355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Шамшурин » Купно за едино! » Текст книги (страница 3)
Купно за едино!
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 01:30

Текст книги "Купно за едино!"


Автор книги: Валерий Шамшурин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Десятка два окровавленных ратников спиною протиснулись в собор и стали спешно затворяться. Гулкие дробные удары заставили вздрогнуть всех. Один из ратников, пошатываясь от изнеможения, срывающимся хриплым голосом крикнул:

– Исхода нет! Али полон?…

– Смерть! – гулко отозвались из разных концов.

– Где тут зелейные подвалы? – помедлив, спросил он.

Перед ним молча расступились, открывая узкий проход в глубь собора. Словно на плаху, в отрешенной суровости он пошел по нему, вынув из чьих-то оцепеневших рук свечу.

– Ты чо, Белавин? – боясь поверить в самое страшное, выкрикнули из толпы. Он не обернулся.

Люди задували свечи. Собор погружался во тьму.

– Упокой, господи, душ усопших раб твоих, – донеслось от царских врат. Сдавленный стон волной прокатился по всему собору, кто-то не сдержался – зарыдал.

– Матка, я не хоцю!.. Не хоцю-ю-ю!.. – взвился под своды отчаянный мальчишеский вопль.

Небывалой силы гром навеки оборвал этот голосишко…

Шеина с полутора десятками обессилевших ратников приперли к Коломенской башне. За спиной воеводы, готовые разделить его участь, сжались кучкой прибежавшие к нему в разгар боя жена, дочь и сын. Ратники встали скобой, не подпуская врага близко. Однако ландскнехты и не подходили, выжидали, когда Шеин образумится и бросит оружие сам.

Светало. Поднявшийся ветерок бойко тормошил встрепанную окладистую бороду Михаила Борисовича. Остывало разгоряченное лицо. Непомерная усталость подгибала колени. И уже никакой силы не чувствовал воевода в своем широком, крепко сбитом теле. Но больше усталости начинала тяготить тоска.

– Виктория! Виктория![9]9
  Победа! Победа! (латинск.)


[Закрыть]
– радостно разносилось по всему Смоленску, над его дымными развалинами, над усыпанными мертвыми телами улицами, над залитыми кровью стенами крепости…

Сигизмунда облачали в нарядные рыцарские доспехи, готовя к торжественному въезду в город. Возле него возбужденно похаживал верный его наставник Петр Скарга Повенстай, остроносый, сморщенный, с острой бороденкой старик.

– Игне эт ферро, игне эт ферро, – долбил, словно безумный, иезуит и, обратясь к распятию, не умолил, а указал: – Фиат волюнтас туа![10]10
  Огнем и мечом, огнем и мечом… Да будет воля твоя! (латинск.)


[Закрыть]

Мудрейшего Скаргу никто вокруг не помыслил бы назвать злодеем, он по натуре и не был им, тем более теперь, когда предвидел близкую кончину, но щадить противников веры – нарушить священный долг приверженца ордена Иисуса. Вошло в обычай проливать кровь схизматов. И как можно больше крови.

Король же пребывал в полном блаженстве. Но поглядывая на Скаргу, не терял величавой строгости…

Вдоль всего пути, по обеим сторонам его были выстроены войска: польские и литовские роты, венгерские гусары, немецкая пехота, казаки. На ветру весело шелестели стяги.

– Виват рекс![11]11
  Да здравствует король! (латинск.)


[Закрыть]
– истошно рвалось из глоток, и король с облегчением думал, что теперь уже шляхта не посмеет затевать против него нового рокоша. Сзади короля на пышно убранных скакунах браво гарцевали лучшие из рыцарей, его опора, герои Смоленска – Потоцкие, Дорогостайский, Новодворский, Ходкевич.

У самого въезда в крепость Сигизмунд придержал коня. Обочь дороги переминалась с нош на ногу окруженная стражей горстка пленников. Жалкой была эта горстка дворян, детей боярских, стрелецких сотников с обнаженными головами, в изодранных кольчугах и кровавых повязках. В первом ряду стоял сплошь иссеченный ратник. Видно было, что он держался из последних сил.

– Вакат![12]12
  Свободен! (латин.)


[Закрыть]
– указал на него король, зная, что шляхта оценит его великодушие. Так же он миловал и поверженных рокошан, которые за это отплатили верностью. Но уж творить благодеяние, так творить по-королевски. И Сигизмунд широко повел рукой, освобождая всех пленных.

– Вакат! – Близ него, словно из-под земли, возник сивобородый верткий человечишко в богатом, с унизанным жемчугами козырем-воротником кафтане. С угодливой поспешностью перетолмачил:

– Государь польский волю вам злодеям дати соизволил. Ступайте, куда хотите. А нет, так оставайтеся.

В толмаче смоляне сразу признали изменника Андрюху Дедешина. От стыда потупили головы.

– Виват рекс! – снова раздались крики. Сигизмунд вслушался: громче всех вопили позади него, в свите; ликуя, въехал он в завоеванный город.

После того, как проехала мимо них вся пышная свита, пленники сразу же опустились на землю.

– До слез ить пронял Жигамонта наш Кондратий, – язвительно промолвил один из дворян. – Грянь, Недовесков, акафист! Глишь, мы с тобой не токмо волю получим, а и в рай прямехонько попадем.

– Тьфу! – плюнул в сердцах иссеченный ратник и тут же схватился за грудь, завалился на бок. Свежая кровь просочилась сквозь туго стянутые тряпицы.

– Что ты, что ты, Кондратий! – испуганно метнулся к нему шутник.

Товарищи дали Недовескову отлежаться, а потом, подхватив под руки, бережно повели. Не спешили они, шли расслабленно и бессловесно, лишь иной раз кое у кого вырывался невольный стон. И сразу же затихал, срамно было выказывать свою боль. Ночью, когда Смоленск остался далеко позади, путники развели первый привальный костер.

3

Выехать из лесу Афанасию помешали крики. Он свернул с проселка, привязал коня к березе, а сам, крадучись, стал пробираться вперед. У края леса сторожко выглянул из-за густых еловых лап.

Прямо перед собой, за плетнем, отгораживающим лес, Афанасий увидел пяток изб, между которыми, весело метались воины в пестрых, с бесчисленными лентами и прорезями одеждах и знакомых кормщику кирасах. «Ба, уже и тут свеи!» – подивился он.

Чужеземцы ловили неподатливую, брыкастую корову с гремящим боталом на шее. Хватая их за взбитые рукава, от одного к другому перебегала плачущая баба и орала благим матом.

Наконец на рога скотины была наброшена петля, и корова отчаянно замычала. Но хозяйка ничем не могла помочь – мощным ударом кулака ее отбросили в сторону.

– Сеегер![13]13
  Победа! (шведск.)


[Закрыть]
– сияя потным лицом, закричал конопатый детина в потертом кожаном колете.

– Сеегер! – дружно поддержали остальные, с хохотом таща на веревке и подталкивая с боков упирающуюся скотину. Подхлестнутая мохнатая лошаденка покорно потащила вслед за ними нагруженную убоиной и пузатыми рогожными кулями телегу. Из одного куля желтой струйкой сыпалось на землю жито.

Немного обождав, Афанасий перелез через жерди и подошел к бабе. Она уже сидела на траве и вяло поматывала головой.

– Отколь тати? – спросил кормщик.

Баба мутно глянула на него, но вскоре глаза ее прояснились. Всмотревшись в открытое участливое лицо, крестьянка ответила:

– Из-под городу. У самых стен войском встали да и шастают, и шастают околь, все деревеньки обчистили. Нет от них избавы. Уж на что наша глуха – добралися. А и то: новгородцы-то им препоны не чинят, с ними кумовствуют…

– Далеко ль до Новгорода?

– Почитай, пяти верст не будет. Близко. – И баба вновь завела про свое: – Ох горюшко наше, беда наша горючая! Кто нас ни теснил, ни обирал – свои и чужие… Страх, как я буренку свою стерегла, в дол подале уводила, а тут промешкала… Застигли вражины врасплох.

– А мужики ваши где?

– На стены их воевода позвал. Да толку-то! Ни воюют, ни замиряются.

– Вон оно что, – задумался Афанасий.

– Сам-то ты чей, милок? – полюбопытствовала наконец баба.

– Издалече. Подряжаться в городу иду, – молвил Афанасий и, порывшись за пазухой, вытащил и протянул бабе несколько монет. – Не погнушайся, прими.

– Что ты! – осердилась крестьянка. – Не по миру с сумой хожу. При голове и руках. Дармового не надоть. Убогим помогай… А я тебя было за слово приняла.

Она вскочила с травы, распрямилась, и ее корявое темное лицо словно бы осиялось.

– Прости Христа ради, – донельзя смутился Афанасий.

К ним подходили вылезшие из погребов и ухоронок жители. Громко завопили дети.

– Нишкните! – сурово прикрикнула баба. – Неча сопли размазывать, сена косити собирайтесь. – И уже приветливо сказала Афанасию: – Зайди в избу, останним молочком угощу. Погреб-то, волчищи, слава Богу, не углядели…

Чтобы невзначай не угодить в лапы свеям, Афанасию пришлось сделать большой крюк и переправляться через Волхов. Ночь он переждал в поле. На рассвете, когда затих утренний благовест, он подъехал к Новгороду с торговой стороны. Воротная стража не пропускала его, несмотря ни на какую божбу, и тогда он ей оставил в залог коня.

Пройдя мостом и очутившись в детинце, Афанасий загляделся на Софийский собор. В сиянии густого золота куполов-шлемов, в строгом ладе белых и будто воспаряющих стен была не только незыблемая мощь, как в соловецких храмах, но и такая молодецкая стать, что спирало дыхание. Ну и умельцы есть на Руси!

– Впервой, зрю, в Новгороде? – окликнул Афанасия вышедший из собора черновласый молодой священник с озороватыми глазами.

– Впервой, – нахмурясь от того, что его застали за досужим любованием, с неохотой ответил Афанасий.

– Дивуешься, зрю?

– Баско. Порато баско! – хотел было, но не сумел скрыть восхищения кормщик.

– Не поморец ли еси?

– Помор. С Соловцов.

– От игумена Антония?

– Пошто допытываешь? – насторожился Афанасий. – Сам по себе я.

– Ведаю об Антониевой твердости, почитаю то, – попросту признался священник и назвался: – А яз протопоп сего храма Аммос.

Афанасий согнал хмурь с лица, пооттаял. Но все-таки держался настороже.

– Пойдем-ка потолкуем у мя на дворе под рябинкой, – позвал протопоп.

Протопопова рябинка оказалась большим развесистым деревом, тяжелые кисти которого уже наливались краснотцой. Укромное было местечко. Протопоп с Афанасием сели на скамью с резной спинкой. Из дому прислуга вынесла стол, покрыла скатертью. Гостеприимный Аммос потчевал гостя пирогами да рыбой. Кормщик не ждал такой почести, оставался скованным, неразговорчивым, хоть и пришелся ему по душе протопоп.

И лишь наслушавшись пылких откровенных речений о вражьих покусительствах на извечные новгородские вольности, о литовских нападках и злохитростях, о присланном семибоярщиной и посаженном на кол жигимонтовом пособнике Иване Салтыкове, сыне проклятого Гермогеном Михаила Глебовича, о коварных умышлениях вставшего под городом Делагарди, Афанасий признал в протопопе единомысленника. Выпив кряду две кружки забористого квасу, он без утайки поведал о поморских тяготах и попросил свести его с Исидором.

– Напоролся теляти на ведмедя, – засмеялся Аммос. – Подгадал же еси! В немилости яз у митрополита. Поперек ему встал: посадских, мол, на козни подбиваю, сан унижаю, понеже с чернью заедино, да Нилом Сорским его за роскошество корю. Послухов на мя наслал, наушничает…

– То ему за обычай, – с горечью улыбнулся Афанасий, не забыв о своей обиде на Исидора.

– Бранюся с ним. Понуждаю его глядети обойма очама, а он и единым глазом не позрит. Терпим ворога у стен, а он мыслит об уговорном согласии.

– Нешто можно?

– Кто ведает, что у него на уме. Смущает его и нашего воеводу ляпуновский посланник Василий Бутурлин. Оный с Делагарди полюбовную дружбу водит. В Клушинской сече вместе были, нонь и братаются. А тут еще объявил Бутурлин, будто от Ляпунова наказ пришел просити на царство сына свейского короля. Наши стратиги и опешили.

– Ни худы, ни сюды.

– Ничтоже дивно. Им бы благочиние соблюсти. Эх, велемудрые мужи!.. Пойдем уж, положу свою головушку на плаху, – сведу тя с митрополитом, авось, толк будет…

Митрополит будто и не приметил Аммоса, а кормщика встретил ласково и, не чинясь, даже за плечи приобнял. Любо ему было Соловки вспомнить. «Ой мягко стелет!» – забеспокоился Афанасий, переводя взгляд с клобука на студенистое лицо Исидора с припухлыми щелястыми веками. Пристойно выждав, когда митрополит насытится расспросами, кормщик передал ему настоятельную просьбу Антония о ратной помощи.

Но Исидор ничего не успел сказать в ответ: в покои вбежал встревоженный ляпуновский воевода Бутурлин.

– Измена! – в бешенстве вскричал он и потряс кулаками. – Мил-дружком прикидывался Понтус, сам же обман умышлял… Раскрылся злодей!.. Я его на ляхов идти к Москве уламывал, чего токмо не сулил. Города Ладогу, Орешек, Копорье, Гдов да иные по слову Ляпунова отдать соглашался, а он, дождавшись подмоги, приступ тут затевает. И меня… меня!.. Из своего шатра вытолкнул!

Бутурлин чуть не задохнулся от негодования. В сердцах плюхнулся за стол, лихорадочно дернул за край зеленый бархатный покров с золотым шитьем, схватил и снова поставил кубок – не мог совладать с собой.

– Лучши бо, благое творя, пострадати, неже злое творя, – подал из угла голос Аммос.

Ляпуновский воевода круто повернулся к нему, хлопнул ладонью по рукояти сабли.

– Облыжие, – сквозь зубы выдавил он. – О благе всей земли пекуся, о союзе со свеями супротив ляхов. Зло я творил? А не я ль был со Скопиным, не я ль изранен под Клушином, не меня ль за верность мою Ляпунову ляхи, схвативши, на дыбу вздымали? Свейскую силу, мыслил, ради избавления Руси употребить, на нее опереться…

– Церковь ныне – опора всему, церковь. Православие. Животворящий крест христов, – ни с кем не споря, стал внушать митрополит и вдруг сорвался, обличил громко, как с амвона: – Се все вы огнь жжете и ходите в пламени огня вашего!

Валкой походкой гусака вошел в покои новгородские воевода князь Иван Никитич Одоевский, сурово и пристально оглядел всех.

– Пошто вопите? От вашего вопу ерихонские стены не рухнут. Наслышан и я о свейских проказах. Будем укрепляться.

– Уж я покажу им! – вскочил из-за стола Бутурлин.

– Опозданно за ум взялся, а меня гнали, не слушали. В детинце-то зелейна казна пуста, ни крупицы пороху, – с дерзостью выставился протопоп.

– Ты пастырь у мирян, а не у войска! – вновь рассвирипел Бутурлин и, теребя кафтан на груди, стал густо багроветь. – Тебе тут не место!

– Изыди-ка, – с холодным спокойствием повелел протопопу митрополит. – Опосля покличу.

– Всяка душа владыкам превладеющим да повинуется, – заведомо насылая на себя митрополичий гнев, с бедовой веселостью сказал Аммос и, дружески кивнув Афанасию, вышел.

– Буяна в протопопах держишь, владыко, – выговорил Исидору Одоевский. – Гони! Гони подале, а то он, прыткий, черных людишек не на свеев, а на нас подымет. Мало ли смуты уже было?… А сей молодец пошто тут? – указал он на Афанасия.

Митрополит поведал, какая нужда закинула к нему соловецкого гонца. Воевода чесанул беласую бороду, раздраженно сказал:

– Какое от нас пособление? Сами в осаде.

Но тут к Афанасию подскочил Бутурлин, вцепился в плечи, с жаром заговорил:

– Ко времени ты объявился, к самое поре. Скачи к Ляпунову, сей миг скачи. Донеси ему от моего имени об отступнике Понтусе. Он не простит ему. Он пособит. Скачи!..

Аммос ждал Афанасия на митрополичьем дворе. Ничего не выпытывал: все было ясно.

Время близилось к полудню. Протопоп проводил кормщика до самых городских ворот, отвечая ободряющей улыбкой на поклоны каждого встречного. А народу мельтешило вокруж множество и все сбивались в кучки, тревожно переговариваясь: грозная весть уже дошла до новгородцев.

Получив своего коня и махом вскочив в седло, кормщик прощально махнул рукой, крикнул Аммосу:

– Прости, что хлопот прибавил. Тебе, чую, жарко придется. Жаль, порукой я повязан, а то б остался.

– Яз тут не аскитник, со мной людей много, – успокоил протопоп. – Себя береги. А Бог не оставит!

Афанасий рванул коня с места и помчал сквозь распахнутые ворота по московской дороге.

4

Не сдержал себя Прокофий; побелевший от гнева и обиды пришпорил коня – и галопом из стана в свою Рязань. Благо, недалече унесло, ночевал в Никитском острожке. Утром чуть ли не всей ратью явились к нему, уговорили воротиться.

Боком выходило ополчению троеначалие. Всяк из соборно избранных начальников ставить себя ниже другого не хотел, всяк норовил главенствовать. В ополчении признавали, что Ляпунов честнее и толковее, что не будь его усердия – войско лишилось бы надежной руки, вряд ли был бы единым приступом захвачен Белый город, к сроку получены подкрепления, налажены дела в ополченских земских приказах и умело расставлены силы на подступах, что мешало вновь закружившему поблизости Сапеге раз и навсегда обезопасить себе дорогу к Кремлю. Но Трубецкой с Заруцким были хоть и тушинскими, а все же боярами и не хотели признавать в Ляпунове родню, тем паче уступать ему. Любое совместное дело натыкалось на препоны. Тлел и тлел огонек розни, готовый располыхаться из-за пустяшной ссоры. Да и само ополчение невольно дробилось на три доли: к Ляпунову стянулись верные ему дворяне и дети боярские, земские посадские дружины из охотчих и даточных людей, приборный служилый люд – стрельцы; к Трубецкому – тушинские дворянские ратники, примкнувшие к ним крестьяне и холопы; к Заруцкому – казаки и другая баламутная вольница. До полного разрыва еще не доходило, перевес Ляпунова в силах позволял ему обеспечивать единство, но каждый из троеначальников все же стоял своим станом, не смешивая войско.

Страсти исподволь разжигал Заруцкий. Не по нраву ему были строгости, вводимые Ляпуновым.

В последнее время все чаще случались заминки с подвозом кормов: окрестные селения были выбраны дочиста, и приходилось возить припасы издалека. Бывали дни, что ополченцы делили между собой последний харч, и если у кого хватало терпения ждать, то отнюдь не у самочинных казаков Заруцкого. Они рыскали по всем дорогам, разбойно нападая на обозы. Жалобам на них не было конца.

Ляпуновские ратники из отряда Матвея Плещеева застигли с поличным десятка три грабителей, и Плещеев повелел утопить их в реке. Но подоспевшие казаки отбили схваченных. Быстро собрался казачий круг, стали поносить Плещеева за самоуправство, ибо никто в ополчении, по принятому уговору, не мог никого осудить на смерть без ведома всех. Но самые страшные проклятья пали на голову не Плещеева, а Ляпунова. Он якобы умышленно подбивает своих ратников на казаков. Грязная муть поднималась со дна. Кривда вопила. И не захотел пресекать зло Заруцкий. Узнав об этом, и кинулся прочь взбешенный Ляпунов, бросил раздорное войско.

Окруженный утешителями, он теперь возвращался в свой стан у Яузовских ворот Скородома. Разгладилось его чело. Снова он был ровен, уверен в себе и больше, чем услышанными похвалами, ублажен мыслью, что без него не могут обойтись.

Радостными кликами встречали его набегавшие ополченцы. А из убогих землянок, из наспех сложенных лачуг с торчавшими вкривь и вкось обгорелыми концами бревен, из-за жердевых оград неказистых временных постоялых дворов и харчевен выскакивали новые люди, приветно взмахивали руками и кланялись в пояс.

Весь этот обжившийся, безунывно гомонящий, свыкшийся с неуютом рядом с пепелищами стан мил и дорог был Ляпунову, словно родное поместье. Тут все беспрекословно подчинялось его воле, все было в его власти. К любому прокопченному котлу у любого костра он мог присесть не как званый гость, а как хозяин. Всем ведомо, строг Ляпунов, но строг по-разному: одна, в разумную меру, строгость к ратникам и другая, жесткая и непримиримая, к чванливым боярским отпрыскам да иным спесивцам, что бывало часами ждали у порога, когда он соизволит их принять. От больших вотчинников всегда за версту несло завистью и предательством, И то их вина, в чем не единожды уверялся Ляпунов, во всех бедах, что поныне творятся на Руси и конца-краю которым не видно. Однако тяжелые мысли отступали от Ляпунова при виде близкого ему служилого дворянства, готового неослабно биться с врагом.

Пронзительный свист и нарастающий конский топот принудили посторониться свиту Ляпунова. К Прокофию резво подскакал Заруцкий с казачьими атаманами и поехал обочь, стремя в стремя.

Ляпунов глянул на него, отворотился. Но Заруцкий приятельски обхватил его спину рукой, заговорил с наглой ласковостью:

– Полно, полно серчать, Прокофий. Малость нашалили мои хлопцы да зараз угомонилися. Не со зла они. Оборвались да изголодались на осаде, а помочь некому. Ну и сами пропитаньишко добывают, дуванят. И то рассуди: где днесь правый, где виноватый – все перемешалося, вздыбилося, колом встало…

– Чего уж, – неприязненно дернувшись спиной и сбросив руку Заруцкого, с неохотой отозвался Ляпунов. – В цари чужеземцев зовем, в великий пост воевать за грех не почитаем, своих мужиков зорим… Ано твои казаки вовсе стыда не ведают.

Заруцкий обидчиво выпрямился в седле. Злые огоньки метнулись в смоляных глазах.

– А нешто мои соколы меньше кровей проливают, нежели твои? Меньше им тягот выпадает?

– Ни вам, ни нам покуда нечем хвастаться. Разве что Козьим болотцем, что отбили с немалыми жертвами? С Сапегой вот никак не управимся…

– С мил-дружком Сапегою, даю слово, сам разделаюся, проучу, аки под Калугою. Ныне же Просовецкого на него отряжу. Цени мое радение, цени! И мою приязнь к тебе! Худа не будет. А гордыню оставь. Числишь нас с Трубецким с переметах, а есть, есть и за тобой грешки.

Ляпунов с недоумением взглянул на Заруцкого. А тот, как ни в чем не бывало, склонился к ляпуновскому скакуну, потрепал ему холку. Блеснул на руке алым каменьем дорогой перстень, который, как слыхал Ляпунов, был подарен Заруцкому Мариной Мнишек, что ныне вольготно пребывала с сыном в Коломне и к которой, поговаривали, уже по-свойски наведывается главный казачий атаман.

– Про что толкуешь, не умыслю, – бросив взгляд на перстень, глухо сказал Ляпунов.

– Братец твой Захарий пошто к великому посольству пристал да под Смоленском от него в панские шатры зашастал? Пошто с панами стакнулся да на пирах у них гулял?

– Поклеп! – возмутился Ляпунов, зная, что держит в уме атаман.

– Так ли? – самодовольно расправил плечи Заруцкий и огладил усы, словно изготовился к поцелую.

Ляпунов промолчал. Ему не хотелось распространяться о брате, который о многом извещал его из-под Смоленска.

– Ну да будет, неча грехи складать, – примирительно молвил ублаготворенный своей подковыркой Заруцкий. – Не трожь казаков, и мы все прочее порешим ладом…

У Разрядной избы, где они спешились, было многолюдно. Заруцкий ревниво оглядел пеструю толпу низших служилых чинов, посыльных, приказных подьячих, монастырских чернецов, жалобщиков, просителей, что ежедень с ранней рани осаждали Ляпунова: вон сколь народу притянул к себе!

Военачальники степенно взошли на крыльцо. И все приметили, что рослый жилистый рязанец выше Заруцкого, хоть тот и был в пригожих польских сапогах на высоком каблуке, а Ляпунов в обычных широконосых на плоском. Да и выглядел Заруцкий рядом с ним менее внушительно.

– Кому неотложно? – громогласно, с натужной сипотцой спросил Ляпунов.

– Смолян, смолян попервости прими, набольший! – закричали в содвинувшейся толпе.

Заруцкого покоробило, что соначальника назвали набольшим и били челом не им обоим, а одному Ляпунову… Желваки круто перекатились на его жестких скулах. И он поугрюмел, затомился.

Сквозь толпу протиснулись смоляне с Кондратием Недовесковым впереди. В сопревших драных кафтанах встали у крыльца, пытаясь выглядеть достойно и не вызывать жалости.

– Скорблю, братья, – тихо сказал Ляпунов, – что Смоленск пал. Но то не ваш позор, а изменных бояр, бросивших вас в беде. – И воевода внезапно повысил голос до гневного крика. – Их, их позор, сучьих выродков!..

– На жительство бы нам осести, на прокорм да раны залечить, – сказал за всех Недовесков, останавливая сухой деловитостью готового понапрасну разбушеваться Ляпунова. Тот отрезвленно посмотрел на его изможденное страдальческое лицо и осекся: пылкие речи были ни к чему.

– По соборному приговору мы у изменных бояр вотчины и угодья имаем да лучшим нашим людям даем. И вас не обделим, испоместими на на арзамасских землях. – И Ляпунов повернулся к Заруцкому. – Что скажешь, Иван Мартынович?

– Нехай, – небрежно отмахнулся атаман.

– Кто еще от рубежа? – вскинул глаза на толпу Ляпунов.

– Я издалече, с Поморья, – раздался голос позади собравшихся, и люди безропотно расступились перед кормщиком Афанасием.

Ляпунов цепко всмотрелся в него, что-то прикинул про себя.

– Обожди, твой черед опосля…

Заруцкому тошно стало стоять недвижным столбом, никому он тут не был нужен, и атаман, досадливо напыжась, сошел с крыльца. Собираясь вскочить в седло, мигнул одному из своих казаков. Тот подбежал.

– Смолян бы упредить. Чуешь? – кивнул в сторону Ляпунова Заруцкий.

– В Арзамас? – мигом смекнул казак.

– Не мешкай. Пущай с хлебом-солью встретят. Да соли чтоб не пожалели…

Уладив срочные дела, Ляпунов надолго засел с Афанасием в избе. Когда соловецкий гонец поведал ему все до конца, воевода задумчиво потер лоб и без утайки начал выкладывать свои замышления, словно исповедуясь:

– Промашка у меня вышла со свейским королем. Попутал лукавый. Признаю. Худо меж двух-то огней, зело припекает. Исхитриться мыслил, ан и оплошал… Тяжко Новгороду будет, да, чаю, выстоит. Не малая Корела, об кою Делагарди едва голову не расшиб: на измор ее взял – не силою. А в Поморье немедля доброго воеводу пошлю с войском…

Невдалеке бухнула пушка, следом – другая, и Ляпунов умолк.

– Ляхи со стен палят, прах их возьми! – прислушиваясь, выбранился он. – Зелья у них в достатке, не то что у нас. Палят в белый свет, искушают… Погодите, телячьи морды, насядем на вас скопом!

И тут же закаменел. Вспомнил о Заруцком.

5

На старом Борисовом дворе – костел, в царских сенях – конюшни, в Грановитой палате – разноязыкие сборища, поносящие Русь. Виктор дат легес!

Уже давно прошел угар легкой победы над русскими после сожжения Москвы, но еще с упоением вспоминают удальцы-завоеватели, сколько пожитков удалось унести из богатых домов, найти яств и вина в подвалах и погребах, опустошить церковных ризниц. Никто не хотел отстать от других, упустить фортуну. В предвкушении обильной добычи нетерпеливо перескакивая через обгорелые завалы, не один день рыскало доблестное воинство по всему пожарищу. Некоторые, отягощенные кусками парчи и бархата, утварью и драгоценностями, жратвой и вином, сваливались в ямы с остывшим пеплом, но резво вскакивали и тащили свою непосильную добычу уже волоком. С раскатистым треском отлетали сорванные с икон оклады в храме Покрова. И все было мало, хотелось еще и еще. Звериным рыком выворачивалась из нутра алчба. И зашумели, завихрились пиры на кучах нахапанного, загремели заздравные речи и похвальба. Мальвазия уже лилась мимо ртов, заплетались языки, Но вновь, похмельно усиливаясь, звучало незабвенное «Тэ деум» и во славу рыцарства палили мушкеты, заряженные мелким бисером. За десяток дней было выпито и съедено, а больше потоптано и раскидано столь, что могло бы хватить на месяцы. Но не знали меры расточительные во хмелю победители. Теперь бы те припасы!

Каждую черствую корку берегут ныне в Кремле. Не сходит с Ивановской колокольни стража, высматривая обозы и готовая дать сигнал, если кинутся на их перехват Ляпуновцы. Не дается хлеб без крови, без пушечного грому. Потому и пушкари на стенах всегда настороже. У стен выгуливают оседланных лошадей пахолики. Шатаются по тесным кремлевским улкам оружные жолнеры с наемниками, смурные и подозрительные, срывают зло на ком ни попадя. Право славный люд носа из-за дворовых ворот не кажет. Затворившись, живет. Бояре тоже притихли, затаились пленники в своих теремах.

Четырнадцатилетнему Мишке Романову хочется за ворота, на приволье, но строга старица Марфа Ивановна – его мать, со двора не выпускает, велит жития читать да молиться, а он послушен, податлив, перечить не смеет. Часами может сидеть у окна и молчать. Наливается ранним жирком отроческое тело, опухают щеки, не ко времени одолевает зевота.

Приходит, ковыляя, дядюшка боярин Иван Никитич. Одна, отсохшая, рука недвижна, другой долго и размашисто крестится, задевая и взъерошивая куделистую сивую бороду. Беспрестанно повторяет:

– За грехи наши, за грехи наши, за грехи наши…

Потом неуклюже садится на лавку, разговаривает с Мишкой, жалобится, поучает:

– Зане смиренности не дал господь нашему роду, мыкаемся и печалуемся в муках. Ох, ох, охи!.. Отец твой и брат мой Федор Никитич, Филарет во иноцех, гордынею чего достиг? Во пленении пребывает. Сперва от Годунова ему зло, а теперва от Жигимонта. Чего бы ему смолян по королевскому наказу к послушанию не склоните? Все едино Смоленска не удержали. Нет, уперся и поплатился за то. Ох, ох, охи!.. И на меня тут из-за него косо поглядывают, ни во что ставить не ставят, уж и Мстиславский рожу воротит. А я ли буяню, я ли ропщу, а ль кому прекословлю? Творите, что хотите. На все, реку, воля божья. Смирение всяко во благо, я оную мудрость еще в годуновской ссылке постиг. И жив поднесь… Смирение! Внимай ми, отроче, худому не научу. Ох, ох, охи!..

Мишка сонно глядит из теплого уголка на занудного дядюшку, пытается внимать. Посидев, Иван Никитич тяжело поднимает с лавки раздобревшую плоть, уходит, забыв притворить за собою дверь, и Мишке слышно, как он окликает мать и наставляет ее:

– Держи взаперти чадо, ворожей не подпускай, не сглазили чтоб. Федор на царство посадити его замышлял. Кто ведает, что станется. Уж вельми ляхи Ляпунова страшатся, одолети может. А кого тогда на царство сажать? Владиславу ихнему и ныне веры никоторой…

Мишка увидел себя на престоле, а возле дядюшку, который мякинит и мякинит в ухо, даром что Кашей прозван. Упаси господи, не надо никакого престола!

То ли светлеет, то ли темнеет за оконцами. Время мнится Мишке живым и по-боярски тучным, нерасторопным. Оно ступает по половицам мягко и валко, повечерь перинами обволакивает, нянькиными побасками убаюкивает. Благо, не видать, что деется за тыном, забывается о напастях и страхах. И лениво кружат над изголовьем жирные шестикрылые серафимы, стерегут покой предуготованного русского царя.

Время и впрямь распылялось без толку. Не было никакого исхода. И Самуила Маскевича, как и прочую шляхту, запертую Ляпуновым в Кремле и Китай-городе, бесило бесконечное осадное сидение и бесила тщета всех попыток сломить и разогнать ополчение. Король, взяв Смоленск, вместо того, чтобы идти на выручку, распустил войско и отправился на сейм в Варшаву объявить о своем триумфе. А ради кого же они тут сносят лишения, как не ради него?

Переговоры с боярами о Владиславе – пустые байки. От Владислава, стань он русским царем, польской короне не будет никакого прибытку, одна шкода. Если он попытается открыто прямить Польше, его может постичь участь самозванцев. А если захочет верой и правдой предаться русским, то его едва ли позовут на польский трон после смерти Зигмунта, ведь трон в Польше не династический, а избирательный. Нет, москали должны склониться лишь перед самим королем, который для лепшего блага и присоединит их к Речи Посполитой, подчинит ей. Но, видно, Зигмунт решил не спешить. Как бы не обернулась бедой его передышка!

Было жаркое душное предвечерье. Ополчение ныне не обеспокоило нападками. С утра там стучали топоры: строились новые острожки. Но вот уже с полудня тихо. Сморил плотников зной. Дрема навалилась и на польский гарнизон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю