме Лебедевой... Вырубова Анна Александровна также знакомила нас.
– А, Аннушка. – Голос Распутина потеплел, фрейлину царицы с недавних пор он величал только так, Аннушкой, называя их отношения шоколадными, хотя раньше они не были такими. Но всё течёт, всё изменяется, – Аннушка – это... Это Божий человек, – сказал Распутин.
– Совершенно с вами согласен. Мне с её мужем, старшим лейтенантом флота Вырубовым, одно время довелось вместе служить.
– Ах, Вырубов... – Распутин пожевал губами. – Аннушка о нём невысокого мнения.
– Вырубов – несчастный человек.
– Не знаю. Может быть... А это кто ж тебе приходится? – Распутин перевёл взгляд на спутницу поручика. Та чуть покраснела и сделала книксен[36]36
...сделала книксен... — Книксен – старинный дамский поклон-приседание, производимое согласно этикету.
[Закрыть].
– Моя законная супруга, Григорий Ефимович. Ольга Николаевна Батищева.
– Добро, добро, – довольно проговорил Распутин, цепко оглядывая фигуру Батищевой и внутренне восхищаясь ею: красивые всё-таки женщины рождаются на Руси, много лучше всяких там француженок и англичанок. Или, к примеру, арабок – крикливых, черноглазых, носастых, похожих на ворон, которых Распутин немало повидал, когда совершал паломничество в Иерусалим. – Вы заглядывайте ко мне, милые, – пригласил он офицера с женой. – Вдвоём и заглядывайте. Никогда не помешаете. Адресок-то мой знаешь? – спросил Распутин у офицера.
– Никак нет, – коротко, по-солдатски ответил Батищев.
– А ты запомни... или запиши! Дай-ка, милок, мне карандаш и бумагу, не поленись, – попросил Распутин приказчика.
Тот дал Распутину визитку магазина и химический карандаш с насаженным на пятку хромированным железным колпачком, игриво блеснувшим в тусклом свете дня.
– Пиши! – сказал Распутин офицеру, снова глянул на даму, чмокнул губами от удовольствия. В том, что эта дама окажется в его коллекции, Распутин уже не сомневался: офицер сам и доставит эту красотку в его дом. – Пиши!
Вышел Распутин из магазина довольный, на улице некоторое время стоял, Щурясь на слабенькое, робко проклюнувшееся из облаков солнце, потом поймал мотор – новенькую машину на воздушно-резиновых колёсах, производимую на рижском заводе «Руссо-Балт»[37]37
...на рижском заводе... — Русско-Балтийский вагоноремонтный завод («Руссо-Балт») в Риге освоил в 1908 г. выпуск автомобилей, всего была произведена до 1915 г. (когда завод эвакуировали перед угрозой немецкого наступления) 451 машина.
[Закрыть], и поехал домой на Гороховую.
С царём Распутин увиделся довольно скоро. Николай Второй, как «старец» и рассчитывал, сам позвонил ему, и Распутин, ощутив, что у него размяк, поплыл голос, неожиданно расчувствовался и произнёс проникновенно:
– Я так соскучился по тебе, папа! Я хочу приехать к тебе.
– Когда? – спросил Николай.
– Да прямо сейчас... Не откладывая, а? И по Алексею я соскучился. Очень соскучился.
– Он по тебе тоже скучает. Настоящим солдатом стал. Готовится вместе со мною поехать в Ставку, на фронт.
– Ах он мой хороший! – По щеке Распутина покатилась обжигающе горячая проворная слеза. – Я еду к тебе, папа. В Царское Село! Можно? – Распутин стёр со щеки слезу, попробовал её на вкус: какая она, горькая или солёная?
Горьких слёз не бывает, это всё сочинители придумали, – слёзы бывают только солёные.
– Конечно, конечно, – сказал царь. – Если желаешь, я пришлю за тобой автомобиль.
– Не надо, не царское это дело – посылать автомобиль за простым крестьянином.
– Ты крестьянин особый – святой, – возразил Распутину царь.
– Всё равно не надо. Меня довезут, найду колеса! В конце концов, ноги есть, до вокзала побегу, а там поезд, он мигом домчит до Царского...
Поезда в Царское Село, несмотря на войну и участившиеся перебои с топливом, ходили регулярно, и главное – тютелька в тютельку, минута в минуту, никогда не опаздывали.
