Текст книги "Ратное счастье"
Автор книги: Валентина Чудакова
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Ура! – тоже завопила я, окончательно проснувшись. – Соловей, подай автомат. Айда салютовать.
Как бы товарищ комбат не осерчали. Не любят они зряшней пальбы. – Соловья всегда не вовремя клюет петух сомнения.
Пусть меня хоть повесят, но... Ура!
На улице было шумно и весело. Солдатский люд из всех видов стрелкового оружия самозабвенно палил в сторону нейтралки. Солдаты и офицеры всего батальона стреляли залпами и вразнобой, обнимались и целовались. На меня налетел комбат и сгреб в охапку. Рот – до ушей, глаза – бесовские. Вместо «здравствуй»:
– Ура войскам Первого Украинского! – Фому буквально распирала радость, которую немедленно надо было на кого-то излить, иначе разорвет человека изнутри. Комбат подхватил под локти стоящую к нему спиной Риту и легко вскинул девчонку себе на плечо. Высоко вздымая ноги, как строевой конь, загарцевал на месте:
. Мы красная кавалерия, и про нас...
Ритке хоть бы что, руками размахивает.
Былинникп речистые ведут рассказ.
Ровно через час от моего праздничного настроения и следа не осталось. Ко мне заявилась делегация: выборные от всех трех взводов – три человека во главе с Вахновым. Они пришли просить «помилования» Воробьеву, которого я уже условно простила, не объявляя своего решения солдатам. Ну не «сарафанное» ли радио? Командир не успел еще решить – и вот тебе на, защитники!.. Сами ли додумались, Воробьев ли упросил, Кузнецов ли надоумил, опасаясь, что я все-таки дам ход делу,—не знаю. Но реакция крайне нежелательная. Черт знает что такое.
Вахнов стоит как правый. Не сморгнет. В серых распахнутых глазищах – откровенная жалость. К кому?! К трусу. Мнется, краснеет, мямлит:
– Это самое... потому как праздник же. Того... этого... спокон– веков всех мазуриков прощали. Это сакое... Простите. Потому как женщина, должны понимать...
Я едва преодолела искушение всех троих без разговоров вытолкать за дверь. От возмущения даже в горле пересохло. Кашель напал. Не сразу удалось заговорить.
– Вот что, товарищи мужики-добряки. Я очень сожалею, что не оформила материал в трибунал. Простила. Зря. Но я вам не добренькая тетя и впредь не прощу! Никогда! Вот именно потому, что я женщина, я и не могу жалеть труса-мужчину! Как -вы этого не понимаете. За кого просите? Скоро же вы забыли и Ракова, и Потапова, и бедного Митю Шека... Вахнов! Твоя работа, не иначе, заводила этакий.
Вахнов, как всегда, придуривается, руками разводит:
Тык я что ж? Я – как все. Я только к тому, что это самое... мы ж все -по первости боялись. Вона – в сорок первом без оглядки бежали...
Кто бежал? Да еще и «без оглядки»? Ты? Я лично не бежала. Старшина Нецветаев тоже не бежал, Ты спроси Пряхина, как «бежали» пограничники! Отступать с боями и бежать – не одно и то же. А ты, выходит, бежал?
Да и я не бежал! – вскричал задетый за живое Вахнов. – Я ж в тех смыслах, что ахнуть не успели, как Гитлер к самой Москве пришел...
Так-таки и пришел? С развернутыми знаменами и церемониальным маршем? Малышев, что скажешь?
Как пришел, так -и ушел,– растерялся бывший молодой учитель.
Нет, не так! Все Подмосковье дважды умощено немецкими костями. Да вы вспомните хотя бы, как Смоленск обороняли. Малышев, что тогда писали газеты?
«Великое смоленское сражение»...
– Вот именно. Эх, Вахнов, каша у тебя в голове. Парень ты геройский, что и говорить, а думать не хочешь. Воспитываю я тебя каждый день – что об стену горох. Вот что, ребята. Запомните: еще раз с подобной просьбой явитесь —лбом двери откроете! И за остальное не ручаюсь. Ясно? Идите.
Я долго не могла отойти. Соловей пытался меня по-своему успокоить:
Давайте дерябнем по лампадке ради праздника. Эва, сколько у меня этого вашего добра накопилось – почитай что целая баклажка.
