Текст книги "Ратное счастье"
Автор книги: Валентина Чудакова
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Капитан Рубанович, тщетно стараясь скрыть улыбку, попросил Пухова обосновать свою мысль. И тот обосновал:
– Что же получается, товарищи? Сопливому мальчишке и слова сказать нельзя – огрызается! Да еще это самое... матом!..
Тут взвилась я:
Неправда! Младший лейтенант Сериков из интеллигентной семьи.
Сядь, Александр Яковлевич! – осадил Пухова замкомбата Ежов. – Капитану неинтересны наши семейные дела. Сами разберемся. – И кинул на меня раскаленный взгляд. Я – на Парфенова, а тот даже и не смотрит в мою сторону!.. Вот тебе и доверила: «под личный и каждодневный контроль...» Ох, разберись, командирша, не то хватишь шилом патоки...
Есть ли ко мне вопросы? – осведомился наш высокий гость.
Тут мы заблажили разомУ каждый спешил излить собственную досаду.
Рации в роты дайте!
Телефоны надо заменить!
Где пистолеты-пулеметы Судаева?
– «Станкачи» Горюнова где? – не выдержала и я.– И танк надо! Да не учебный макет, а настоящий! Трофейный.
Меня подняли на смех?
Ну и пулеметчица! В танке захотелось прокатиться!
А персональный «Ил» не хочешь?
Ха-ха-ха!
Но меня поддержал ротный Самоваров: доказал, что я права. В самом деле, что же получается? К бомбежке мы привыкли; артогонь выдерживаем—даже «шестиствольного» не боимся; а танкобоязнь в пехоте по-прежнему едва ли не поголовная болезнь. Почему? Потому что мы с этой сволочью нечасто имеем дело и не знаем возможностей вражеских «утюгов»: что из своей запечатанной стальной коробки видит танкист?
А может, он и сам нас боится? Нет, пехотному офицеру полезно прокатиться в трофейном танке, чтобы лично убедиться, что это такое, и только тогда убедить солдата, что не так страшен черт.
Капитан Рубайович старательно записывал наши сумбурные претензии к высокому начальству. Экс-комбат Бессонов вдруг, осердясь, бухнул кулаком по столу:
– Это что за сабантуй? Тихо, братья славяне! Озверели вы, что ли? Чего напали на человека? Так-таки капитан вам сейчас все и выложит из кармана...
– Да, товарищи, я не так всесилен, как вы думаете,– наклонил капитан гладко причесанную голову.– Однако,– он понимающе развел руками,– согласен. Доложу...
На том и кончилась официальная часть оперативки. Капитан стал прощаться, но его уговорили остаться на вечеринку по поводу проводов комбата.
Ужин устраивали в складчину из скудных запасов офицерского дополнительного пайка и двухдневной «заначки» порционной водки. Мишка проворно и бесшумно накрыл стол белой бумагой и выставил угощение: американскую почти резиновую, но вполне съедобную колбасу в расписных жестянках; тягучий, как клей, заморский сыр в коробочках и отечественные рыбные консервы. Появились и стаканчики, искусно выточенные в оружейной мастерской из малокалиберных гильз.
Признаться, мне не терпелось схватиться с Парфеновым. Правда, я не поверила, что Сериков ругается матом. Я хорошо со взводными командирами познакомилась, когда их принимала, всех троих подробно обо всем расспросила. У Серикова отец – видный геолог с ученой степенью, мать – учительница. Не может быть... Однако, выходит, Парфенов его с Пуховым так и не помирил, а мне ничего не сказал! Но не заводить же свару в присутствии постороннего человека. И я пока ограничилась тем, что вполголоса укорила Пухова: «Не понимаю, Александр Яковлевич, зачем вы выносите сор из избы? Неужели мы с вами не в » состоянии обуздать мальчишку? Он что, и в самом деле матерится?» Пухов обиделся: «Староват я для лжи!»
Ну, Александр свет-батюшка, за твою новую должность! – сказал капитан Ежов, первым поднимая чарку.
Нет,– возразил экс-комбат,– позволь мне, как виновнику торжества... Друзья, за моего тезку, за нашего гостя. Спасибо, Саша, за науку!
