Текст книги "Купно за едино!"
Автор книги: Валерий Шамшурин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Раздавшись в отдалении, немолчный трезвон колокольцев стал быстро приближаться, и в мгновенье ока в открытые ворота бойко влетели и сразу же встали разгоряченные, в облаке пара и взметенного снега лошади. Увитый лентами, увешенный цветными тряпицами, погремками и бляхами свадебный поезд сгрудился, смешался, и треск столкнувшихся саней, озорные выкрики и смех праздничным шумом заполнили двор. Скидывая тулупы, на снег высыпала молодая гурьба, вытолкнула вперед сияющих Фотинку с Настеной.
С первого возка скакнул дружка Огарий в малиновой шапке и нарядной, в блестках, перевязи через плечо, подбоченился и начальственным взором окинул свадебную ватагу.
– Во имя отца и сына и святого духа, аминь. Добралися во здравии. Да все ли поезжанушки туточки стоят? Все ли поезжанушки на венчанных глядят?
– Все! – хором отозвалась ему молодь.
Огарий взял за руки новобрачных, повел по дорожке к крыльцу. Суетливо забегая сбоку, торжествующий Гаврюха смазывал рукавом благостные слезы с лица. Сыпалось из вытянутых рук жито на молодых. А они, построжавшие, с потупленными головами, опустились у крыльца на колени, низко поклонились хлебу-соли да иконе, которой были трижды благословлены.
– Будьте счастливы, детушки, – расстроганно молвила Татьяна Семеновна и наказала невесте: – Послал тебе Бог честного мужа, Настенька, береги да холи его.
– А ты, Фотин, помни, что речено мудрым Сильвестром в «Домострое», – поучительно вставил в свой черед Кузьма, – «Аще дарует Бог жену добру, дражайши есть камени драгоценного».
Фотинка с Настеной встали с колен. На загляденье ладной да пригожей была чета: молодецкой статью привлекал жених, хрупкостью и миловидностью притягивала невеста, покрытая дареным расшитым серебряными звездами и цветами лазоревым платом.
– Милости просим, люд честной, – чинно пригласил Кузьма гостей в дом.
На миг задержавшийся в дверях Фотинка тихонько дернул его за рукав.
– Дмитрий Михайлович не давал о себе знать?
– Покуда нет. С делами, чай, запарился.
В то время, как хозяева рассаживали гостей, Огарий щедро сыпал прибаутками:
– Ну-ка, стары старики, пожилые мужики, гладкие головы, широкие бороды, куньи шубы, лисьи малахаи, тетушки, баушки, молоды молодушки, красные головушки, дочери отецкие, жены молодецкие, добры молодцы, столешны кушаки, берите-ка черпаки, наливайте дополна зелена вина…
Но хоть вовсю старался малый, не было в нем прежнего пыла. Дышал он с хрипом, и пот крупными каплями выступал на лбу. Хворь накрепко засела в Огарии. И гости, смеясь его шуткам, жалели его.
А Фотинка извелся, взглядывая на дверь: неужто Дмитрий Михайлович нарушит слово? А что ему? Он – князь, никто ему тут не ровня. Может и побрезговать.
– Хозяюшка, – не унимался добросовестный Огарий, видя, как вместе с Фотинкой затомились гости. – Нам бы таких ложек на стол принести, чтоб кусков таскать по шести. Не гляди, что мы недоростки, зато шти хлебать хлестки…
И уже были налиты все чарки, и расставлены все блюда, когда дверь распахнулась. Пахнуло от осыпанной снегом шубы Пожарского бодрящим свежачком.
– Любовь да совет молодым! Мир дому сему! – скидывая шубу на полавочье, возгласил князь и двинулся в красный угол к Фотинке с Настеной. Но на полдороге замешкался, словно что-то запамятовал и, обернувшись к двери, крикнул: – Заходите, незваные!
Ватажка ряженых в вывернутых шубах, в рогатых харях с мочальными бородами, потрясая бубнами, ввалилась в горницу. Никто и помыслить не мог, что строгий ратный воевода горазд на веселую затею: гости в изумлении раскрыли рты. Но изумление сразу же сменилось хохотом. На свадьбах заведены были такие потехи, и Пожарского, поступившего по народному обычаю, не могли не одобрить.