К черту!.. Собери-ка к Кузнецову взводных командиров и весь сержантский состав. И по одному солдату от каждого расчета. Из новичков. И Воробьева, разумеется. Надо народ с праздником поздравить.
Поздравлю. Похвалю. Умеренно – в сравнении: наш оборонительный бой местного масштаба – не Сталинградская битва и не Курская дуга. Ну, выстояли, отбили, но ведь иначе и быть не могло! Не героизм,– обыкновенная работа на войне. О Воробьеве – вскользь: простила условно, малейшее проявление трусости – пощады не будет. Я пыталась отыскать в своем сердце хоть капельку сочувствия Воробьеву, но его не было. Знаю: в основе любого предательства лежит прежде всего трусость. Имеет ли право, на жизнь человек с мертвой душой? «Храбрец умирает однажды, трус – тысячу раз». И пусть не думают мои подчиненные, что уже утратил силу суровый, но необходимый приказ: «Ни шагу назад!» Мне не надо готовить конспект: моя память начинена фактами, которые хотелось бы забыть. Но не забываются. И нельзя это забыть.
В окружении трус адъютант застрелил раненого командира «по его просьбе» и был расстрелян по приговору трибунала. Доктор Краснов, струсив, оставил раненых на произвол судьбы. Их случайно спас арьергард. Младший сержант Денисюк, оставшись один у пулемета, струсив, не открыл огня и пытался бежать с поля боя. Я в него стреляла из пистолета трижды и не попала – так тряслись руки. До сих пор не пойму, что мне помешало дать очередь из автомата. Денисюка накрыла мина. Вот потому Соловей и сказал: «Собаке– собачья смерть»... Это надо рассказать. Не доброта, не сопливая жалость – только суровая справедливость обеспечивает веру. Я верю: безоговорочно, неотступно, безгранично, почти фанатично, что справедливость—это Правда войны. А Правда войны заключена в Победе. Победа зависит от меня. Если бы у меня не было этой неистребимой веры с самого начала войны, я бы не стала командиром. Так я примерно все и выскажу —не в назидание, в пример воспитания воли.
Вечером у меня были гости. Соловей собственной расческой вычесывал свою кошку, когда кто-то постучался в щелястую дверь.
– Чего скребешься? – отозвался связной.– Уж коли пришел – запрыгивай.
У порога стоял старшина Нецветаев и раздувал в улыбке завидные усы.
Мир вам, и мы к вам. С праздником!
И даже сразу с двумя. Проходите, Василий Иванович. Гостем будете.
Старшина протянул мне маленький букетик кожистого брусничника и, опередив мое удивление, сказал:!
Вместо цветов. Хотел побольше набрать, да снег. И наклоняться «не того». Все еще после контузии гудит спиноза.
Спасибо, дорогой старшина. Я вас тоже поздравляю. И сегодня, в такой день, скажу: мне просто повезло, что у меня есть вы. Не знаю, что бы без вас и делала. Честное слово.
Обоюдно,– наклонил старшина гладко причесанную голову и самолюбиво покраснел. Соловей подал реплику:
За хорошим старшиной каждый командир как жена за стоящим мужем.
Ишь ты, мудрец,– усмехнулся старшина. И передразнил:– «Чего скребешься? Запрыгивай!» А если бы это, скажем, был командир полка?
Нечего ему тут делать,– заворчал Соловей. – Да и стучаться бы он не стал.
Старшина покачал головой:
– Ай-я-яй. Да к твоему сведению, наш подполковник человек образованный, интеллигентный. Он не только к женщине-офицеру,– к дворнику-мужчине и то постучится! Удивляюсь, как только тебя старший лейтенант терпит.
Я не могла сдержать улыбки:
Да нет, он парень вроде бы ничего. Временами.
А раз так,– подхватил Василий Иванович,—надо выпить. За Октябрь – раз; за Киев – два; за себя – три.
Я рассмеялась:
– А не много ли? Я во хмелю нехороша.
Свяжем! – хохотнул Соловей.
Дай-ка закусить,– сказал ему старшина.
– Подай доппаек. Открой консервы,– приказала я.