Капитан Рубенович поклонился и тоже возразил:
– Позвольте мне злоупотребить гостеприимством и первый тост поднять за наших женщин, которые и на войне прекрасны! – Он выпил первый и, к великому моему конфузу, поцеловал мне руку.
– Ура! – закричал Парфенов. – Вот это мужчина, а мы... – Он безнадежно махнул рукой.
Совсем собачьей шерстью обросли,– с шутливой грустью ввернул Вовка Сударушкин. И все засмеялись. Стали поздравлять и напутствовать комбата:
За тебя, Сашок! Будь здоров на новом месте! И не поминай лихом!
Расти и не кашляй!
И не бей, ради бога, по своим!
Лимит к чертовой бабушке разлимитить!
Фома Фомич начал чудить. Вдруг заголосил по-бабьи: «Соколик ты наш ясный! И на кого ты нас, сирых, покидаешь? И куда ж тебя несут резвы ноженьки? И куда ж глядят твои... бесстыжие глазыньки?»
Это было очень смешно. Капитан Бессонов подмигнул капитану Рубановичу:
– Артист. Как представляется, скотина. А сам до смерти рад, что сядет на мое место.
Фома Фомич захохотал во все горло:
– Рад! Верно. Ты мне, старик, надоел до обморока. Совсем задавил своей эрудицией. Сенека... двадцатого века.
А ты меня «шпреханьем»... на владимирском диалекте.
А ты... доннер веттер... Нет, старик, я вижу, тебе надо напутствие покрепче. – Фома с серьезной миной начал подсучивать рукава гимнастерки.
Не чуди,– остановил его капитан Ежов. – Спой-ка лучше. Нашу. Эту самую...
И Фома Фомич запел. Ах, какой голос!.. И впрямь артист.
Не искушай меня без нужды...
Капитан Рубанович высоко подхватил?
Возвратом нежности своей...
Все в этом романсе для меня было колдовским: и слова, и музыка. Его пела моя покойная мать дуэтом с другом нашего дома – агрономом Иваном Яковлевичем. И я, тогда совсем еще девочка, забилась в спальню-боковушку и плакала сладостными слезами.
Мама вдруг возникла перед глазами, как наяву – живая: кареглазая, улыбчивая, в оранжевом полушубочке, в сатиновых шароварах, заправленных в сапоги,—для верховой езды. Под мышкой потертый портфель со сломанным замком...
И не могу отдаться вновь
Раз изменившим сновиде-е-еньям!..
У Вовки Сударушкина подозрительно повлажнели глаза и задергались губы. А заплакала... я.
Домой меня провожал новый комбат – Фома Фомич. Оказалось, со значением. Только вышли на улицу, начал без предисловия:
Мы у тебя забираем Парфенова. – Я даже не поинтересовалась куда. Так было безразлично. Комбат пояснил:—Теперешняя его должность считай что ликвидирована, а мне нужен заместитель по строевой подготовке. Вот мы и решили... Не возражаешь?
На здоровье.
Так по рукам? Только, чур, не серчать. Раз все по-доброму, то и аллес гут.
Пошел бы, Фома Фомич, на болото! Раз уж решили за моей спиной, чего ж тут оправдываться?
А.., улыбаешься. Значит, не сердишься. Ну и молодец. А кошка – дура!
Юморист. Счастливый характер. Не просто зубоскал, нет. Чудак в лучшем значении этого слова. Наш
Фома Фомич обладает бесценным даром, как никто другой умеет перемешивать серьезное с шуткой. А на фронте это просто необходимо. Нельзя постоянно находиться в состоянии угрюмости и злобы. В этом я убеждена, сама из неунывающего племени. В госпитале милая врачиха Нонна Эммануиловна Немирова диву давалась, глядя на раненых: «Что за народ?! Только что вырвались из ада, чудом выжили и, гляди ты,– поют, смеются, шутят!..» Я и сама не знаю, почему так получается, не умею философствовать. Убеждена только в одном: воин переднего края должен уметь расслабляться. Иначе плохо будет. Сегодня в бой, и завтра, и так далее: в сердце только мщение, в глазах ненависть – ни шутки, ни улыбки, ни разрядки. И что же? Да рухнет человек! Не выдержит: с ума сойдет или озвереет. И то и другое нам ни к чему. От такой беды нас надежно и защищает именно солдатский юморок. А юмор и впрямь полноправное оружие нашего боевого арсенала. Вон сколько развелось на фронте Теркиных – в каждом полку свой. Не помню, кто во время войны сказал: «Советский оптимизм неистребим!» Верно. А на чем держится наш оптимизм, как не на том же юморке? И только непосвященные могут думать, что мы толстокожие, что с нас все как с гуся вода. Нет, мы ничего не забыли и не забудем. Ни-ког-да! Все, что мы пережили, мы затаили до поры до времени, скрыли от посторонних глаз. И в этом наша сила. Мы – люди и на войне остались людьми: не разучились верить, дружить, жалеть, любить, смеяться. К сожалению, не все. Был у нас, например, в медсанбате строгий комиссар Масленников. Он всегда оказывался прав. Но не любили мы этого сухаря: всегда хмурого, озабоченного, застегнутого на все крючки, не воспринимающего шутку, не умеющего не только смеяться – даже улыбаться. Трудно с такими. Да и им, пожалуй, не легче. Так что плохо жилось бы нам без таких чудаков, как тот же Фома Фомич.
Правильно. Однако где-то в глубине души у меня вдруг заныла какая-то растревоженная жилка ущемленного самолюбия. Так вот, оказывается, почему Парфенов мне покорился: ему заранее, выходит, было обещано скорое избавление от «женского ига»! Повышают человека, а я была им недовольна. Стало быть, не сработались только по моей вине. И возразить нечем: сама же просила – «убирайте!». Впрочем, дело уже сделано. И пусть мое начальство так никогда и не узнает об этой моей мелочной обиде. Пусть себе думает на здоровье, что человек моего возраста бесхитростен и прост, как первобытное существо. А с меня, в данном случае, действительно как с гуся вода. Я не одна: у меня есть старшина, Пряхин, Забелло, Приказчиков, командиры взводов, Соловей, наконец. Это ли не помощники? Впрочем, с Сериковым надо разобраться безотлагательно.
– Что с вами, Василий Иванович! – На моем старшине, что называется, лица нет. Усы дергаются. Глаза излучают боль и гнев.
Оказывается, ему дико нагрубил все тот же Сериков. Во время очередных стрельб у одного из пулеметов случилась «задержка» – поперечный разрыв гильзы. И Сериков на глазах у солдат бьет ногой по вертикально вставшей рукоятке затвора! А ведь «максимка»-то новехонький. Старшина не удержался от справедливого замечания и услышал в ответ: «Дядька, мотай отсюда, пока я добрый!»
Серикова на месте не оказалось. Дежурил сержант Вася Забелло.
Где командир?
Не знаю, товарищ старший лейтенант. С час как ушел, а куда – не сказал. – Я укорила славного рыжика: он – командир первого расчета – по положению является заместителем Серикова. Обязан знать, куда тот отлучается. Почему же не спросил?
Спросишь его, как же,– буркнул сержант, пряча от меня свои зеленые, как трава, глаза.
– В чем дело, товарищ сержант? А ну, выкладывайте начистоту!
Оказывается, Сериков безобразно грубо обращается не только с солдатами, но и с младшими командирами! Вчера при разборке пулемета новичок Абдулла Гизатулин позабыл спустить с боевого взвода пружину замка. А это – нельзя! Пружина может вырваться изнутри со страшной силой и поранить. А если в глаз? Вот Забелло и подсказал. И за это командир взвода на него наорал, не выбирая выражений. И это не в первый раз.
– Понимаете, какое дело... Он все с рывка да со зла. Доброго слова не услышишь... На Малышева кричит: «Молчать, мусор!» А тому обидно. Сами небось знаете, учителем парень был в начальной школе...
Да, интересное кино!.. Дожила баба. Достукалась, Мало того, что прозевала, так еще лично дважды заступалась за грубияна! Меня обуял такой гнев, что будь Сериков тут, кажется, стукнула бы! Вручив Соловью свои трофейные часишки-штамповку, я его оставила дожидаться Серикова. Приказала:
– Заметь время, когда придет. И веди ко мне.
Прошло не меньше двух часов, прежде чем появились Соловей и Сериков. Меня уже начала покалывать тревога: не случилось ли чего?
Однако мне удалось начать разговор почти спокойно. Но был он тягостен, а главное, безрезультатен. Виновный не чувствовал себя виноватым. А как разговаривал! ..
Где вы отсутствовали более трех часов?
Почему я должен докладывать?
Да вы что, младший лейтенант, с луны упали? Не должны, а обя-за-ны!
В свое личное время...
У нас с вами нет личного времени и быть не может! Самовольная отлучка свыше часа приравнивается к дезертирству! Или вам это в новость?
Мы же не на переднем крае!
Это не имеет никакого значения.
Что ж? Рапорт подадите?
Надо бы. Но на первый раз пре-дупре-ждаю, и железно! На носу зарубите. Я уже вас однажды предупреждала, чтобы вы не смели грубить командиру стрелковой роты. Ведь так? А вы опять за свое? Немедленно, сейчас же извиниться перед капитаном Пуховым– раз; перед старшиной – два; перед сержантом Забелло – три. И солдат Малышев на вашей совести! И чтоб я больше об этом не слышала! Ни ра-зу! Понятно?
Да не стану я извиняться!
То есть как это, если я приказываю?
Да вы не имеете права такое приказать! Это мое личное дело...
– Как?! Оскорблять заслуженных людей, старших по званию и возрасту,– ваше личное дело?! Обидеть израненного старшину? Сержанта Забелло, который пять дней стоял под таким огнем, какой вам еще и во сне не снился? Ну не наглость ли? Вон отсюда!..
Оставшись одна и отдышавшись, я занялась самоедством. Человек иногда умеет сам себя есть, да еще как! Ну что? Эх, дура баба! Сорвалась, как с цепи. А еще до десяти про себя считала. Никакой выдержки. Ну а теперь что? Опять сначала? Да не изринится такой урод. «Парень из интеллигентной семьи...» Хороша, наверное, была семейка...
Как же у меня так нескладно получилось? Это, видимо, и называется «начать во здравие, а кончить за упокой».
В таких растрепанных чувствах и застал меня мой бывший зам – ныне заместитель командира батальона по строю Парфенов.
Подумать только: что делает доверие и власть – человек совершенно преобразился, точно его вдруг наизнанку вывернули. Куда девались апатия и лень – весь сама энергия! До того деятелен – на удивление. Впрочем, раз не к худшему, а к лучшему человек переменился, ну и на здоровье. Парфенов вроде бы даже похорошел. И взгляд стал не злой. Но, может, он и не был таким, а просто мне так казалось из-за неприязни. Ведь когда человека не приемлешь, видишь только его недостатки. И даже – придумываешь, чего у него нет.
Здорово, ротный! Что с тобой? Ну и видок: как лягушку проглотила.
Ты прав. Но не лягушку, целая жаба в горле застряла.
Выслушав меня, Парфенов не удивился:
.Я сразу заметил, что он такой. Только тебе не сказал, не хотел расстраивать.
Спасибо за заботу. – Я иронически поклонилась.
Парфенову хоть бы что. Продолжал как ни в чем не бывало:
– Матом кроет. Веришь ли? При тебе, может быть, и нет. Но я своими ушами слышал. Еще подумал: «Вот интеллигентная шпана!» Ладно. Доложу. Подумаем, что с ним делать.
Послушай, а может быть, не стоит докладывать? Не люблю я нянек. Может, еще раз с ним самой поговорить? А? '
Ну уж нет! – решительно отверг Парфенов. – Ты думаешь, я с ним не говорил? Ты шутишь? Не такой это случай, чтобы спускать на тормозах. Ведь это почти неповиновение. А если в бою? Пухов ему: «Огонь!» А он: «Пошел к такой матери!» Картиночка.
Нет, эту заразу надо вырвать с корнем, чтобы и другим неповадно было. Придется ему устроить баню. Причем немедленно. Сама знаешь, все имеет конец. Даже наша затянувшаяся передышка.
Это что, суд? – На сей раз у Серикова не усмешечка, а явная тревога в уголках опустившихся губ, в глубине настороженных зрачков. А глаза красивые: крупные, серые, в опушении почти девичьих ресниц.
Нет. Дамский разговор,– усмехнулся комсорг Сударушкин, явно не подумав. Замкомбата Ежов сердито на него покосился. И Серикову с издевкой:
А что, судьи не по нраву? Отчего бы? Как видишь, все офицеры, все выше тебя по званию и должности, все фронтовики, и так далее, и тому подобное...
– Встать как следует! – рявкнул вдруг комбат Кузьмин так, что я вздрогнула. В первый раз увидела нашего Фому в неподдельном гневе. – Ишь ты, на гулянку он пришел! Честное слово, впервые такого вижу: мамкино молоко на губах не обсохло, пороха еще не нюхивал, а уж трибунальской каши просит! Ах ты!.. (Трах-тах-тах)Про семью не спрашиваю, про школу тоже ясно. Но в училище учили же тебя чему– нибудь, кроме короба и кожуха! (Трах-тах-тах!)...
Погоди, комбат. – Капитан Ежов настойчиво тянул Фому за рукав гимнастерки. Но тот остыл не сразу – еще несколько «залпов» выдал, а закончил так:
Сказал бы я тебе!.. Но жаль, что девушка среди нас находится...
Комсорг проворно отвернулся от стола, плечи его мелко тряслись. Наверняка Вовка хохотал украдкой. А мне было не смешно.
– Ну-с, товарищ офицер, выкладывайте: как дошли до жизни такой? – В голосе капитана Ежова были стальные, ничего хорошего не предвещающие нотки.
Странно, но мне вдруг стало жаль Серикова: точно окаменел, в лице ни кровинки, глаза долу. Видно, понял, что не шутят. А впрочем, чего его жалеть, хама такого. Я поочередно оглядела всех «судей». У комбата выражение лица свирепое– не по характеру. У Ежова – сурово официальное. У комсорга – непроницаемое. У ротного Игнатюка – сочувствующее. У Парфенова – как будто равнодушное (А горячился!..) У Пухова почти торжествующее: «Ага, попался!» А у Самоварова, ей-ей, по-бабьи жалостливое. Выходит, хоть во мнении едины, а мысли разные. Но все равно я ни за что не хотела бы оказаться на месте Серикова. Мы в томительном молчании выжидали минут десять. Капитан Ежов дважды повторил вопрос; «Подсудимый» ни слова!..
– Почему матом кроешь, как уголовник?—опять рявкнул комбат.
Сериков разлепил бледные губы и чуть слышно!
Так ведь многие ругаются... И вы... тоже...
Я?!—Комбат подскочил, точно его шилом ткнули. – Когда это? Ты, брат, не заговаривайся.
Под комсоргом подозрительно скрипел табурет: очевидно, бедняга трясся от сдерживаемого смеха.
– Чтобы человек, да еще советский офицер, уподобился шпане] – гневно продолжал комбат. – Чтобы скатился до... черт знает чего! Не уважать товарищей! Оскорблять подчиненных...
Когда по-деловому высказались все (и даже Пухов на сей раз не завелся), капитан Ежов, взявший на себя роль председателя, предоставил слово мне. Я развела руками:
– Мне нечего сказать. Младший лейтенант Сериков видит, что все мы в нашем мнении единодушны. Ему остается только сделать для себя выводы.
Серикова выпроводили на улицу. Стали совещаться, как его наказать.
Да не надо, его, шельмеца, наказывать! – высказался первым Самоваров. – Он уже и так наказан на нем же, что называется, лица нет.
Коллега, я с тобой не могу согласиться! – живо возразил Пухов. – Как можно такие серьезные проступки оставить без наказания? Да он же сам над нами потом смеяться станет! Скажет: вот устроили комедию.
Без наказания нельзя, – заключил капитан Ежов. – Комбат, какие у тебя там права насчет домашнего ареста?
Пять суток,– отозвался Фома. – Так и вклеим. Без исполнения обязанностей и с удержанием из денежного довольствия.
Этого мало,– возразил Парфенов. – Я бы довел до сведения командования полка. Там права повыше. Пусть решают.
Уж больно ты грозен,– усмехнулся комбат.
Не надо, разумеется, доводить,– возразил Парфенову капитан Ежов. – И вот еще что: вовсе не обязательно, чтобы это сделалось достоянием солдат. Пусть отбывает наказание при исполнении обязанностей, с удержанием, конечно. А извинения – само собой.
На том и порешили.
Когда уже почти все разошлись, комбат спросил меня:
Не обиделась?
За что? – удивилась я.
Да за то, что я давеча... Понимаешь, сам соленых слов не люблю. Но понимаешь, иногда...
Понимаю. Обстоятельства вынуждают.
Ну, и умница в таком случае.
Он вышел вслед за мной на улицу и уже с глазу на глаз просительно предупредил:
Вот что, дорогая пулеметчица, ты Марии Васильевне не проговорись! Упаси тебя бог. Она этого терпеть не может. Слушай, ты это самое... того... замолвила бы за меня ненароком словечко. Дескать, вот человек свободный, серьезные намерения питает. Образованный– бухгалтер все-таки, с дипломом. И домик с садом в Коврове после тетушек наследую...
Две сберкнижки и брильянты в запонках,– насмешливо подсказала я.– Иди-ка ты, дорогой Фома Фомич, к богу в рай. Я тебе не сваха.
– Ну вот, ни о чем и попросить нельзя. Майн готт! – комично развел комбат руками.
Мария Васильевна Сергеева – молодой врач санитарной роты полка. Она курирует наш батальон, приходит часто – беспокойный и требовательный человек; фельдшера, санинструкторы и санитары при ней бегают как наскипидаренные,– все знает, все видит. На редкость красивая женщина: рослая, подбористая, круглолицая и синеглазая. Русая косища на затылке зашпилена в огромный узел – как только сумела такие волосы на фронте сохранить! По сравнению с нею я кажусь лилипуткой, а мои жалкие косички – мышиными хвостиками. Вникнув во все мелочи быта и задав очередную взбучку медикам и поварам, Мария Васильевна непременно навещает меня. Не могу понять, за что она ко мне так привязалась, кормит меня сладкими и полезными порошками глюкозы, душит своими духами и, как Нина Ивановна из Сибирского полка, ощупывает мои ребра и сокрушается:
Ох и тоща!– Укоряет Соловья? – Не кормишь ты своего командира, что ли?
Они сами плохо кушают,– вежливо оправдывается Соловей.
Не дело. – Мария Васильевна хмурит свои соболиные брови и читает мне необидную нотацию о режиме питания, о том, что и на фронте надо елико возможно упорядочивать свой быт. А я слушаю и не слушаю: тихий, ласковый голос усыпляет, навевает какую-то непонятную хорошую грусть, и я чувствую, как оттаивает мое стосковавшееся по ласке сердце. А Соловей вертится волчком: не может в присутствии доктора Сергеевой усидеть на месте. Она его успокаивает:
Сядь! Пожалуйста, сядь. А то опять, как в прошлый раз, супом обольешь. Еле шинель отчистила. А ну-ка, подставляй свои «ухи»! Боже правый, чистые! Где это записать?
Довольный Соловей хвастаетсяТ
Я ж тут каждый день парюсь! Вчера, верите ли, писаря Ивана Ивановича на полке пересидел. А Мишка ерепенится: «Мы-ста сибиряки!» Я вот им показал, как скобари наши парятся!..
Молодец! Что и говорить...
Мария Васильевна тоже из Пскова, и у них с Соловьем по праву землячества самые дружеские отношения. Ох и задает же Соловей работу своему языку! А я, отвыкшая от женского общества, помалкиваю. Мне в присутствии Марии Васильевны и так хорошо. Я теперь о ней знаю многое. Она накануне войны закончила институт. Они со своим однокурсником не успели пожениться и попали на разные фронты. Игорь Иванович, молодой хирург, погиб под Старой Руссой, до последнего патрона защищая раненых... Вспоминая об этом, Мария Васильевна не плачет; только синие глаза влажнеют да в межбровье залегает горестная складочка-морщинка. А все ее близкие, как и у нас с Соловьем,– по ту сторону фронта, на Псковщине, И она, так же как и я, не вспоминает – надеется.
– Ты, девочка, вот что,– советует мне докторша,– пойдешь в бой – не лезь в самое пекло без особой нужды.
Мне и грустно, и смешно. Женщины, наверное, все одинаковы. Дома бабушка наказывала плавать у самого берега: «Гляди, утонешь – домой не приходи!..» В медсанбате доктор Вера, не заботясь о себе, при бомбежке в укрытие загоняла. В Сибирском полку Нина Ивановна не велела «лезть на рожон». В госпитале Нонна Эммануиловна советовала «воевать потише». Ничего не скажешь, советы полезные, да только не для человека моего возраста. И не на войне. Мария Васильевна меня жалеет, не понимает в простоте душевной, зачем я добровольно на себя взвалила такую неженскую ношу. И даже, кажется, не верит, что я себя не могу представить на каком-либо другом месте.
Наш комбат Фома Фомич как носом чует, когда у меня гостит Мария Васильевна. Тут как тут под каким-нибудь смехотворным предлогом. «Бритва затупилась. Не одолжишь?» – «А я, комбат, не бреюсь». Фома Фомич выкручивается: «Да я у Соловья прошу». А тот, бродяга, не сочувствует: «А я еще тоже мохом не оброс!» Не любит, когда за Марией Васильевной ухаживают. Но мне становится жаль нашего «красотунчика», как комбата прозвали медсанбатовские насмешницы. А он, если бы не нос, парень был бы хоть куда. Природа зачастую бывает несправедлива именно к тому, кто меньше всего этого заслуживает. Впрочем, породистый нос – мужчине не укоризна. Жаль только, что Фома Фомич подморозил это лучшее украшение мужского лица.
Садись, комбат,– приглашаю я из милосердия. Он тотчас же присаживается на краешек нар и, всегда такой говорливый, молчит. Знает, что Мария Васильевна не любит фривольного «трепа» и не принимает домогательств полковых донжуанов. Я прихожуна помощь:
Чего ж в молчанку играть? Спел бы, что ли.
Я сегодня не в голосе. – Фома исподтишка косится на Марию Васильевну: не попросит ли она? Но та молчит. И комбат молчит.
Молчим, как на собственных похоронах,– усмехается Мария Васильевна и уходит в свою санроту, решительно отклонив попытки комбата навязаться в провожатые.
Фома долго глядит затуманенным взглядом на захлопнувшуюся за докторшей дверь и тяжко вздыхает:
Королева!..
Хороша Маша, да не ваша,– дерзит Соловей.
Вздую я тебя, парень, когда-нибудь,– беззлобно обещает Фома Фомич. И, еще раз вздохнув полной грудью, уходит. Грустный. Сам виноват. Женщину надо уметь занять, развлечь, а он молчит! Находчивый, остроумный, развеселый, а тут теряется, как школьник на экзамене. Соловей начинает тихонько мурлыкать:
Ох, любовь, любовь,
Ох, не знала я,
Ты обманчива какова…-
Потом констатирует?
Втюрился наш комбат по самые уши. Эх, бедолага!..
Не твое дело,– обрываю я. – Лучше бы занялся чем-нибудь.
Чем?
В вопросе Соловья мне чудится явная издевка. Но я отмалчиваюсь. Вот именно – «чем»? Пулемет он между делом изучил – самому старшине экзамен сдавал. Ему хуже, чем мне: ко мне народ ходит – взводные командиры, старшина, Костя Перовский, начальство и по делу, и просто «на огонек». Можно поболтать и посмеяться. А Соловей и этого лишен: побратимов у него, кроме Мишки, с которым он ссорится по пять раз на дню, нет; с офицерами разговаривать не положено – словечко вставил и опять помалкивай; со старшиной тоже на равных не разговоришься. А Соловей почесать язык при случае очень любит.
После каждого «свидания» в моей землянке Фомы Фомича с Марией Васильевной я невольно впадаю в лирическое настроение: одолевают, казалось бы, далекие от войны мысли. Да, Соловей-болтун, пожалуй, прав: Фома Фомич и в самом деле «по уши» влюблен. И мне его очень жаль. И не только потому, что его уважительное чувство безответно. Хотя кто-то из древних сказал, что неразделенная любовь равна такой болезни, как чума! Вот ведь как. Эх, Фома Фомич, милый человек, не вовремя ты, бедняга, «заболел». Командир батальона! Фигура: заботы, хлопоты, ответственность, риск – каждодневная игра в жмурки... со смертью. Мало? Так вот же – на тебе! Страдает. И тут даже не выручает его всегдашняя чудинка. Как помочь? Отговорить? Но разлюбить по заказу так же невозможно, как и полюбить. А главное, не поверит он никаким доводам против, как не может верить влюбленный человек такой, казалось бы, простой истине: «Да не любит тебя тот, кого любишь ты!..»
Поговорить по-женски с Марией Васильевной? Во всех отношениях была бы достойная пара. А если она еще не забыла свою первую любовь? А такое надо пережить!..
Любовь на войне... А почему бы и нет? Соловьи и на фронте поют. Да и растяжимое это понятие – «фронт». Где ему начало и где конец? Настоящий фронт – передний край. А там какие соловьи!.. Да и женщин одна-две – и обчелся. Однако и наша окопная братия влюблялась – при случае: попав в медсанбат, в госпиталь или на передышку. И тут нечему удивляться: воевали живые люди – молодые, красивые, жадные до жизни. Что же тогда говорить о втором эшелоне – ближайших тылах: дивизионных, армейских, фронтовых, где служили такие же люди, но в более-менее человеческих условиях. Тут любовь процветала пышным цветом: серьезная и случайная, святая и приземленная – всякая. Начальство и политработники к этому «стихийному бедствию» относились по-разному. В основном – терпимо, если это не мешало делу. Но были и такие, что стремились искоренить любовь в самом ее зародыше. Хотя бы тот же мой бывший комсорг Димка Яковлев. При самой первой нашей встрече, когда я оказалась в полку единственной представительницей женского племени, он заявил категорически: «Никаких шашней! Враз на бюро поставлю!..» Или еще раньше – в медсанбате: строгий комиссар Масленников, воевал с любовью каждодневно, ухажеров выпроваживал с треском и... ничего не смог поделать. Девчата все равно влюблялись. Помню, первой вышла замуж медсестра Маша Красильникова за начальника медсанбатовского штаба Николая Андреева, и никого это не поразило, кроме комиссара и меня. Комиссар, возмущаясь, метал громы и молнии. А я недоумевала: как порядочная девушка может выскочить замуж без загса, да еще и за женатого человека!.. Да случись подобное со мной, моя бабка меня просто бы придушила. И была бы права. Что, парней на фронте мало? Надо в чужую семью лезть?..
Впрочем, лично я была надежно защищена от любви и возрастом, и внешним видом. Бывало, погляжусь украдкой в солдатское зеркальце да только вздохну – одно расстройство: нос курносый, верхняя губа задирушкой, глаза как пуговицы да еще челка по самые брови и косички школьные. Ни дать ни взять – бабушкина кукла Дунька, которой она прикрывала заварной чайник. К тому же я всегда находилась под железной опекой доброхотных воспитателей. В самом начале войны военфельдшер Леша Зуев не отпускал от себя ни на шаг, за что и был не без ехидства прозван «дядькой Савельичем». В медсанбате доктор Вера внушила окружающим, что я – ребенок. А с нею ох как считались! Потому и фронтовые донжуаны, и серьезные парни ко мне относились, как к ребенку: «Чижик!»– цоп в охапку, чмок-чмок со щеки на щеку, и все.
А потом в полку Дима Яковлев зажал в моральное щемяло. И строгий комиссар Юртаев глаз с меня не спускал. Впрочем, он меня однажды очень удивил. Ранней весной сорок второго в обороне подо Ржевом однажды, обойдя с ординарцем весь передний край и полковые тылы, возвратился домой на рассвете необыкновенно улыбчивый и весь какой-то просветленный. Разбудил меня: «Чижик, сбегай-ка к хозроте, послушай, как поют соловьи. Что выделывают, шельмецы! Даже сердце замирает...» Я огрызнулась спросонья: «Очень-то мне нужны ваши соловьи»! Сам же предупреждал: «Смотри, дочка, не влюбись – будешь плакать...» И напророчил. Влюбилась я до беспамятства! С первого взгляда, даже еще не "зная, кто этот видный русоволосый парень в строченом солдатском ватнике. Оказалось – молодой комбат из соседнего полка, капитан Михаил Федоренко. Странно, что и он меня приметил и прислал письмо-признание через дивизионный пункт сбора донесений. И началось мое смертное томление. Мы стояли в обороне почти рядом: напрямую рукой подать, а увидеться – никак!.. Ему даже и на. час было нельзя отлучиться с переднего края, а я не решалась признаться комиссару Юртаеву. Он сам догадался – так я захандрила – и... отпустил на свидание! И еще была у нас одна встреча накоротке – вторая и последняя: на полянке с глазастыми ромашками. Шел обстрел ближних тылов по площади. Снаряды грохали где-то рядом. А мы ничего не замечали, даже не разговаривали – только смотрели друг, на друга.