355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Царский угодник. Распутин » Текст книги (страница 7)
Царский угодник. Распутин
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:59

Текст книги "Царский угодник. Распутин"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

   – Вроде бы...

   – Аха, – Симанович вновь похлопал в ладони, приказал: – Увеличьте столы на одно посадочное место. Ещё один прибор и одну закусочку!

   – Люблю шустрых людей, – подхватил Распутин, – хорошо распоряжается! – Рядом с собой он посадил гимназистку, погладил ей колено – жест был отеческим, по другую сторону – покорную молчаливую Эвелину, напротив себя – журналиста и плотную тридцатилетнюю даму с красивым породистым лицом. С грохотом поставил на стол бутылку. – Отведаем, чего Бог послал.

   – Темпо, темпо, темпо! – на итальянский манер подгонял Симанович прислугу. – Живей!

Остановились около какой-то тщедушной, состоящей из двух ободранных домиков станции, паровоз дал протяжный печальный гудок. Распутин недовольно выглянул в окно:

   – У каждого столба тормозим! Скоро будем тормозить подле кустов. По надобности.

Вдоль полотна, не боясь ни вагонов, из которых выглядывали люди, ни паровоза с его страшным лязгом и шипеньем, ходили куры – это были бесстрашные железнодорожные куры, особые, воспитанные и обученные. Распутин, увидев их, преобразился и захихикал – у него поднялось настроение.

   – Интересно, чего мы тут потеряли?

Через минуту выяснилось, чего потеряли, – в вагоне-ресторане возник служивый человек в пенсне и мятом летнем кителе.

   – Телеграмма-с, – произнёс он манерно и на маленьком светлом подносе, взятом тут же, в буфете, протянул Распутину листок бумаги.

   – А! – оживился тот и, взяв листок, разорвал бумажную облатку. Прочитал, медленно шевеля губами, показал телеграмму журналисту.

Телеграмма состояла из одного слова: «С Богом». Подписи не было. Журналист обратил внимание на обратный адрес: «Царское Село». Так вот почему остановили поезд в этой дыре! Всё понятно... Как понятно и то, кто послал телеграмму.

Распутин ткнул пальцем в потолок:

   – Это благословение! Отметить бы это надо, обмочить. – Он взял со стола бутылку и, не глядя, протянул себе за спину: – Открой!

Симанович мигом метнулся к бутылке:

   – Слушаюсь!

   – Я послал туда телеграмму, – Распутин поднял увлажнившиеся светлые глаза, – написал: «Отправляюсь в дорогу. Прошу благословить». И вот ответ, – он встряхнул листок, достал из кармана серебряный рубль с хорошо знакомым профилем царя, какой без малого десять лет назад ему пожаловал сам Николай, и кинул служащему на поднос: – За труды!

Через полминуты земляной, плохо утоптанный перрон с бесстрашными курами пополз назад, паровоз запоздало дал гудок, пустил густой шлейф пара, закрыл почерневшие от угольной крошки кусты, жиденький огород, длинной узкой полоской протянувшийся за кустами, несколько приземистых сараев, возле которых бродили всё те же куры... Путешествие продолжалось.

   – Уха из ангарской стерляди с восточными приправами и слоёными пирожками! – объявил Симанович и хлопнул в ладоши. Глянул строго в сторону широкого кухонного окошка, обрамленного ситцевой занавеской.

   – Ангарская стерлядь, восточные приправы – всё как-то так... Наше и не наше вроде бы, – усмехнулся Распутин, разлил вино по стопкам, скомандовал: – На остальные столы – шампанское!

   – А что же коренное наше? Народное, так сказать? – спросил журналист.

   – Обская щука и укроп с огорода.

Плотная женщина, сидевшая рядом с ним, не сводила с Распутина влюблённого взгляда.

   – Очень остроумно! – проговорила она.

Уха была превосходной – напрасно Распутин ворчал, – настоящая, душистая, с золотистым бульоном и крохотными стручками сладкого перца, плавающего на поверхности, и пирожки к ухе были славные – хрустящие, пахнущие маслом, начиненные свежим печёночным фаршем.