Через полтора часа Распутин был у царя. Сейчас никто, ни один человек на свете не может сказать, какой была та встреча, о чём говорили царь и Распутин, из каких блюд состоял их обед и что в тот день поведал Распутину наследник – смышлёный болезненный мальчишка, собиравшийся вместе с отцом поехать в Барановичи, на германский фронт, – всё это осталось в дали времени, сделалось историей.
В дневниках очевидцев отмечено, что царь принял Распутина раньше многих министров, которых надо было незамедлительно принять ради решения важных государственных вопросов. Распутин оказался важнее. Это вызвало нехорошее удивление, некий шок – разве может чернозадый мужик быть главнее министра?
Россия начинала ненавидеть Распутина.
Думаю, на встрече той Распутин пытался усилить влияние на царя и его семью, сделать так, чтобы Николай Второй без «старца» и «мамы» не принимал уже никаких решений – и особенно решений по поводу назначения новых министров и вообще «сильных мира сего», видимых со всех углов здоровенного государства Российского. Распутину это удалось.
Похоже, что на этой встрече Распутин впервые заговорил с государем и о Хвостове.
Новый, 1915 год был встречен тускло, без особого энтузиазма. Царь, приехав с фронта, приказал утеплить свой поезд и особенно тщательно утеплить спальный вагон, в котором он ночевал, расшатавшийся, гнило ползущий во все стороны, – слишком уж трепало вагон во время частых поездок в Ставку, в Барановичи, и из Ставки в Петроград, который многие по старинке продолжали звать Петербургом, помня о том, что имя это городу дал Пётр Первый, – затем вместе с Александрой Фёдоровной поехал в Воронеж.
Из Воронежа – в Тамбов, из Тамбова – в Рязань: царь хотел сам, своими глазами, на месте увидеть, чем живёт, чем дышит ныне Россия.
Из Рязани государь приехал в Москву, куда ему привезли детей, – он был рад им настолько, что, когда обнимал дочерей, не переставал согнутым пальцем стирать с глаз слёзы. Что-то с ним происходило, царь словно бы потерпел какое-то крупное крушение в жизни. Лицо у Николая было отёчным, под глазами образовались лиловые мешки, из глаз продолжала течь мокрядь: государь не был железным человеком, хотя государю положено быть именно железным... Вырубова, сопровождавшая Николая Второго и его жену в поездке, зябко куталась в меха и жалела Александру Фёдоровну, жалела царя, доставала из муфты надушенный чистый платок и промокала им непотревоженно-голубые, наивные, будто у девчонки, глаза.
Вечером они втроём играли в карты – государь, государыня и фрейлина Вырубова, играли всегда во что-нибудь незатейливое, не требующее большого напряжения мозгов, в «дурака», например, – и государь почти каждый раз оставался в проигрыше.
– Что-то тебе не везёт, Ники, – смеясь, говорила Александра Фёдоровна. – Не огорчайся: не везёт в картах – повезёт в любви.
– Этого мне ещё не хватало! – хмуро отмахивался Николай. Он не был склонен к шутке.
– Скорее бы наступил Новый год, – неожиданно вздохнула Александра Фёдоровна: видимо, вспомнила, как в детстве отмечала всякий Новый год в Германии, ярко и счастливо, и это воспоминание родило в ней глубокую щемящую тоску.
– Надоело всё. Провалы на фронте, всеобщая бездарность, хамство, нищета, гнилая еда, поставляемая на фронт интендантами...
– А ты разберись, Ники, во всём разберись... Сам! – назидательно произнесла Александра Фёдоровна. – Смени одного министра, другого, третьего – и всё встанет на свои места. И главное – слушайся отца Григория, он худого не посоветует.
– Я и так слушаюсь, так слушаюсь, что... в общем, дальше некуда, – хмуро пробормотал царь. – Слово его для меня стало уже больше слова премьер-министра.
– Так оно и должно быть, – убеждённо проговорила Александра Фёдоровна, – отец Григорий – друг наш. Он за нас молится, он нас не подведёт.
– Ты не представляешь, сколько упрёков мне бросают. Прямо в лицо. Не стесняясь... Из-за отца Григория.
– В лицо – это некультурно, – сказала государыня, – это в духе русского человека, привыкшего сморкаться пальцами и облизывать тарелку за столом.
– Фу, Альхен, – царь поморщился. – Почему ты так не любишь русских людей?
– Совсем наоборот. Я их люблю, но очень хочу перевоспитать.
Вырубова поспешила вмешаться в перепалку, перевела разговор в другое русло, заговорила о том, какая это прелесть – московская зима с задымлёнными золотом церковными маковками и белыми голубями Замоскворечья, которых выпускают из утеплённых голубятен размяться в туманную розовую высь.
– Вы романтик, Аня, – мягко произнёс царь, – у вас добрая душа. Подумайте только, как холодно голубям, когда их выгоняют из тёплой конуры на мороз. Зима-то стоит лютая.
Зима действительно стояла лютая. С севера приносились железные ветры, по ночам в трубах страшно ухали, ярились неведомые духи, иногда раздавался пушечный выстрел – это мороз разрывал пополам очередное дерево, раздирал его своими сильными руками от корней до макушки, снег был твёрд, словно свинцовая дробь; опускаясь с небес на землю, он в кровь гвоздал лица; волки, оголодав в морозных лесах, выли уже на московских и петроградских улицах, не боясь людей, и, случалось, уже нападали на отбившихся от общего потока прохожих.
То, что происходило на земле, не могли объяснить ни на самой земле, ни на небесах.
После встречи Нового года в Царском Селе Вырубова – это было уже 2 января 1915 года, – отпросилась у царицы домой: надо было поздравить мать, отца – известного композитора Танеева[38]38
...известного композитора... — Танеев Сергей Иванович (1856 – 1915) – композитор, пианист, в 188Т– 1898 гг. директор Московской консерватории.
[Закрыть], а по совместительству руководителя императорской канцелярии, с наступившим Новом годом, принять ванну, понежиться в постели, не заботясь ни о чём, до позднего часа, и ощущать себя, как и прежде, в девчоночьи светлые времена, безмятежным ребёнком.
В шестом часу вечера – было пятнадцать минут шестого – Вырубова села в «синий вагон», так тогда называли вагоны первого класса, которые красили в пронзительный синий цвет, – головной, прицепленный прямо к паровозному тендеру, разгребла пальцами махру инея на окне, попыталась разобрать, что происходит на перроне, но не смогла – по перрону носились снеговые космы, перемещались целые сугробы, взвизгивал ветер, косо накренившись, пропывала неясная фигура и тут же исчезала – поезд заполнялся людьми.
В семнадцать двадцать на перроне раздался глухой разрешающий свисток дежурного царскосельской станции – было пора отправляться, паровоз дал ответный свисток, железные суставы вагонов лязгнули, и угрюмый заснеженный перрон медленно пополз назад.
В вагоне, хоть и был он вагоном первого класса, было холодно и шумно, молодой штабс-капитан с седыми висками и чёрными пушистыми, словно у кота, усами веселил трёх стройных смешливых дам, неподалёку мирно беседовали два господина в толстых бобровых шубах, один из них время от времени доставал из внутреннего кармана стеклянную фляжку, обтянутую шевровой кожей, прикладывался к ней. Напротив Вырубовой села женщина, которую фрейлина немного знала – женщина эта была сестрой офицера, служившего в полку, охранявшем Царское Село. Вырубова коротко ответила на приветствие и вновь отвернулась к окну.
Хотелось спать. Внутри было пусто и беспокойно, в голове – ни одной мысли, кроме какого-то странного электрического звона, какой можно услышать, пожалуй, только на юге, в Крыму, где жаркими ночами одуряюще громко орут цикады... Перед самим Питером Вырубова задремала, погрузилась в тревожный тёмный сон – что-то клубилось, горело, взметались чёрные хвосты – это был то ли дым, то ли взвихренный ветром пепел, не понять; где-то неподалёку слышался плач, и она не могла разобрать, чей это плач, детский либо звериный, какого-нибудь подстреленного волчонка, – сердце у Вырубовой сжималось от неясной тоски и сострадания. Новый год наступил, а настроение было совсем не новогодним, подавленным.
Неожиданно плач оборвался, и это ещё больше добавило тоски, наступила короткая тишина, в которой – она услышала это с нарастающей тревогой – очень быстро, испуганно забилось её собственное сердце, затем тишину разрубил, подмял под себя тяжёлый железный грохот.