Ряженые протиснулись к молодым, окружили и, горстями кидая в них пшеницу, стали припевать:
Вам с колосу осьмина,
И зерна вам коврига,
Из полу зерна пирог!
Наделил бы вас господь
И житьем, и бытьем,
И богачеством!
Недолго думая, Фотинка изловчился и сорвал харю с лица ближнего к нему ряженого.
– Афанасий! Отколь?
– Из Арзамаса, вестимо. Примчался спехом, – засмеялся соловецкий кормщик и стиснул детину в объятьях.
За столами заговорили наперебой, зашумели. И уже не надо было Огарию, разогревать свадьбу шутками. Смеху и здравицам не было конца. И сквозь нестройный шум застолья, смущая Настену, пробирался возбужденный голос Гаврюхи, которого она уже не могла удержать от глупой похвальбы:
– Куда там боярским дочкам до моей Настеньки! Навалили ей добры люди, сироте, добра всякого. И чепочку серебряну, и серьги, и кокошник золотной с кружевцем, да еще тафтяной кокошник же, и объяри, и шубку кидяшну на зайцах, и коробью большу с бельем… А не будь меня, сгинула бы вовсе моя красава, вот крест, безвестно пропала бы!..
После того, как молодых проводили в постель, а гости изрядно захмелели, Кузьма и Афанасий, по знаку Пожарского, незаметно вышли за ним на улицу. Направились за ворота.
Воевода заметно припадал на раненую ногу. Кузьма уже ране приметил: чем сильнее хромает князь, тем больше он не в духе. Вот и теперь хмурился, будто на свадьбе побывал только ради очистки совести.
– С вашим протопопом Саввой ныне намаялся, – с нескрываемой досадой сказал он Кузьме. – Еле склонил его ехать с Биркиным в Казань. Страшится протопоп Биркина, ровно проказы. Небось, ты ему внушил.
– И словом не обмолвился, – не принял Кузьма упрека.
– У протопопа, чай, своя голова на плечах. А Биркин, вестимо, не мед.
– Хоть и не по душе тебе Биркин, – рассердился князь, недовольный ответом старосты, который не хотел быть покладистым, – замены ему не вижу. Из всех волжских городов – токмо посулы, а ратников никто добром не шлет. Надеюся, Биркин приведет крепкую подмогу.
Кузьма мудро промолчал, остерегся еще больше досадить ратному воеводе. Биркин явно становился раздельной межой меж ними. И нужно было терпение, чтобы избежать разлада.
Они подходили к литейным ямам. Тяжелое багровое зарево колыхалось над пустырем. Метались у ям черные тени людей.
– Хватает мастеровых? – спросил Пожарский.
– Довольно, – отозвался Кузьма. – Всех окрест знатных оружейников мы созвали, да из Ярославля умелец Федька Ермолин, а из Костромы Гераська Федоров на наш зов прибыли. Управимся к сроку.
– Право, у тебя лучше дело спорится, нежли у меня, – похвалил князь, забыв, что недавно сердился, и глянул на Афанасия: – Не подвели бы хотя смоляне, зело копошатся.
– Докладывал уж я тебе, Дмитрий Михайлович: ныне поутру из Арзамаса выходят. На них смело положися, – уверил кормщик.
– Добро бы.
Нестерпимым жаром пыхало от ям. Едкая гарь душила. А каково было литцам да котельникам у самых печей! Подойдя было вплотную к ямам, Пожарский отступил, прикрыв лицо рукавом. С железным прутом в руке выскочил наверх Бажен Дмитриев.
– Весела ли свадебка была?
– По усам текло да в рот не попало, – приятельски улыбнувшись, ответил ему Минин.
Пронзительно свистел воздух в раздуваемых клиньях мехов, с тяжелым гулом бушевало пламя, шипел расплав, перекрикивались работные – и в таком адском шуме было не до праздных разговоров.
8
Приспели крещенские морозы. Мохнатым инеем обметало срубы, бельмастыми наростами залепило окошки, круто встали над кровлями, будто в недвижном оцепенении, высокие печные дымы. Прясла кремля в намерзших снеговых пежинах. Под сапогами остро взвизгивает снег. И ледяной резью перехватывает дых, клубами излетает пар изо рта, настывает на мужичьих бородах игольчатой коростой. Еще ознобнее становится тому, кто глянет с горы на тусклую мертвенную стынь Волги. Разбирает мороз да и расшевеливает.
Как и в прежние годы, в Богоявленьев день людно было на улицах. Праздничные толпы тянулись за крестным ходом из кремля к реке, обступали иордань, над которой высился легкий теремок на четырех столбах, увитых еловыми ветками. Взблескивали оклады икон, сияли ризы тучных от меховых поддевок священников. Под звон колоколов и пальбу кремлевских пушек, что заглушили молитвенное пение, погрузился в купель животворящий крест.
Едва завершился обряд – с задорными криками и улюлюканьем, сбрасывая на ходу одежку, устремились сквозь толпу к проруби завзятые купальщики. У многих замирало сердце, когда они сигали голяком в парящую студеную зыбь. Только удальцам все нипочем. Ухая, выскакивая из воды, приплясывали. Им спешно бросали под ноги рогожу, растирали их суконными рукавицами, поили сбитнем. Вслед за первыми объявлялись все новые и новые охотники, и вновь летели на лед шубы и порты.
Однако скоро купание прервалось. Набежавшие с берега мальчишки наперебой завопили:
– Смоляне возле города! Смолян встречайте!..
Мигом опустела река.
Поджидая смоленскую рать, мининские дозорщики загодя встали на въезде перед старым острогом. Сам Кузьма с Афанасием были там же. И туда побежал отовсюду народ, обгоняемый ребятней.
– Берегись! – свирепо взмахивали кнутами верховые стрельцы Колзакова, расчищая путь для возка воеводы Звенигородского.
За острожными воротами стрельцам пришлось сдержать скакунов. Народ уже скопился тут непробиваемым затором. Стрельцы стали напирать на толпу, но сами увязли в ней. Озлившийся Колзаков вытянул кнутом по спине одного из посадских. Тот не снес обиды, замахал кулаками:
– Ну ты, боярский охвосток, полегче! А не то скину в сувой!
Сотника аж подбросило в седле от негодования. И кнут снова взвился над его головой. Однако угрозливые взгляды мужиков охладили пыл Колзакова, принудили отступиться. Похабная брань слетела с его уст.
– Грех лаяться, Лексей, в божий праздник, – засмеялись посадские. – Подь-ка остудися в ердани.
Ни страха в народе, ни робости. И сотник заежился, заподергивал плечами, будто кто сыпанул ему за ворот полную горсть ледышек. Не было еще случая у Колзакова, чтобы тяглые людишки в открытую насмешничали над ним. Он стал озираться, ища подмоги. На счастье, подъехал Пожарский с дворянством. Сотник рванулся к нему, требуя немедля укротить смутьянов.
– Прости, Митрий Михайлыч, тока и тебя конна не пустим, – крикнул из толпы князю дерзкий Степка Водолеев.
– Что так? – миролюбиво спросил Пожарский и все же нахмурился: еще не хватало ему потворствовать мужицкому своевольству.
– Кузьма Минич наказал никотора с коньми не пущать. Не дай Бог, дитенки ненароком под копыта угодят. А гли, сколь их тута, ровно гороху.
Князь окинул будоражную толпу беглым взглядом. Любопытные глазенки детишек, закутанных в тряпье, отовсюду уставлялись на него. Посадские напряженно ждали, как он поступит. Помедлив, Пожарский спрыгнул с коня. Следом за ним спешились и дворяне. Но донельзя уязвленный Колзаков остался в седле.
– С коих пор у вас Кузьма родовитым стал, – хоть чем-то захотел досадить он посадским, – коль на «ич» его величаете?
– С тех самых, – задиристо отвечали мужики, – как ты, витязь, крадены шубы пропивал, а Кузьма ворога от Нижнего в алябьевской рати отваживал!
От раскатного хохота испуганно шарахнулся конь сотника. Только Колзакова и видели. И еще не уняв веселого возбуждения, толпа податливо стала расступаться перед церковным клиром с иконами и начальными людьми.
Смоляне надвигались плотным конным строем. Из-под распашных тяжелых одежд поблескивали панцири, в руках – круглые щиты и поднятые торчьмя копья. По слаженности было видно, справные вой, такие не оплошали бы и на государевом смотру.
Во всю силу грянули в городе колокола. Выступили вперед иноки с хоругвями да иконами. И, крестясь, замахал рукавами вместе с прибывшими ратниками весь православный люд.
В нарушение чинности один из смолян кинулся к Минину, обхватил его.
– Заждался, поди, староста, грешил на нас, что не впрок твои посадские алтыны поистратили? Гляди теперь, где они, да принимай нашу тыщу сполна.
– Спаси вас Бог, Кондратий Алексеевич, не подвели, – расстроится Кузьма и, спохватившись, обратился к стоявшему рядом Пожарскому: – Вот, Дмитрий Михайлович, Кондратий Недовесков. До конечного дни Смоленск оборонял, в Арзамасе же многим его усердием рать собрана.
– Ныне тебе, княже, рады послужить, – с достоинством поклонился ревностный смолянин.
Пожарский ответил на поклон поклоном.
– И я рад вам. Не было у меня краше праздника.
Оставив коней, к Пожарскому уже подходили другие смоленские ратники, окружали.
– Молви нам слово, Дмитрий Михайлович, – попросил Недовесков.
– Нет, не мне за Нижний Новгород речь держать, – отказался Пожарский. – Минин вас подвигнул, ему и честь. Так ли, Василий Андреевич? – спросил он у насупившегося Звенигородского, которому, как первому воеводе, было несносно видеть себя оттертым.
Но Звенигородский еще и рта не раскрыл, как из толпы закричали:
– Пущай Минин молвит!
– У Кузьмы слово верное!
– Реки, Минич!
Заволновавшись от небывалого почета, Кузьма сдернул рукавицу, голой пятерней обтер заиндевелые усы и бороду. Собрался с мыслями. Что ж, раз выпало сказать за всех, он скажет. Исстари заведено: в добрый час молвить, в худой промолчать.
– Братья! – грудью подался Минин к смолянам. – В радость и в утешение приход ваш. Всем ведома доблесть воинства смоленского. На нее обопремся. И тем укрепим ополчение, тем привлечем к нему новых добрых ратных людей. Тверже с вами вера, братья, что воистину Московское государство от лютой напасти избавлено будет. Наши домы отворены для вас. Добро пожаловать!
– Слава смолянам! – выметнул саблю из ножен пронятый речью Кузьмы Ждан Болтин.
– Слава! Слава! Слава! – подхватили все от мала до велика.
Густо облепленная народом входила в город смоленская рать. И не унимались ликующие горластые колокола.
Глава восьмая
Год 1612. Зима. (На Казанской дороге. Курмыш. Нижний Новгород)
1
В подклете был полумрак. Войдя сюда со свету вслед за Пожарским, Кузьма увидел сперва только скудный огонек свечи и склоненную над столом голову Юдина. Дьяк что-то торопко записывал, сильно и часто макая гусиным пером в чернильницу. Вскинув бороду, сразу бросил перо, показал на обочную лавку.
Едва глаза обвыкли, Кузьма различил напротив себя, у сочащейся испариной стены, обмякшее тело, опутанное веревкой. Вывернутые руки отблескивали неживой белизной, опущенное лицо закрывали густые волосы. В углу над малиново пыхающей жаровней рослый палач щипцами ворошил угли, нагребал их на железный прут.
Кузьма вопрошающе глянул на Пожарского и, окликнув палача, кивнул на узника.
– Ослобони-ка.
Палач послушно дернул узел веревки, узник застонал.
– Эка беда, – с кротостью доброго опекуна проговорил палач. – Робяты, сюда таща, тебя немного помяли. А вот коль языка не развяжешь, на дыбу вздернем, огоньком прижжем, с пристрастием-то гоже будет.
– Молчит? – спросил князь Юдина.
– Упорствует, – не скрыл досады дьяк. – Понуждает меня на крайню острастку.
Минуло уже три дня, как был схвачен ополченскими дозорщиками, объезжавшими городские окрестности, неведомый бродяга. В холщовой суме его обнаружили целый десяток смутных грамот. Во всех было одно и то же: призыв к волжским городам признать государыней польскую Марину и посадить ее на престол вместе с сыном. Юдин только и сумел дознаться, что бродяга шел из-под Москвы христарадничать, а грамоты-де ему подсунули пьяные стрельцы на постоялом дворе в Арзамасе. Сам же он не знает, что в них, поскольку чтению не обучен. Можно было бы и поверить оборванцу, если бы он вчера, запертый в земской клети, не подговаривал сторожа выпустить его, суля большой выкуп. Еще раз со всем тщанием обыскали нищего и нашли у него в лаптях семь серебряных ефимков. Откуда могли взяться у попрошайки такие деньги? Юдин с терпеливым упорством добивался истины, чуя, что тут непростая уловка, но все без толку: бродяга как в рот воды набрал.
– В Арзамасе, толкуешь, ему грамотки-то всучили? – задумчиво произнес Кузьма после разъяснений дьяка.
– В Арзамасе.
– Не послать ли за соловчанином да Недовесковым? Вдруг наведут на что. Кондратий-то Алексеевич зело приглядчив, единожды при мне воровского злодея мигом уличил.
– Пожалуй, пошлем, – согласился Пожарский, и Кузьма счел за добрый знак, что князь, заметно охладевший к нему после размолвки из-за Биркина, не пренебрег его советом.
Послали палача. Томясь ожиданием Дмитрий Михайлович стал перечитывать допросный лист и вполголоса беседовать с дьяком. Кузьма подошел к скорчившемуся узнику и, усадив его, прислонил к стене.
– Пить, – попросил бродяга.
Когда староста поднес ковш к его губам, тот по-лисьи остро и быстро взглянул на доброхота. «Эге, ловок прикидываться», – насторожился Кузьма и уже пристальней вгляделся в худощаво-скуластое, с тонкими и по-ногайски вислыми усами лицо, на которое спадали пряди спутанных черных волос.
Явились Кондратий с Афанасием. Недовесков сразу отошел от узника, разведя руками. Зато кормщик словно прилип к нему, так что тот выбранился, не вынеся пытливого разглядывания. Пожарский с дьяком привстали с лавки – чуялась удача. Наконец Афанасий обернулся к ним, твердо сказал:
– Не погрешу, есаул скомраший у вас, человек Заруцкого.
– Напраслина! – с неожиданной яростью завопил бродяга.
– Кабы так, – не повел бровью кормщик и, взяв свечу, поднес ее к своему лицу. – А меня ужель не признаешь?
– Смердящий пес ты, поклепщик! – резко откинутой головой бродяга стукнулся об стену.
– Не твои ли злыдни по твоей указке меня в овине спалить хотели? А опосля тут, в Нижнем, не вы ли мниха еретическа из темницы выкрали? Полно кошке таскать из чашки. Не сносить тебе головы.
Бродяга затрясся, как в падучей, но вскоре затих. Притворство уже не могло спасти его.
– Имя? – жестко спросил Пожарский.
– Дайте слово, что не загубите, все открою, – подавленным голосом отозвался уличенный.
– Пощадим, коль повинишься.
– Томило Есипов я, астараханский сотник.
– Отколь шел?
– Из Коломны, от цари… от Марины Юрьевны послан.
– Куда?
– В Астрахань и на Яик.
– Пошто возле Нижнего шастал?
– В Арзамасе побывши, оттоль в Курмыш поспешал.
– Не к Смирному ли Елагину? – перегнулся через стол Юдин.
– К ему. Да в Нижнем у Заруцкого верный человек середь смолян есть, с ним я тож должон был встренуться.
– Кто таков? – продолжал допрос князь, переглянувшись с Недовесковым.
– Не ведаю. Он меня на торгу у Николы ждал, сам бы подошел, ан время уже истекло.
– А что Заруцкий? Ведомо ему, что мы ополчаемся?
– Еще б не ведомо. Он уж на Володимирску дорогу заставы послал.
– Мыслит, через Владимир пойдем?
– А то нет. Самая торная дорога вам. Иными идти накладно да маятно. Нешто не уразуметь?…
Томило уже чуть ли не дерзил. Ему нетрудно было уловить замешательство допытчиков после извещения о том, что Заруцкий перекрывает Владимирскую дорогу. Воровской сотник даже не скрыл ухмылки.
– Сколь народу у Заруцкого в полках? – после недолгого молчания снова обратился к узнику Пожарский.
– На вас хватит. Да у атамана не одни вы в голове.
– Не одни?
– Верный слух есть, что во Пскове живой да невредимый Дмитрий Иваныч сызнова объявился.
– Быть того не может.
– Ины, кто в Тушине с ним стояли, во Псков уже подалися. А имя, под коим он хоронился, то ли Матюшка, то ли Сидорка.
– Воистину Кощей бессмертный, – невозмутимо заметил не терявший присутствия духа Кузьма. – В Угличе зарезан, в Москве иссечен да сожжен, в Калуге обезглавлен, а все восстает из праха. Право, нечистая сила завелася на русской земле.
– Третий, выходит, самозванец-то по счету, – подивился Недовесков.
– Како третий! Не десятый ли? Точно мухи плодятся. И всех на сладкое манит, – задумчиво потеребил бороду Юдин.
– На кровь их манит, – возразил Кузьма.
Когда вызванная стража увела Есипова, князь в сильном беспокойстве заходил из угла в угол. Наконец остановился перед Недовесковым.
– Ближе всех ко Пскову из городов надежных Вологда. Поедешь, Кондратий Алексеевич, туда с грамотой от нас. Надобно упредить вора, ему недолго стакнуться с Заруцким. Ты сможешь расшевелить вологодский люд, смолянам всюду вера.
– Исполню, – без колебаний изъявил готовность Недовесков.
– И я пущуся с Кондратием, – выступил сбоку кормщик. – По пути нам. А то порато заждалися меня на Соловцах. В живых, поди, уж не числят. Оттоль пособлять буду.
Кузьма с грустью досмотрел на Афанасия: жаль ему было терять верного сообщника.
2
Биркин ехал на Казань по низовским землям, как по своей вотчине. Полусотня стрельцов, выделенных ему Звенигородским и сопровождавших его, была надежной охраной, И ретивый стряпчий расправил крылья. Даже там, где прежде всегда было тихо, после проезда Биркина все дыбилось и полошилось. Савва пытался образумить самоуправца, перенявшего дурные боярские ухватки и возомнившего себя нивесть кем, но старания протопопа пропадали втуне. Стряпчий только чванливо кривился от Протопоповых нравоучений.
В безмятежном селе Княгинине Биркин так застращал мужиков, что они были готовы отдать последнюю рубаху, лишь бы поскорее спровадить вздорного лиходея.
Трясущийся, как лист иудина древа, староста Потешка Антропов, стоя в рыхлом снегу на коленях, не смел поднять лица и униженно кланялся на каждое слово стряпчего. Обнаженная плешь старосты мертвенно коченела от стужи.
– Крамольникам предалися, переметчики! – по-бабьи визгливо вопил Биркин. – Кому денежный сбор отсылаете? Воеводишке курмышскому? А того не разумеете, мякинные головы, что он ваши деньги из нашей казны изымает. Нам платить надобно, нам, властям нижегородским! Уж я повытрясу вас, христопродавцы! Немедля вели мужичью отпереть амбары да волоки весь харч сюда! И лошади с подводами чтоб тут были!..
Потешка со всех ног кинулся исполнять волю грозного начальника. Несусветная суматоха поднялась в селе. Беспрекословно послушные стряпчему наиболее усердные его сподручники сами стали потрошить сенные сараи, растаскивать кули с житом, вычерпывать из ларей муку. Куча крестьянских припасов быстро росла перед Биркиным.
Тонкогубый, невзрачный, приземистый, в распахнутой парчовой шубе с вышитыми на ней золотыми репьями он, наложа ладонь на рукоять сабли и напыжась, стоял в растопырку и, словно полководец на поле брани, раздавал указания. Наконец-то у него была полная власть. И стряпчий насыщался ею, как лакомым яством.
– А кабак-то досмотреть ли, осударь? – на бегу спросил его один из разохотившихся на грабеж угодников.
– Зорите. Все тут наше.
Зашатались и расхлебянились тесовые ворота перед кабаком. Потрясая бердышами, трое стрельцов ворвались туда. Выбежали с наполненными вином ведрами. Вино выплескивалось на снег, потянуло по улице сивушным духом.
– Устрашися всевышнего, Иване, – подступил к Биркину донельзя сокрушенный протопоп. – Бесчиние и мздоимство творишь. Грех велий! Всему Нижнему Новгороду в укор. Одумайся!
– Не твоя забота, батюшко, и не суй нос! – набычился Биркин. – Все по закону творю. Княгининцы свои долги Нижнему не уплатили, вот и пущай расплачиваются сполна. Не чужо – свое берем.
– Да пускаться-то во вся тяжкая пошто? Разбойничать-то пошто?
– Не видывал ты сущего разбоя, протопоп. А сие не разбой – урок наперед. Будут подлые знать, что не сойдет им с рук своевольство.
– Опричник еси, сущий опричник!
– Ну, ну, брань на вороту не виснет, отче, да я зело памятлив! – пригрозил стряпчий. – Тут тебе посадской заступы не будет. Тут твоего мила дружка – мясника Кузьки нету. Мне ль не ведать, отчего норовишь ему? Небось, под его приглядом две лавчонки, свечну да иконку, беспошлинно на торгу держишь? Погодите, доберуся я до вас, праведников!
И хоть явную напраслину городил Биркин, хоть никаких необложенных пошлиной лавочек у протопопа не было, Савва смешался от нахрапистой наглости, не нашел отпорных слов…
Выехав из Нижнего налегке, Биркин обзавелся великим обозом. Более ста подвод увел он из Княгинина.
Удрученный и подавленный Потешка Антропов долго смотрел вслед биркинскому лихому посольству, густо сеявшему на дорогу сенную труху. К нему один за другим подходили понурые мужики.
– Вчистую разорил нас лихоимец, – стал чесать затылок сельский староста. – Тридцать семь четвертей овса да двадцать возов сена, да рыбы бочковой, да хлеба вдосталь, да вина с кабака пять ведер имал. Все подобрал. Без лошадей вовсе оставил. Ладно, что сами убереглися.
– Спаси Христе впредь от такого злыдня, – перекрестился один из мужиков.
– В Курмыш Смирному Васильичу жалобу отписать бы, – подсказал другой.
– Пра, един бес, что Курмыш, что Нижний, – размыслил третий. – Им бы три шкуры с нас драть, а заступы никакой. Тишком верней будет. Наедут дознатчики и батогов не пожалеют.
– В топоры надоть, мужики, в топоры, посоветовал обезображенный рваным рубцом через все лицо Семейка Стучи Брюхо, про которого знали, что он был у Болотникова и в тушинском стане.
– Не, баловать не станем, – покосился на его рубец староста. – Переждем, чай, лихо, не вечно оно. А жалобу в Курмыш я седни же отошлю…
Сетуя да рассуждая, стояли мужики посередь разграбленной улицы. Некому их было утешить, некому взбодрить. И малого просвету для себя не видели они нигде.
3
Когда весть о Биркине дошла до курмышскрго воеводы, Елагин с отрядом стрельцов немедля припустился к Ядрину в надежде перехватить нижегородских посланцев на большой Казанской дороге.
Смирной Васильевич был норова угрюмого, раздражительного. Никто ему из окружения перечить не осмеливался, а повеления его исполнялись неукоснительно. Он считал себя полным хозяином всюду, куда простиралась его власть, не стесненная никакими границами.
Неоднократные послания Пожарского и Юдина к Елагину не возымели никакого действия. Курмышский воевода даже не удостоил нижегородских военачальников ответом. Зато он охотно сносился с арзамасскими верховодами князем Иваном Путятиным и дьяком Степаном Козодавлевым, которые после отъезда смолян в открытую прямили Заруцкому. По-соседски благоволил он и к признававшим его сурским городам Алатырю и Ядрину, опекал черемисский Кузьмодемьянск на Волге и самовольно подчинил себе близкие большие села Княгинино, Мурашкино да Лысково, хоть они исстари принадлежали Нижегородскому уезду. Разорительный проезд Биркина по окрестным землям, где Елагин, пользуясь смутой, сам учинял поборы, разгневал его до крайности. И он намеревался жестоко проучить нижегородского наглеца.
Как и Курмыш, приткнувшийся к реке Суре Ядрин был сплошь деревянным поселением, огражденным старым покатым валом и обветшавшим острогом. Улочки кривые, неухоженные, грязные. Избы были неряшливо крыты соломой, топились по-черному и, запачканные копотью, скособоченные, встрепанные удручали жалким видом. Даже обильно выпавший снег не мог скрыть убожества.
Ядрин полностью разделил незавидную долю бывших некогда сторожевых поселений на востоке Руси. Давно тут миновала опасность сокрушительных вражеских налетов, давно не угрожала русскому государству сломленная Грозным Казань и в бдительной сторожбе не было великой надобы. А здешних переметчивых жителей, по большей части инородцев, царская власть, поминая их прежние грехи и дремучее язычество, оставила на божью волю, не забыв, впрочем, о поборах. Пользуясь ее попустительством, наезжавшие сборщики-обиралы легко запугивали и обманывали темных людишек, беря с них втрое, а то и более сверх ясачных денег.
Жила в Ядрине, как и возле него, голь забитая, диковатая. Тут сошлись разные языцы, где вперемешку были чуваши, татары, горная черемиса, мордва да и немало русских: пахотников и мелкого служилого люда. Что им не скажи – все одобрят, начальственно прикрикни – склоняться, а только всяк себе на уме, всяк норовит дурачком прикинуться и ни в какое рисковое дело не встревать. Не выставляться – первая тут заповедь. Крутое ордынское иго да после него государевы волостели крепко несчастных людишек покорству и смирению выучили. Но бывало, что и терпению приходил конец. Тогда безумное отчаянье кидало страстотерпцев в пламя такого свирепого бунта, когда ни перед пыткой, ни перед самой смертью страха нет, и ни своей, ни чужой крови не жаль. И нигде не вызывала в народе такую ненависть царская власть, как в самых глухоманных, презренных местах. Еще в пору болотниковского мятежа Присурье отломилось от Шуйского и уже не хотело примыкать ни к каким «законным» царям.
Елагину же, безотлучно пребывающему тут в смутное время, доподлинно ли не знать, что державная Москва с боярским царем на престоле для здешнего люда – возврат к вящей неволе, кнуту и непосильной дани. Вот почему трещавшие всему миру о любви к народу и не жалеющие никаких щедрых посулов самозванцы, на которых ополчалось и которых губило московское боярство, пользовались окрест сочувствием. И вот почему курмышскому воеводе многих удавалось настраивать против нижегородского ополчения, что якобы только и собиралось для того, чтобы возродить старые обычаи и освободить Москву для «законного» грозного царя. Хитер был Елагин, но вся хитрость его вылезала наружу, когда он, не хуже государевых обирал, перехватывал с поборами. И рука у него тоже была не легче. Но куда людишкам податься от своей земли? В других местах еще лютее: сплошь смертоубивство и раззор. Пусть уж Елагин, а не иной лиходей, а тем паче не государевы и ненасытные живодеры.
Но если земля зыбилась у всех под ногами, то зыбилась она и под Смирным Васильевичем. Никому, и ему тоже, не дано было предугадать, куда свернет колея завтра. Пытаясь оградить себя от всяких помех, он с еще большим упорством пресекал попытки любого умаления его власти.
Въехав в Ядрин, Елагин увидел у распахнутых перекошенных ворот убогого дворишки городового приказчика Ивана Симонова. Приказчик орал и махал кулаками на зареванных испуганных баб. Конский топот заставил его повернуть голову. И чем ближе подъезжал воевода со стрельцами, тем больше преображался Симонов, меняя суровую личину на сладостно умильную. Все затрепетало на нем: и шапка с алым верхом, и крашеная шубейка, и сабля, заткнутая за кушак. Был бы у Симонова хвост, он бы завилял им.
Засуетившись, приказчик шуганул баб, подбежал к Елагину, вцепился в стремя и чуть ли не облобызал воеводский сапог, выказывая свою преданность.
– Были нижегородцы? – брезгливо кривясь от его низкопоклонства, спросил Елагин.
– Утресь проехали, обоз великий, а самих и сотни нет, – с угодливой поспешностью, будто хотел доставить несказанную радость, повестил Симонов.
– Бестолочь! – толкнул его сапогом воевода, расстроившись оттого, что, пожалуй, наверняка упустил Биркина.
Симонов нисколько не обиделся и взахлеб понес вздор о какой-то рыжей кобыле, что была уведена со двора у курмышского татарина Хлуберды ядринским татарином Аптышкой и которую никак не могут разыскать в Ядрине, хотя он, приказчик, выбился из сил, со всем прилежанием ведя розыск.
У Елагина начали буреть щеки. Густые широкие брови сошлись на переносице. Он стал страшен, обретая сходство с ястребом, готовым с лету вцепиться в ничего не подозревающую жертву.