Старшина налил из своей баклажки в три латунных стаканчика, приобретенных где-то запасливым Соловьем.
Я отказалась:
– Василий Иванович, увольте. Не принимаю.
– Знаю. Но, как говорят, курица и та пьет. А в такой день... Ну, дорогой товарищ ротный, за нашу Победу!
– Вот тут уж никак нельзя не выпить,– развел руками Соловей.
И я выпила. Храбро, как будто привычно. Закашлялась и засмеялась.
Пришла Мария Васильевна. Праздничная: разутюженная, с необыкновенно сияющими глазами, с белозубой улыбкой. Поздоровавшись, потянула носом воздух, шутливо возмутилась:
Пьяницы. Я вот покажу вам, как девочку спаивать!
А здесь нет девочек, все мальчики,– хихикнул Соловей.
Старшина, подкрутив усы, поклонился, не сгибая контуженной спины:
– Дорогой доктор, позвольте ручку!
Соловей так и покатился, увидев, как Василий Иванович поцеловал врачихе сначала одну руку, потом другую. Тут мой связной вместе с кошкой вылетел за дверь не без посторонней помощи. Я захохотала.
Старшина и Мария Васильевна допивали, что осталось, и степенно беседовали обо всем понемногу. А я вдруг начала клевать носом. Сама дивилась: это с наперстка-то? Уже хотела было, извинясь, нырнуть на нары, но пришли комбат и Рита. Та, как всегда, от самого порога:
– Ой, что было! Иду, а мне навстречу наша Венера едет верхом. Верите ли, ординарцы всего полка за животы держатся: «Пропал жеребец!» Подумайте, раскатывается как на...
Мария Васильевна наморщила тонкое переносье: – Некрасиво, Рита. Венера хороший товарищ. Душой за дело болеет.
Рита, обидевшись, ушла. А я заснула не разуваясь. И так же внезапно проснулась. Гостей уже не было.
Соловей кормил свою ненасытную подопечную. Я сказала:
– Пробегись-ка. Узнай, все ли в порядке. Я что-то малость раскисла.
Спать уже не хотелось. Оставшись одна, я призадумалась. 7 ноября!.. Восемнадцатый по счету Октябрь в моей жизни, а я почему-то помню только один – из далекого тридцать третьего года. Я первоклассница в синей сатиновой юбочке в крутую складку, в белой блузке, перешитой из маминой, с красной суконной звездочкой на груди, в красном, связанном бабушкой берете на макушке, в белых чулках из бабушкиной пряжи, в новеньких брезентовых баретках. В руках у меня красный бумажный флажок.
На деревянной трибуне, изукрашенной нитями плауна и кумачом, струсила я так, что все поплыло перед глазами: знакомые и незнакомые лица; красные косынки; красные береты с бумажными гвоздиками на булавках; флаги; плакаты и дергающиеся на веревочках фанерные кулаки и буржуи. Оглушительно ревел духовой. Комсомольцы лихо пели:
Пятьдесят тракторов!
Пятьдесят тракторов!
Тракторов, положим, было не пятьдесят, а всего пять на весь район. Слабосильные «феденьки-фордзоны» до того были изукрашены плакатами и бумажными цветами – железа не видно.
После всех ораторов я единым духом, зажмурившись, выпалила то ли свой собственный, то ли чужой стих:
Трах-трах-трах!
Керосином брызни.
Мужики на тракторах
Едут к новой жизни!
У моей мамы, стоявшей тут же на трибуне в кожаной распахнутой куртке, глаза стали как плошки. Для нее это был сюрприз.
А дома бабка-ехидница:
– Эх ты, «трах-тарабах»! И охота тебе нашу честную породу на весь район позорить. Уж коли сочинительство щекотит, так складывай припевки. Вот как я про тебя. – Расфуфырила свой атласный сарафан – утицей поплыла по кухне:
Мои ноги на дороге,
Голова в кусту.
Я у тятеньки, у маменьки
Дурак расту.
Чего надулась, как мышь на крупу? Садись чаевничать. Вон какие кокоры с морковью – румяные-преру-мяные. Даром что из серой муки...
Никак, я плачу? Ну не идиотка ли? Ведь запретила себе вспоминать. И опять...
Наконец-то был получен приказ о решительном наступлении двух фронтов: нашего, Западного, и Центрального. Соседи справа и слева после трехдневных непрерывных боев взломали вражеский промежуточный рубеж и продвинулись вперед. На карте-двухверстке это означало всего-навсего пять масштабных сантиметров, а в натуре – десять и местами чуть больше километров. Фланги выровнялись, и наш беспокойный узкий плацдарм «Чертов палец» утратил свое оперативное значение. Теперь линия двух фронтов от Витебска до Гомеля стала почти ровной, если смотреть на карту с севера на юг.
Как всегда, не располагая данными масштабной расстановки сил, мы тем не менее сознавали, что бои будут крайне жестокими. Мы знали, что, прозевав осеннее наступление наших войск в восточных районах Белоруссии, гитлеровское командование спохватилось и приняло все меры для удержания районов западных.
В полосе нашего предстоящего наступления – между Оршей и Могилевом – оборонительная линия противника самим Гитлером была наименована «Фатерляндом». Непосвященный может удивиться: ну не арийское ли нахальство – «Отечество»... на чужой земле! Однако это кодовое название было не случайным: Гитлер и его присные отчетливо сознавали, что сдача Западной Белоруссии для нас обеспечила бы войну уже на чужой территории. По приказу Гитлера города Орша, Могилев и Гомель были объявлены укрепрайонами чрезвычайной важности. По тому же приказу в этих гарнизонах не только каждый военнослужащий, но – даже самый мелкий чиновник захудалого учреждения «нового порядка» был обречен разделить любую судьбу войск переднего края. Аэродромы укрепрайонов буквально заполонила бомбардировочная авиация. По данным оперативной разведки и показаниям пленных нам было известно, что перед фронтом1 нашей части стоят две пехотные дивизии с танками и мотострелковая бригада СС. А против левого крыла фашисты сосредоточили целую танковую армию.
Оборонительный рубеж противника перед нами имел эшелонированную глубину от трех до семи километров– две полосы, по три линии сплошных траншей в каждой. Поэтому-то нам заранее и были приданы танки и небывалое количество артиллерии всех калибров. Однако даже и при такой мощной поддержке на легкий успех мы рассчитывать не могли.
У штабистов нашей дивизии и моего полка оказалось достаточно времени для тщательной разработки в деталях оперативного плана наступления. Было прикинуто, продумано и взвешено на весах тактической мудрости все до мелочей и в подробностях доведено до каждого низового командира в пределах его непосредственной боевой задачи.
Это должно было в натуре выглядеть так.
В восемь ноль-ноль – в течение сорока пяти минут – огневой шквал из двухсот стволов! Причем прицельно по переднему краю. На это время, во избежание поражения осколками своих снарядов, мы должны уйти в укрытия. И там же переждать десатиминутную паузу. Вне всякого сомнения, фашисты, по шаблону, при первом же залпе пушек отведут живую силу во вторую линию траншей. Поэтому, после паузы, предстоит повторный артудар опять по передку продолжительностью четверть часа.
И только после этого за огневым валом, перенесенным в глубину, пойдут танки с автоматчиками на броне. А за «тридцатьчетверками» – мы. Ближайшая наша задача: овладеть первой оборонительной полосой и развивать наступление на вторую, после чего в бой вступят резервы.
До начала артподготовки оставался целый час, но весь батальон уже был поднят «в ружье». И вот мы все, сколько нас тут есть, стоим в траншее в полной боевой готовности. Этот последний час тянется, как долгий год. В полном молчании. Оно не унылое,– торжественное. Неразговорчивы солдаты перед боем. Изредка словом-другим перекинутся командиры – и опять тишина: ни песни, ни,смеха, ни шутки. «Пошутил» только Соловей, молчание для которого равносильно пытке:
– Вот кокнут нас с Мишухой – и копец нашей бабушке...
Ишь ты философ-пророк,– возмущенно заворчал Мишка-ординарец,—чтоб тебя черт уволок...
Это что за похоронки?! Пулеметчица, дай-ка леща своему Санчо...
Даже сердясь, комбат Фома Фомич не может обойтись без шутки. Мне сейчас трудно угадать его настроение: внешне – невозмутим, а вот уверен ли – не знаю. Во всяком случае, бодрится: «За танками пойдем, как по. облаку...» Хорошо бы.
Здесь же, вместе с нами маячат три танкиста, присутствовавшие на последней оперативке. Бородатый их подполковник на правах старого знакомца дружески со мною здоровается и напоминает о танковых проходах.. Их три – по одному на каждую стрелковую роту. Они обозначены железными штырями, вбитыми в землю над бруствером, с белыми флажками на остриях. Значит, танки пойдут тремя колоннами. Обозначения пока не видны даже перед самым носом. Но это меня не беспокоит: проходы мы освободили заранее – мне пришлось передвинуть три пулемета. Танки нас не заденут: дорога для них свободна. И на нейтралке– полный оперативный простор: мин нет ни чужих, ни наших. Немцы не ставили, пытаясь наступать; мы не минировали, готовясь к тому же. Дивизионная разведка перед позициями противника обнаружила колючку в один ряд. Но ее не резали наши полковые саперы: танковые стальные траки проволоку сомнут, как паутину.
Меня несколько беспокоил бой в глубинке. Я трижды предупредила командиров взводов: «Не зевать!» Механик-водитель, даже тяжело раненный, не оставит подбитую машину под огнем, пока она на ходу: до предельного риска взрыва топлива и снарядов, на предельной скорости погонит ее в тыл. Тут уж танкисту будет не до проходов: «Пехота, не зевай!».
Мы теперь в полушубках и маскировочных белоснежных халатах-размахаях. Кожуха и щиты пулеметов побелены известью. Это меня тоже несколько тревожит: артподготовка до третьего слоя перемесит землю, и окажемся мы как белые вороны на свежей пахоте.
Старшина Нецветаев вполголоса высказал собственное соображение на этот счет:
– Непорочные одежды – не для нашего брата. Надолго ль собаке блин? Разве что из траншеи беленькими выскочим, а там...
Это верно. Как черти извозимся. А белые пулеметы на ходу можно будет подмаскировать теми же плащ-накидками.
В белых балахонах поверх снаряжения мы, вероятно, со стороны выглядим неуклюжими, как приземистые пни. Балахоны все одного размера. Я себя не вижу, а на других глядеть забавно. Богатырю Вахнову белая распашонка и пупка не прикрывает; Егор Мамочкин до смешного похож на цаплю в болоте; а Соловей ни дать ни взять – кургузый пингвин без жилетки.
Зато мои командиры взводов – сила! Ах, – форсуны: в отличие от всех прочих, маскхалаты перепоясаны офицерской амуницией с оружием, барашковые воротники полушубков выпростаны наружу. Красиво – ничего не скажешь. Но зачем?! До первого снайпера?.. Не дело. Обижаются, наверное, за излишнюю опеку: вот, дескать, чертова пигалица, придирается к каждой мелочи! Да, придираюсь. И буду придираться. Не из прихоти. По делу. А оно у нас суровое. К черту сантименты! Китайскими церемониями командира не воспитаешь. «Хочешь повелевать – научись подчиняться!» А наука эта непростая, хотя вполне посильная. Я-то ее с первых дней войны и до сих пор познаю —каждодневно, ежечасно. Мое непосредственное начальство меня тоже не лаской воспитывает: и подсказывает, и опекает, и шкуру заживо снимает. Вон как комбат Фома Фомич на оперативке долбанул – в краску вогнал и оправдаться не позволил. Ну и что? Проглотила как миленькая.
По мелочам? Как бы не так. Нет у нас мелочей, все по большому счету: и служба, и дружба, и война.
Не где-нибудь, не в прифронтовых тылах, а именно здесь, в нашей траншее, идет жестокая проверка на прочность характера. Мы все друг у друга на виду: тут не спрячешься, не словчишь, не солжешь в глаза. Мы ничего не прощаем ни себе, ни другим. Да и что значит нетребовательный командир-размазня? Кому он нужен? Как такому верить и доверять честь и жизнь?
Молодец наш дорогой комбатище! Со всего плеча выдал Парфенову за рукопашную свалку, а ведь они побратимы, да еще какие.
Ах вы романтики этакие! Сгорая от нетерпения, дни считали, на фронт рвались—подвиги совершать.
А тут романтика наизнанку – обыкновенная ратная работа: мокрые ноги, простуженные носы, хроническое бессонье и подчинение, подчинение и еще раз подчинение...
Нюхнули малость пороха и небось возомнили. А это только самое начало. Нет, еще малость повоюем по-настоящему, пуд соли вместе съедим, а уж тогда... Но и тогда вожжи не отпущу! И не надейтесь...
Солдаты курят всласть, затягиваясь торопливо и жадно. По привычке огоньки самокруток маскируют в кулаке, прикрывают рукавами маскхалатов. Кого они вспоминают перед боем? О чем думают? О смерти? Нет. И еще раз нет. Мы суеверны наоборот: кто-то должен погибнуть, но только «некто», неконкретный. Не Соловей, не Вахнов, не многодетный Мамочкин, не Забелло, не Сомочкин и уж конечно не я! Да без меня ничего же не будет! Главное – победы...
Вот так всю роту по пальцам перебери – хоронить заранее некого. Даже непутевый солдат Воробьев пусть живет, если... еще раз не струсит,
«В бою о смерти ни синь пороха не поминай! И близко к душе такую думку не подпущай! Оплошал – вспомнил, а она, косая, тут как тут и голову грешную с плеч...» – вот как наставлял своих подчиненных в Сибирском полку самый старый пулеметчик моего взвода– дед Бахвалов. Ах ты моя дорогая сибирская борода!.. Смерть его была мгновенной. Легкой. Потому что он о ней никогда не думал. Да и смерть ли это? Скорее – бессмертие. Разве я его когда-нибудь забуду? Да и не только я.
– Соловей, младшего сержанта Вахнова ко мне!Вот он, крамольник-ослушник, доставивший мне немало неприятных переживаний. Однако хорошо, что я в него поверила. Клад малец.
– Как дела, Иван?
– Как сажа бела, товарищ ротный. Не сумлевайтесь: дадим фрицам прикурить!
Возбужден? Хорохорится? Нет, не поза. Уверенность. Суеверная надежда на собственное бессмертие. Ишь ты: глазищи светятся, как у кота. И кажется мне, что я даже в темноте вижу, как улыбаются с лукавой хитрецой его большие растрескавшиеся губы; Ей-богу, авантюрист: дай волю —так и попрет на рожон. Без оглядки. Опять на танк набросится.
– Гляди, Иван, я тебе верю! Со смыслом действуй. Ну, давай лапу. Ни пуха..
К черту, извиняюсь. Мать честная, что ждать, что догонять – хрен редьки не слаще...
Товарищи офицеры! Время! Сверяем часы.– Комбат Фома Фомич, как близорукий, к самым глазам подносит свой трофейный хронометр и долго разглядывает стрелки светящегося циферблата. – Семь часов пятьдесят минут. В укрытия!
Приказ дублируют все командиры. Солдаты разбегаются по дзотам, скользя и спотыкаясь, подгоняют друг друга. Через пять минут траншею как ветром подмело.
Ну, дорогой мой старшина, до встречи... – Мы крепко обнимаемся и трижды целуемся со щеки на щеку. – В случае чего вы за меня...
Тьфу, тьфу, тьфу! – Василий Иванович, как верблюд, остервенело сплевывает. – Соль – в глаза– Черное – в зубы...
Он опять меня трижды целует куда придется. Под кои шершавые губы попадается его правый глаз – влажный и соленый. Или это мне только показалось?..
Поздний рассвет подступает незаметно. Густо-лиловое безлунное небо бледнеет до сероватой синевы. Глазастые низкие звезды медленно уплывают в недосягаемую высь, мельчая и дробясь на крохотные алмазики, трепетно угасают в хрустальной стылости. Морозный воздух, не отравленный взрывами, чист и по-мирному звонок. Земля под легким белым покрывалом отдыхает, досматривая последний сон. Тишина!.. А через несколько минут... Неужели фрицы не подозревают? Тем хуже для них.
Семь часов пятьдесят две минуты. Мое боевое место по-прежнему в центре, при роте Самоварова. В просторном дзоте на позициях Кузнецова не только сесть,– встать негде. Здесь и его ребята, и стрелки с ближайших огневых точек.
Комбатов Мишка вызывает меня на КП – к телефону. Звонит Мария Васильевна. (Милая, вовремя, ничего не скажешь!) Она сбивчиво и торопливо говорит мне что-то очень доброе, что до меня сейчас просто не. доходит. Но я и так знаю: опять наказывает «воевать потише». И вдруг дошло: «Привет твоему комбату! Поцелуй его за меня...» Я чувствую, как у меня от изумления вспучиваются глаза: неужели?! Я не нахожу ответных слов. Просто гляжу на Фому Фомича, как баран на новые ворота. А он насторожился, как строевой конь,– понял, понял,– буквально вырывает из моих рук телефонную трубку и с нежностью, болью, тревогой выдыхает: «М-м-машенька!..» Но телефон уже молчит. Вихрастый телефонист сочувственно разводит руками: «Неслужебные разговоры, извиняюсь...»
– По поручению неких военнослужащих! – Я целую комбата в сухие, плотно сомкнутые губы. Фома хватает меня в клещи так, что трещат лопатки, трижды клюет в щеку холодным носом. И тут же деловито: «Держись рядом!»
Не ответив, я убегаю на свое место.
Последние мгновенья томительного ожидания отсчитывают не секундные стрелки,– наши сердца, слившиеся воедино в большой тревоге – одной на всех. Молчание становится невыносимым. Кузнецов не выдерживает: простуженным тенорком, с фальшинкой запевает любимую покойного Мити Шека:
Белоруссия родная!
Украина золотая!..
Солдаты, точно очнувшись от столбняка, обрадованно подхватывают:
Наше счастье молодое
Мы стальными штыками оградим...
Последняя разрядка. Это хорошо. Белоруссия! Богушевская МТС. Богушевск где-то за Оршей. Совсем недалеко – на карте и курвиметру разбежаться негде. А вот не дошел до родного крыльца... А мы не допели его песню. Бог войны сорвался с цепи...
С чем сравнить массированную артподготовку, которая даже на расстоянии в тридцать – пятьдесят километров воспринимается как недальняя гроза небывалой силы. А если вблизи? Рядом? 'С чем? С извержением вулкана? С землетрясением? С камнепадом?
Не знаю. Такого не испытала. Слепую разрушительную силу артогня из -двухсот стволов мало слышать – надо видеть. Осатанелый рев пушек, бесчинство озверевшего металла: пламя, смрадный дым, вздыбленные тучи развороченной земли, леденящие душу взрывы, стеклянный звон раскаленных осколков– все сливается в сплошной, непрерывный грохочущий вой.
Снаряды, идущие над головой, поют песню смерти каждый на свой лад: свистят, стонут, плывут с неторопливым смачным шелестом, проносятся с поросячьим визгом, катятся с сухим шорохом, с истошным завыванием. Музыка действительно адская. Все вместе со стороны это выглядит величественно, как стихийное бедствие: торжественно, зловеще-красиво и страшно, как в кино. Не за себя страшно (не по тебе бьют). Страшно вообще, как все противоестественное: смерть – против жизни.
Немыслимо, невозможно себе представить, что сейчас творится на вражеских позициях. Да, конечно, не каждый немец, стоящий перед нами,– фашист. Но пушки не разбирают ни «чистых», ни «нечистых». Зато паша совесть чиста – не мы этого хотели, и не нас осудит история.
И вот оно – возмездие. За все.
Девять часов десять минут. Пора!..
– По местам!
Наши танки уже перевалили траншею: с ревом и грохотом устремляются на рубеж атаки, ныряя в густую завесу черного дыма. Белые автоматчики висят на броне гроздьями. (За что только держатся и не падают?..)
Первым на бруствер вскидывает свое подбористое тело нетерпеливый Парфенов. Кричит, стоя наверху, во всю мощь:
Вперед! За Родину! – И, перевесившись вниз, протягивает мне руку. За вторую подхватывает комбат.
Ура! Вперед!
Даешь Оршу!..
Все отринулось, отошло. В сознании только одна мысль: не сбиться бы с направления... Где они, ориентиры? Да поможет нам ратное счастье!..