Очнулась Вырубова от собственного крика, от того, что фонари в вагоне погасли и наступила удушливая, сжимающая виски темнота, сам вагон полез одним боком куда-то в небо, наверх, с полок посыпались разные вещи: баулы, картонки, перевязанные яркими лентами, на которые Вырубова обратила внимание, ещё когда садилась в «синий вагон», сумки, чемоданы, портфели, кто-то кричал, в следующий миг крик был поглощён новым железным ударом, хряском рвущихся вагонных креплений, несколькими ударами помельче. В вагоне порвалась крыша, в пролом глянуло мрачное ночное небо, затем пролом накрыли густые снеговые космы, и Вырубова ощутила, как на зубах у неё противно захрустел твёрдый, будто песок, снег.
Она с отвращением выплюнула его, закричала снова, но ворвавшийся в пролом ветер затолкнул крик обратно, вновь забил рот снегом-песком.
Сорвавшийся с полки кожаный баул больно ударил её под дых, боль ослепила Вырубову, крик выбило изо рта вместе с горстью твёрдого снегового крошева, темнота сделалась красной, в ней разом утонуло всё, ничего не было видно – только плавало какое-то мелкое электрическое сеево, сбиваясь, словно планктон в жирной воде, в клубки – то в одном месте, то в другом, а что было за планктоном – не разобрать.
– Ы-ы-ы-ы! – кто-то надрывно, со слёзным визгом, кричал над самым ухом Вырубовой, в голове мелькнула мысль о том, что кричит это она сама, но в следующий миг Вырубова поняла – кричит не она, а искалеченная женщина, сестра царскосельского офицера, сидевшая напротив неё на скамейке. – Ы-ы-ы-ы!
Через несколько секунд в вагоне был выломан пол – большой кусок его ушёл куда-то из-под ног, и Вырубова почувствовала, что её затягивает вниз, под страшные чугунные колеса «синего вагона», на рельсы.
– Ма-ам-ма-а, – в страху закричала она, сопротивляясь провалу, стремясь задержаться на поверхности, в вагоне, не уйти на железнодорожные рельсы, крик колом застрял в ней, она с трудом проглотила его, буквально пропихнула внутрь, голос появился вновь, и Вырубова услышала знакомое, тягуче-страшное, безнадёжное: – Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Только на этот раз кричала не её соседка, а она сама.
Там, где сидели два господина в жарких бобровых шубах, раздавалось громкое бульканье, словно коньячная фляжка, которую один из этих довольных жизнью пассажиров держал у себя во внутреннем кармане шубы и время от времени «повышал тонус», сделалась огромной, как цистерна, в которой перевозят мазут. Бульканье усилилось, из него выпростался, словно пузырь воздуха из воды, протяжный стон, стон сменился ругательством, а ругательство перешло в слёзный крик:
– Мать твою, на помощь!
Вагон продолжало корёжить, трясти, переворачивать с боку на бок, где-то совсем рядом злобно пыхтел, работал тяжёлыми железными челюстями паровоз, из пробитого котла с протяжным свистом выхлёстывал горячий пар, всё гремело, рвалось, земля отзывалась на эти взрывы стоном и вздрагиваниями.
– Мать твою! – снова выругался один из «бобровых» господ. – На помощь!
Железная дыра, образовавшаяся под Вырубовой, продолжала увеличиваться, от пола отвалился ещё один железный, с вылетевшими клёпками лист, дыра стала огромной, из неё так же, как и из верхней дыры, с пушечной силой ударил морозный ветер, подхватил несколько тряпок и со свистом уволок в пролом в потолке.
Страха в Вырубовой не было, она пока не понимала, что происходит, – в ней была только боль. Боль да обжигающе красная темнота, в которую она время от времени погружалась, словно в полыхающую топку.
Железнодорожная катастрофа эта, как свидетельствуют историки, была одной из самых тяжёлых в тогдашней транспортной России, о причинах её почему-то не было рассказано – видно, того потребовали законы военного времени, хотя все знали: германских агентов в России пруд пруди, – впрочем, авария эта была подробна исследована специальной технической комиссией, и произошло январское железнодорожное крушение в шести километрах от Санкт-Петербурга.
– Ма-ама! – снова отчаянно, в полную грудь, закричала Вырубова, почувствовав, что её вместе со скамейкой всё-таки втягивает в дыру, ноги фрейлины поволокло по шпалам.
Вырубова ухватилась за бархатную спинку сиденья, окаймлённую деревянной планкой, попробовала подтянуться, отодрать от земли ноги.
Под меховые ботинки попал железный костыль, выдранный из шпал, с треском рассадил шнуровку одного ботинка, и левая обнажившаяся нога её в шерстяном тонком носке ручной вязки запрыгала по шпалам. Вырубова попыталась её поджать, но это у неё не получилось, вторая нога совершенно не ощущалась, будто её и не было.
«Может, её действительно уже нет? – мелькнула тяжёлая, одуряющая, от которой сознание становится мутным и чужим, мысль. – Как же жить без ноги? Ничего себе – фрейлина на одной ноге!»
Вырубова знала, что такое больные ноги, – тринадцать лет назад она переболела брюшным тифом, тиф дал ей осложнение на ноги, вены на икрах вздулись, почернели, ступни сделались тёмными, отёчными, несколько лет она передвигалась на костылях. Выходит, снова придётся браться за костыли?
Она застонала. Хотя Вырубова продолжала цепляться за бортик бархатной скамейки, руки её быстро слабели.
Раскуроченные вагоны не могли остановиться, волочились по железнодорожному полотну, давя, калеча людей, раздеваясь на ходу – обшивка слетала с них, как гнилая марля, поезд, угодивший в аварию, тащился по инерции, одолевая гибельное пространство, шипел, скрипел, бухал ударами.
– Ма-ама! – опять закричала Вырубова, не в силах больше сопротивляться, её неодолимо затягивало в страшную дыру, в мороз, на рельсы.
В вагоне снова раздался гулкий удар, на него наполз вагон, волочившийся следом, придавил к тендеру паровоза, в боковой пролом полетел уголь – кучу чёрного, запорошенного снегом топлива вымело из угольного короба, плотным чёрным пологом накрыло кувыркающийся поезд и белую землю вокруг.
Паровоз неожиданно присел на задние колеса, по-звериному приподнял свою страшную, украшенную двуглавым орлом морду, осветил низкое недоброе небо огромной, словно бельевая корзина, фарой, загудел хрипло, отчаянно, люто и повалился набок, с грохотом вращая свои суставчатые колеса.
Оторвавшийся от него тендер окончательно смял «синий вагон», в котором находилась Вырубова, придавил, буквально сплющил в мясной блин двух или трёх человек – в этой каше невозможно было разобрать, сколько людей попало в давильню, некоторое время поезд ещё двигался, трещал, скрежетал, громыхал суставами, вагоны громоздились один на другой, ползли в небо, потом всё стихло.
Вырубова провалилась в небытие.
Очнулась она от холода. Сквозь разодранную шубу на заснеженные шпалы стекала кровь, спина примёрзла к железному листу, срезанному с вагона. Вырубова уже не могла шевелиться, грудь её что-то сдавило, голова тоже была окровавлена – падая в проран, Вырубова попала головой в железную конструкцию, влетела в неё, в горле булькала солёная жидкость – Вырубова совершенно равнодушно, будто о чём-то постороннем, подумала: «Кровь».
Совсем рядом, отчаянно визжа снегом, пробежал человек, прокричал несколько смятых, искорёженных ужасом слов, по земле метнулся луч керосинового фонаря, какими обычно оснащаются стрелочники, и человек исчез.
Вырубова, захлёбываясь собственной кровью, застонала. Сглотнула кровь. Ей стало чуть легче.
Попробовала приподнять голову и едва не закричала от боли, голова у неё была прижата металлической балкой. И справа и слева, смешиваясь с подвывами ветра, неслись стоны придавленных железом, искалеченных людей. Вырубова снова сглотнула кровь, стала молиться Богу, просить, чтобы кончина её не была мучительной. В молитве она опять провалилась в красное клубящееся варево, в одурь. Через несколько минут пришла в себя, потом провал повторился опять.
Придя в себя во второй раз, она поняла, что провалы эти – короткие, в полминуты, в минуту, не больше, иначе бы она замёрзла. Днём дворцовый комендант в Царском Селе сообщил ей, что мороз сегодня – двадцать градусов.
Вырубова тогда промолчала, потом вежливо кивнула коменданту – говорить, собственно, нечего было: холод есть холод, тогда словоохотливый комендант – видимо, знал, какое влияние на царя и царицу имеет фрейлина Вырубова, и поэтому хотел поддерживать с ней добрые отношения, ведь мало ли что может случиться в жизни, в России всё непрочно – всё, кроме царского трона, – добавил:
– Вечером будет минус двадцать пять, а ночью – тридцать.
Эта фраза старого услужливого человека всплыла у неё у мозгу. Вырубова застонала, попробовала проглотить кровяное желе, собравшееся во рту, и чуть не подавилась, выбила желе изо рта себе на грудь, застонала...
Снова стала молиться Богу, чтобы мучения прекратились. Она уже начала замерзать и проваливаться в холодный сон, в какой всегда проваливаются замерзающие люди, когда до неё добрались спасатели. Чьи-то крепкие руки приподняли железную балку, лежавшую у Вырубовой на голове, встревоженный хриплый голос поинтересовался:
– Кто здесь лежит? Живые есть?
– Я-я, – нашла в себе силы ответить Вырубова, – я – живая.
– Фонарь сюда! – прокричал солдат в кубанке, нашедший Вырубову. – Фонарь дайте!
Когда принесли фонарь, оказалось, что это не солдат, а казак Из конвойного полка, не раз сопровождавший государя верхом, Вырубова знала форму конвоя.
– Эко вас, барышня, – сочувственно пробормотал казак. – А я с вами знаком... Мы с вами однажды даже разговаривали, – казак суетился, не зная, как подступиться к Вырубовой – та была завалена железным ломом, какими-то батареями, сорвавшимися с паровозного тендера, чугунными трубами, перекладинами, гнутыми креплениями, труднее всего было высвободить ноги Вырубовой, их целиком накрыло тяжёлыми покореженными трубами и рваными железными конструкциями.
– Охо-хо! – охал казак. – Охо!
Он знал, как обращаться с ранеными мужчинами, как стрелять и убивать, как охранять государя, как перерубить на скаку шашкой, выкованной из дамасской стали, шёлковый платок, как самому одолевать боль, но не знал, что делать с искалеченной женщиной, заваленной смятым, которое, казалось, невозможно было разодрать, железом.
– Умираю, – простонала Вырубова, в свете фонаря было видно, как из горла у неё, из открытого рта толчками выплёскивается кровь.
– Не умирайте, барышня, – испугался казак. – Голубушка, держитесь!
– Я – Вырубова, – простонала фрейлина, – по отцу Танеева... Анна Александровна Вырубова... А как ваша... как твоя фамилия, братец?
– Казак Лихачёв я... Ли-ха-чёв!
Эту фамилию Вырубова впоследствии занесла в свой дневник. До этой минуты в глаза Вырубовой смотрела смерть, сейчас же, в виде простоватого казака с лихо закрученными (специально на нагретые шпеньки, а кончики – на горелые спички) усами глянула жизнь.
– Ах, дамочка, дамочка, – жалостливо запричитал казак, – как же это всё произошло? А?
Вырубова в ответ застонала, на несколько минут снова потеряла сознание. Очнулась от того, что Лихачёв, всунувшись головой в какую-то дыру, пытался осветить слабым фонарём темноту и кричал:
– Эй, помоги же мне кто-нибудь! Подсобите человека ослобонить! Человек тут живой... Фрейлина царицы здесь!
На помощь Лихачёву пришёл ещё один солдат – с тяжёлыми, вяло опущенными вниз плечами и могучими грубыми руками коногона, одетый в шинель железнодорожных войск. Вдвоём они аккуратно освободили ноги Вырубовой. Пока освобождали, Вырубова кричала, несколько раз теряла сознание – ноги у неё были буквально размяты искорёженным металлом.
Но хуже было не это – у Вырубовой оказалась сломанной спина. Любое движение заставляло стискивать зубы, из глаз, тёмных от боли, катились слёзы.
Наконец Лихачёв с солдатом-железнодорожником освободили её, выломали в вагоне лакированную, сколоченную из изящных планок дверь, в которую было врезано зеркало, переложили на неё Вырубову и отнесли в будку обходчика, оказавшуюся недалеко от места крушения. И как не снесло эту будку – никому не ведомо. Удивительно: вокруг валяется рваное железо, в нескольких местах земля поднята вместе со снегом, вывернута наизнанку, всё сметено, а будка цела.




