Они не заметили, как в ресторане, в самом углу, где был установлен столик, рассчитанный для интимной беседы – на двоих, появилась женщина, одетая в чёрное: в чёрной длинной юбке до пят, в чёрной простой кофте без всяких украшений – глазу не за что было зацепиться, глаз задерживался только на чёрном, – в чёрном гладком платке, коробом надвинутом на нос – получался домик – и поднятом снизу так, что можно было закрывать всё лицо, – мрачная, молчаливая, одинокая.

Распутин глянул на неё, насторожился:

   – А это что за животное? – Не получив ответа, добавил: – На смерть больно похожа!

Женщина исчезла так же внезапно, как и появилась – без единого звука, она словно бы из воздуха вытаяла и в воздухе растаяла снова, растворилась в нём.

Над журналистом склонился секретарь, дохнул чесноком и водкой:

   – Ну что, господин журналист, уха вкусная?

Про Симановича Александр Иванович написал следующее: «Распоряжается в ресторане, отдаёт приказания перед приходом Распутина:

   – Всем чаю! Откройте окна, чтобы проветрить! Живо! Через пять минут – закрыть!

Совещается с буфетчиками – какую подать осетрину, как приготовить суп, какое выдумать сладкое...

Вечером он напивается.

Попыхач!»

Когда Александр Иванович опубликовал статью в газете, Симановича некоторое время так и звали – Попыхач!

И вновь о Распутине. «Он – человек большой интуиции и практической смётки. Всем говорит «ты» и никому «вы». Когда нельзя обращаться на «ты», речь его безлична...

Аэропланы Распутин зовёт «рапланы».

Всем, кто хочет сфотографировать его, говорит:

   – Пущай снима-ат!»

Вечером Распутин был задумчив, часто мял бороду, засовывал в рот, зажимал зубами и сидел неподвижно, думая о чём-то своём, потом расчёсывал пальцами, расправлял – был «старец» не в настроении, но это не означало, что он ничего не видел, ничего не слышал.

Когда студент остановился около Эвелины и тихо произнёс что-то – никто, кроме Эвелины, не услышал, что он сказал, – Распутин пружинисто вскочил и выметнулся в коридор. В три прыжка очутился около студента и сунул ему под нос волосатый жилистый кулак:

   – А это ты видел?

Студент чуть отступил назад и оценивающе глянул на Распутина, с одного взгляда понял, что не одолеть, – у Распутина тело сухое, мускулистое, жира нет, несмотря на то что «старец» пьёт без меры, ест сочащуюся жёлтым салом осетрину и безостановочно трескает сушки... Эвелину будто ветром сдуло, ну как пушинку: только что была – и уже нет её. Студент удивлённо поднял брови и отступил ещё на один шаг.

   – Уберите кулак!

   – Я тебя спрашиваю, недомерок, это ты видел? Судя по всему, нет. Второй раз предупреждаю, третьего раза не будет. Понял? – Распутин круто развернулся и, косолапя, криво вымеряя ногами дорожку, отталкиваясь вначале от одной стенки, потом от другой, ушёл.

Когда студент уже сидел в купе, к нему заглянул Попыхач.

   – Ну что? – спросил он. – Ты, студент, смотри! Ефимыч из тебя сделает вот что, – он сплюнул на пол и растёр плевок жёлтым ботинком. Секретарь, как и его шеф, тоже предпочитал обращаться ко всем на «ты». Закончил он совсем по-распутински: – Понял?

В Казани студент тихо, ни с кем не попрощавшись, сошёл.

В Казани целое купе заняли офицеры – молодые, громкоголосые, языкастые, с двумя гитарами – они прекрасно исполняли песни, пели романсы в четыре голоса и внесли в атмосферу вагона что-то живое, будоражащее, открытое. Распутин же реагировал на это по-иному – офицеры вызывали у него неприязнь. Офицеры – не студент, кулак к носу вон того краснолицего, словно бы только что из бани поручика не поднесёшь, и его товарища, юного темноволосого подпоручика, кулаком тоже не испугаешь: эти люди умеют драться. Распутин присмирел, сидел у себя в купе и ел сушки – всё купе было засыпано крошкой и маком, на полу валялись обёртки от конфет. В коридор он не выглядывал.

И секретарь его – Попыхач – тоже затих.

Спутниц Распутина офицеры не трогали – пели у себя в купе, звенели гитарами, пили шампанское. Узнав, что в поезде едет «старец», они стали посмеиваться над Распутиным.

Распутин из купе не вышел даже тогда, когда Матрёша забралась на колени к одному из офицеров – краснолицему зубастому поручику – и отведала шампанского.

Но своё он взял – к Распутину всегда шла карта. Недалеко от Екатеринбурга, на крупной станции в вагоне появился управляющий казённой губернской палаты – бесцветный человек, как потом записал у себя в блокноте Александр Иванович, с Владимиром на шее; это был важный губернский чин, которому очень хотелось стать губернатором, но без посторонней помощи ему не дано было стать губернатором, – проследовал прямо в купе к Распутину.

   – Честь имею, Григорий Ефимович! – управляющий лихо щёлкнул каблуками хорошо начищенных штиблет. – Зашёл без всяких дел, э-э... просто так... Засвидетельствовать... э-э... своё почтение!

   – Э-э, милый. – Тут Распутина осенило, лицо его посветлело, в зрачках заполыхали, заметались крохотные плоские свечечки, он приподнялся на диване и поманил управляющего к себе пальцем.

Управляющий быстро наклонился, выцветшее лицо его выразило любопытство и интерес.

   – Тут едут господа офицеры, очень неприятные господа, – внятно произнёс Распутин и перешёл на давленый неразборчивый шёпот, потыкал пальцем в сторону купе, где расположились офицеры.

Управляющий резко выпрямился, выкрикнул, не поворачивая головы:

   – Васильченко! – И когда явился высокий, статный, цветущий, так же как и управляющий казённой палатой, с Владимиром на шее чиновник, управляющий приказал ему: – Переписать всех по фамилиям!

В офицерском купе раздался шум, с барабанным звуком лопнула струна на гитаре. Васильченко рявкнул хорошо поставленным басом:

   – Прекратить шум, если не хотите быть арестованы, г-господа офицеры! В-ваши фамилии?

   – По чьему приказу?

   – По приказу господина губернатора!

Офицерское купе затихло, песни там больше не звучали, гитары тоже замолчали, проводник перестал носить туда шампанское – в полку офицеров ожидали неприятности: домашний арест, гауптвахта, понижение по службе – в общем, каждому своё; зато Распутин воспрянул духом, ожил, снова начал ходить по коридору, кормил с руки сушками Эвелину и требовал к себе проводника.

У проводника Распутин и раньше что-нибудь брал, поскольку старые запасы иссякли – распутинский мешок был небездонным, – то ящик с фруктами, то бублики, то буханку чёрного хлеба с воткнутым в горбину ножом, то пару кульков с конфетами. Распутинская свита дружно ела, в окно летели обрывки бумаги, очистки, корки, пустые коробки, конфетные фантики, рассыпались пёстрым слоем по земле. По купе бегала Матрёша, визжала, всех угощала конфетами и яблоками. В офицерском купе ей сказали: «Брысь!», и в это купе она больше не заглядывала.

В Екатеринбурге журналист вышел. Он быстро написал статью и с почтовым проводником передал в Петербург. Статья была напечатана, когда Распутин находился в Покровском.

Александр Иванович, опубликовавший репортаж о поездке Распутина в газете «День», был уверен, что телеграмма, полученная Распутиным в дороге на крохотной замусоренной станции, была послана царицей. Либо фрейлиной Вырубовой от имени царицы.

Иначе чего скрывать своё лицо и не ставить подписи?

Пуришкевичу, который не любил царицу так же, как и Распутина, принадлежат следующие слова: «Немецкая принцесса, английского воспитания на русском троне, впавшая в мужицкую хлыстовщину пополам со спиритизмом в общей истории русского мистицизма, столь странно и оригинально, казалось бы, смешавшая в себе совершенно не смесимые основные элементы от курной избы до английской школы, не оригинальна. Это г-жа Крюденер или г-жа Татаринова, взобравшаяся на трон[22]22
  ...взобравшаяся на трон... — Имеются в виду две известные проповедницы мистических учений первой половины XIX столетия: Крюденер (урождённая Фитингоф) Варвара-Юлия (1764 – 1825), баронесса, автор сентиментальных романов и религиозная подвижница, оказывавшая определённое воздействие на Александра I во вторую половину его царствования. Татаринова Евдокия Фёдоровна – вдова сенатора, организовавшая в своём петербургском доме «радения», схожие с хлыстовскими, только более элитарные по составу. Собрания у Татариновой посещали влиятельные люди, в том числе обер-прокурор Синода и министр духовных дел А. Н. Голицын.


[Закрыть]
».

Железную дорогу, угольный паровозный дымок, врывающийся в окно, колыхание шёлковых занавесок, сладковатый дух, исходящий от кожаных чемоданов, гуденье станционных колоколов и картошку с груздями, которыми славились уральские и сибирские станции, любит не только Распутин, любила и охранка, её «филёров летучий отряд».

В дневниках «гороховых пальто» материалы по всем поездкам были аккуратно подобраны, подшиты, скреплены, пронумерованы, прослюнявлены, разложены по числам – ничего не потеряно, ничего не упущено.

Иногда Распутин замечал филёра – глаз у него был охотничий: мигом отстреливал в толпе – «старец» не уступал в этом деле филёрам, – останавливался и тыкал в него пальцем, словно пистолетом:

   – Ты чего за мной ходишь? А?

Опешивший филёр, как правило, отворачивал лицо в сторону.

   – Вас охраняю-с!

   – Зачем-с?

   – А как бы чего не вышло!

Вели дневник, слали в Питер телеграммы и записки филёры и на этот раз, в поезде. Они следовали за Распутиным по пятам и на каждой остановке наведывались в железнодорожный телеграф.

В Тюмень поезд пришёл утром. Здесь было по-южному жарко, сухо, солнце игриво золотило купола тюменских церквей. Распутин вышел со своей свитой на перрон. Было шумно.

Два агента столичного охранного отделения, сопровождавшие Распутина в поезде, передали своего «седока» агентам, ждавшим их здесь, и взяли билеты обратно. В столицу была отправлена специальная телеграмма. Вместе с агентами в Петербург возвращался и Попыхач – обиженный, в жёлтых ботинках, с жёлтым кожаным баулом в руке.

   – Поезжай, поезжай назад, милый, – ласково втолковывал ему Распутин.

   – Ну хоть на денёк остаться разрешите, Григорий Ефимович! Отдохнуть надо!

   – В дороге отдохнёшь, милый!

   – Ну хоть дыхание перевести... На один день!

   – За один день в Тюмени ты столько девок перепортишь, что потом год придётся разбираться. Поезжай, милый, не упрямься. Проводил – и довольно.

   – Значит, больше я вам не нужен, Григорий Ефимыч?

   – Ты мне всегда нужен, – Что-то дрогнуло в лице Распутина, он, похоже, заколебался, потом махнул рукой: – Поезжай!

В Тюмени Распутин пробыл недолго – отправился в Покровское. Он скучал по Покровскому – старому селу, которое постороннему человеку не всегда было мило, часто пугало своей угрюмостью, а Распутину было дорого, мило, как никакое другое – у него светлело и вытягивалось лицо, глаза молодели, меняли свой цвет, грудь сжимало, а в горле собирались слёзы, когда он подъезжал к Покровскому. Покровское – это его село, на Покровское он был готов променять и Петербург со всеми его радостями, и Москву, пахнущую свежими баранками, и Ялту с её морем и изумительным вином, в Покровском он познал жизнь, истины, после которых всё ему стало казаться мелким, здесь он обрёл свою память – все святые, что были в мире, сейчас стучались в его сердце.

А Тюмень одолели дожди, и лишь сегодня, в честь приезда Распутина, выглянуло солнце, а так один дождь кончался, другой начинался – лило беспрерывно, земля пропиталась влагой, раскисла, реки вздулись, стали опасными, даже самые мелкие речонки переполнились мутной водой и пенно громыхали, тащили муть, камни и вывернутые кусты. Счёт утопленников только в одном городе Тюмени перевалил за семьдесят человек. В канавах валялись захлебнувшиеся собаки, в кустах висели запутавшиеся мёртвые птицы.

   – Ах вы, голубушки мои быстрокрылые, – изменившимся голосом пробормотал Распутин, увидев двух дохлых галок с раззявленными клювами, – эко вас природа! Спрятались от дождя, а вас и накрыло. – Он сплюнул в тёмную маслянистую воду протоки. – Пошто к человеку под крышу не пошли? К человеку надо идти!

Отзываясь на шаги, в траве, в блёклой ряске, в лужах гулко лопались пузыри.

   – Это водяные поднимают голос...

Странная, почти неведомая печаль поселилась в Распутине, он размягчённо тёр пальцами мокрые виски, стряхивая с них пот, удивлялся всему, что видел.

   – А тут и вовсе редкостная птица есть, вещая, – говорил он бессвязно, перескакивая с одного на другое, – щур называется. От взгляда умирает, не выдерживает грешного человеческого взора, такая святая птица!

Женщины двигались за ним гурьбой, громко охали, подбирали юбки, смело лезли в грязь и вопросов не задавали – они верили Распутину. Если взглянуть со стороны – ни дать ни взять экскурсовод движется, рукою тычет влево, вправо, купеческие достопримечательности показывает, объясняет, что к чему. Впрочем, когда у Распутина спросили, знает ли он такое слово «экскурсовод», в ответ прозвучало: «Нет».

   – Даже никогда не слышал, – добавил он, подумав.

Остановившись, Распутин оглядел свою свиту и сказал:

   – Про эти места я могу рассказывать много, вот тут всё это, – он больно постучал себя кулаком по груди, стараясь бить в то место, где было сердце, это заметила полная тридцатилетняя красавица, кинулась к Распутину:

   – Отец Григорий! По сердцу бить опасно!

   – Ничего, ничего, у меня сердце крепкое. – Распутин не боялся за своё сердце, снова стукнул по нему, сильнее, чем в прошлый раз. – Бью как хочу. Я вот о чём желаю спросить, бабоньки... – В Тюмени он мог произнести любое слово, не только безобидное «бабоньки», он не стеснялся в выражениях, считая, что постыдной речи нет, в общении между людьми всё годится, всякие слова. – В Покровское как поедем, землёй или водой?

   – Непонятно что-то, отец Григорий...

   – Землёй – это, значит, по суше, на тарантасе, по грязи, а водой – на пароходе. Как поедем?

   – Сами-то, отец Григорий, как предпочитаете?

   – Отец предпочитает водой, – сказал Распутин.

Взяли билеты на пассажирский пароход и на следующий день были в Покровском.

В Покровском на пристань пришёл Ефим Распутин – отец «старца», крепкий, по-распутински кривоногий, с полупьяными зоркими глазами, обутый в кожаные, смазанные дёгтем сапоги, – сощурился, глядя, как сын спускает по трапу на берег свою свиту: женщинам было страшно – трап был непрочен, трясся, под досками бурлила нехорошая чёрная вода, из пароходной трубы обдавало гадким, вонючим дымом, охота было чихать и плакать, – женщины повизгивали, ойкали, шумели. Григорий страховал женщин вверху, а внизу их ловил, особенно если у кого-нибудь отказывали тормоза, задастый весёлый матрос.

   – Молодец, что водой двинулся, – сказал отец, – сообразил! Дороги размыты – верхом сейчас не пройти.

   – Стерлядь свежая есть? – спросил Григорий.

   – С утра была, шесть штук в садке сидело.

   – Уху сгородить можем?

   – А почему бы и нет!

   – Давай, батя! – Распутин похлопал отца по плечу и развернул его спиною к воде, направляя в дом. – А я сейчас эту публику определю по фатерам... – он усмехнулся. – За столом сбежимся! – Распутин повернулся к пароходу, махнул рукой матросам, наготове стоявшим у трапа: – Давай!

Те потащили вниз позвякивающие ящики. Шампанское, мадера, марсала, снова шампанское, ещё шампанское. Отец сплюнул на землю:

   – Чего кислятины так много понавёз? Ею только руки ополаскивать!

   – Не скажи! – возразил ему сын.

Последние два ящика были с водкой.

   – Вот это дело! – похвалил отец.

Прошло два дня. Дом у Ефима Распутина был большой, сложен из таких брёвен, что стены не возьмёшь пушкой, снаряд от столетней твёрдокорой лиственницы отрикошетит, как от камня, – стоят рубленые дома по двести лет, и ничего им не делается. Пока человек их сам не завалит.

Фрейлина Вырубова дважды бывала у Распутина в Покровском, в дневнике своём отметила, что сибирские крестьяне живут очень зажиточно.

В доме Распутина Вырубова и её сопровождающие, несмотря на то, что места было много, «спали в довольно большой комнате наверху – все вместе в одной комнате, – на тюфяках, которые расстилали на полу. В углу было несколько больших икон, перед которыми теплились лампады. Внизу, в длинной тёмной комнате с большим столом и лавками по стенам, обедали; там была огромная икона Казанской Божией Матери, которую... считали чудотворной. Вечером перед ней собиралась вся семья и «братья»... все вместе пели молитвы и каноны».

«Водили нас на берег реки, – записала ещё Вырубова, – где неводами ловили массу рыбы и тут же, ещё живую и трепетавшую, чистили и варили из нея уху; пока ловили рыбу, все вместе пели псалмы и молитвы. Ходили в гости в семьи «братьев». Везде сибирское угощение: белыя булки с изюмом и вареньем, кедровые орехи и пироги с рыбой. Крестьяне относились к гостям Распутина с любопытством, к нему же безразлично, а священники враждебно. Был Успенский пост, молока и молочного в этот раз нигде не ели».

В длинной тёмной комнате, отвеченной Вырубовой, сели обедать и на этот раз: отец Распутина самолично приготовил уху – терпкую, густую, с перцем и лавровым листом, крепкую, как спирт.

   – Ешьте, дамочки! – поклонился он столичным гостьям. – У себя в Питербурхе вы такую уху не попробуете!

   – Совершенно верно, – согласилась с ним Эвелина.

Прошёл день. 28 июня утром Распутины – отец и сын – собрались на завтрак. Завтракали вдвоём – женщины успели поесть раньше.

   – Ну, чего там, в столице? – спросил отец.

Это он сейчас, наедине с сыном был разговорчив, а когда Григория окружали женщины, всё больше молчал – замыкался в себе, как тёмная ракушка, задвигал створки – и на вопросы почти не отвечал, хотя старался быть гостеприимным. В день приезда вон какую уху спроворил! Правда, один раз, разозлившись на сына, он бросил угрюмо: «Будешь докучать – в тайгу уйду!»

   – А чего в Петербурге? Да ничего! Петербург цветёт и пахнет! – Григорий подцепил вилкой кусок телятины, осмотрел.

   – Чего смотришь? Еда – высший сорт.

   – Петербург тем хорош, что в нём много учёных людей. Один учёный муж рассказывал, что пока теленок либо поросёнок находится в брюхе у матки, то собирает все яды. В организме, отец, полным-полно ядов, и все куда-то деваются – одни с мочой выходят, другие с этим самым, – Распутин легонько хлопнул себя по заду, – но если в матке заводится детёныш, то детёныш всё это вбирает в себя. Сказывал этот муж, что молочной телятиной можно отравиться.

   – Дурак он, твой муж, – угрюмо пробормотал отец, – и Петербург твой – город дурацкий, если в нём такое дубье водится!

Распутин на гнев отца не обратил внимания, сказал:

   – Кому дурак, а кому не очень. Я, например, этого человека уважаю.

   – Твоё дело! Вот скажи лучше, что про войну талдычат?

   – Войны не будет! – твёрдо произнёс Распутин.

   – Врёшь ты всё!

   – Тогда зачем спрашиваешь, если я вру?

   – Война по небу носится, её, как ворону, уже стрелять можно.

   – Ну и стрельни, чтобы её не было. Ты ведь не за войну?

   – Сдурел, что ли? – Отец пожевал губами, выдернул изо рта гибкий, будто тростинка, рыбий хвостик. – Всё же интересно знать, что в Петербурге по этому поводу думают.

   – Я же сказал – войны не будет!

   – Аты, Гришка, совсем в столице мохом покрылся – вроде бы лощёный сверху, в красной рубахе, в ухо золотую серьгу вставил – пусть, мол, поблескивает, – а нюха никакого нет! Ты эту серьгу лучше в нос вставь, чтоб чутьё появилось. А то у тебя ноздри дюже туго забиты. И уши забиты – не слышишь ни черта!

   – Это не серьга, – спокойно сказал Распутин, сдёрнул с уха блестящее сердечко, – это с зажимом, как её... ну как штрипка, чтобы бельё вешать. Для серьги дырка нужна. Дырку колоть я не намерен.

   – Совсем цыганом стал! – недовольно проговорил отец.

   – Если это в соответствии с жизнью, то почему бы не стать?

   – Дурацкое дело нехитрое.

   – Войны, повторяю, не будет.

   – Ты – Генеральный штаб и Государственная дума в одном лице. Мы – Николай Второй!

   – Папашу не трожь! – жёстко проговорил Распутин.

   – Это с каких же пор он стал тебе папашей?

   – Я сказал, не трожь! – Распутин приподнялся на лавке, глаза его сделались яростными.

   – Ладно, – примиряюще махнул ладонью отец, – ещё не хватало в родном доме сцепиться.

Григорий тоже быстро остыл, он силой осадил себя – всё-таки действительно, дом отцовский, родной, когда находишься в родном доме, то соблюдай правила, как нигде, – хоть Григорию скоро пятьдесят, трое детей скулят, с тоскою глядя на будущее, жена уже старуха, всенародная известность и почёт при нём, а отец Ефим не пожалеет – врежет и не зажмурится. Григорий предпочитал не связываться с ним – всё равно не справиться. Отец – из тех, кто никогда не сдаётся, – почувствует, что не одолеет, то за оглоблю схватится.

   – Войны не хотелось бы, очень много хватил русский мужик от неё в четвёртом году, – «старец» вздохнул, – свои кишки на штык намотал. Германец – не японец, он посильнее, а раз так, то, значит, ещё больше кишок на штык будет намотано.

   – Но ты же говоришь, что война обойдёт нас, – всё сделаешь для тово...

   – От своих слов я не отказываюсь. Да вот, папаша с мамашей, – Григорий бросил взгляд на стену, где в нарядном киоте висел фотографический портрет царя с царицей, – обложены своими приближёнными мёртво, не вздохнуть, и приближённые всё давят, давят, не стесняясь, все за войну – и агитируют за неё, и агитируют, глотки рвут, а почему, спрашивается, агитируют? А?

Отец молча приподнял плечи.

   – Больше всего стараются великие князья – царёвы родственники. Почему, спрашивается?

   – Чего ты меня пытаешь?

   – Да потому, что купленные. Англичане их купили, французы купили – золотом каждого обсыпали с макушки до штиблет, вот они и держат папу в кулаке, к войне его подводят. И маму в кулаке держат, прижимают её ейным же прошлым – немка, мол, немецкие интересы соблюдает, русского мужика до германца не допускает. Русский дядя, мол, посчитаться хочет, горло немцу прогрызть готов, а она не допускает, поскольку – сродственница! Приглядывают за ней, письма перехватывают. Она сейчас даже письма боится посылать, вот до чего дело дошло!

Григорий замолчал. Отец тоже молчал. Было слышно, как на реке гудел пароход, – боясь врезаться, спугивал с пути рыбацкие лодки, гудки были частые, тревожные, злые.

   – Будто по покойнику, – сказал Григорий.

Отец снова промолчал.

   – В общем, не жизнь у них, а невесть что, – вернулся сын к старому, – хотя и цари. Я им не завидую. Когда в их доме бываю – радуются.

   – И как же ты войну отвадишь?

   – Знаю способ, – уклончиво ответил Григорий.

Он твёрдо верил в свои способности – не носить ему своей фамилии, если он не уговорит царя не ввязываться в это дело. И царь послушает его – своих дядьёв, племянников, братьев разных во втором и в третьем колене, великих князьёв, он тоже, конечно, послушает, но только для блезира, а поступить поступит так, как велит Распутин. Если царь заартачится, Распутин позовёт на помощь «маму», и та быстро вправит муженьку мозги.

Против войны выступали и два банкира, ссужавшие Распутина деньгами без всяких расписок, Рубинштейн[23]23
  Рубинштейн Дмитрий Львович (1876 – после 1920) – купец 1-й гильдии, крупный банкир, юрист. После революции эмигрировал.


[Закрыть]
и Манус, некоторые промышленники, фрейлина Вырубова Анна Александровна – ближайшая приятельница императрицы, Штюрмер Борис Владимирович, многие другие – весь распутинский кружок.

С тяжёлым скрипом открылась массивная дубовая дверь. Распутин обернулся и увидел Матрёну.

   – Чего тебе?

Матрёна быстро-быстро, словно зверёк, облизала губы, за стол со взрослыми ей садиться ещё рано – это уже по петербургской норме, по сибирской ей вообще нечего было делать за столом; в селе Покровском женщины ели отдельно от мужчин. Распутин поймал её заинтересованный взгляд и взял из красной, отлитой из дорогого северного стекла, с клеймом «Новгород», две конфеты – шоколадные плошки, завёрнутые в серебряную бумагу.

   – На! – Поймав неодобрительный взгляд отца, сказал: – А как же! Ох и натерпелся же я из-за неё! Но ничего – мы всех объедем на кривом мерине и победим. – Он дёрнул Матрёну за тощую твёрдую косичку, перевязанную ботиночным шнурком. – Ну так чего, Матрёш?

   – Там, папаня, мужики пришли.

   – Зачем, не сказали?

   – Не-а!

   – Передай им, что сейчас выйду.

Матрёна убежала, оставив дверь открытой.

   – Опять чего-нибудь клянчить будут. – Распутин вздохнул. – Деньги или новую пристань на реку.

Отец молчал. Распутин проглотил ещё кусок телятины, запил мадерой, повозил языком во рту, словно бы совмещая вкус телятины с вкусом вина, засмеялся облегчённо:

   – Люблю поесть. Не ем только варёных огурцов, а так трескаю всё что угодно – селёдку с джемом, вареники с горчицей, мясо со сметаной. – Он хлопнул себя по тощему животу. – Всё сжигает! Хорошая топка! Желудок как у утки. Утка может проглотить стальной шарик из подшипника и переварить его. Слышал об этом?

   – Пустое! – мрачно проговорил отец.

   – Но зато интересно! – Распутин встал, пальцами ухватил ещё пару кусков телятины, сложил их на манер блина, сунул в рот. – Ладно, пойду узнаю, чего надо односельцам.

Улица ослепила его светом – солнце старалось вовсю, земля парила, было душно, как перед грозой, река затянута зыбкой кисеей, на тёплых стенах домов сидели оводы и мухи. С мужиками, распустив мокрые губы, беседовал Митька – сын, старший среди распутинских детей.

   – Здорово, мужики! – Распутин спустился с крыльца, пошёл по кругу, пожимая руки.

   – Здорово, коль не шутишь, Григорий Ефимов! Давненько у нас не был!

   – Ну уж и давненько! Весною, в марте был. – Распутин сощурился – на ярком солнце все цвета поблекли, попрозрачнели, теней не стало, они исчезли, из глаз покатились слёзы. – Ну и солнце! – Распутин покрутил головой. – Как в этой самой... в Африке!

Земля просохла, на улице поднимались рыжие столбики пыли – с реки приносился ветер, играл, гонял кур, задирал хвосты бычкам, и те ошалело таращили глаза, не понимая, что за невидимая сила крутит им репки. В воздухе металось что-то хмельное, весёлое, пахло праздником, хотя никаких праздников в ближайшие дни вроде бы не предвиделось. Распутин угадал – мужики беспокоили его насчёт новой пристани, да ещё хотели, чтобы Гришка их походатайствовал насчёт парохода – слишком редко пароход останавливается в Покровском, даже обидно, ведь Покровское – село большое, старое, уважаемое. В общем, Григорию Ефимовичу надо переговорить с дирекцией Западно-Сибирской пароходной компании...

   – Ладно, переговорю, – пообещал Распутин, – чего для односельцев не сделаешь! А то вон со мною бабёшки столичные приехали, пальцем сопли вытирать не приспособленные, так их со сходни чуть ветром не посшибало, только голубые панталоны мелькали... Хорошо, внизу матрос ловил. И ещё хорошо, что паренёк крепким оказался, не то бы быть беде.

   – Парень тот наш был, из двора Малофеевых, бедовый... Баб, как и ты... – Говоривший посмотрел на Григория, обтёр рукою рот. – Сказывают, что так! Мишкой парня зовут.

   – Не признал, – сказал Распутин, – видать, стар стал. Хотя всё работает пока, как у молодого, – и то, что выше пояса, и то, что ниже...

   – Да он тебе всё равно незнаком, Григорий Ефимов, Малофеевы из приезжих, не коренные.

Здесь, в Покровском, Распутин чувствовал себя не то что в Петербурге, тут он был среди своих, тут он отдыхал – телом отдыхал, душой, головой, сердцем, кровью своей, тут он восстанавливался, а Петербург, он сжигает человека, нервы становятся прелыми, гниль одна, а не нервы, от Петербурга и от беспокойства тамошнего у Распутина даже зубы начали сыпаться.

И спать в Питере перестал – прикорнёт малость, забудется, но это только до первого сна, как только увидит первый сон, лицо какое-нибудь знакомое – сон сразу уносится прочь, будто ветер, который задирает хвосты бычкам, и приходится вставать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю