Текст книги "Услышь меня, чистый сердцем"
Автор книги: Валентина Малявина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Теперь хохотала Инна.
– Чего мы молчим-то?
– Ты очень серьезная, и я не мешаю тебе быть серьезной.
Она еще громче стала смеяться и меня рассмешила.
– Давай с тобой дружить! – предложила она.
– Давай!
И мы подружились.
Инночка знала моих незабвенных бабушку и дедушку. Ей нравился мой папа. Они подолгу беседовали. Инна все удивлялась:
– У твоего отца совсем нет морщин!.
Ей нравилось, как моя мама готовит.
– Анастасия Алексеевна, что там в сковородке? Котлетки? Да?
И мама с удовольствием угощала Инну.
Я тоже была знакома с ее родственниками. Помню папу Инны, который рано ушел из жизни. Любила слушать рассказы ее бабушки о Красной Армии. Людмила Константиновна, мама Инны, – совершенная красавица.
Когда я впервые пришла к ним на Красносельскую, то увидела портрет Вана Клиберна.
В то время все были влюблены в Хемингуэя и Клиберна. Почти во всех квартирах были их портреты. Позже повсюду появился Юрий Гагарин со своей чарующей улыбкой. А еще «Битлз» и Джон Кеннеди. Это наши герои! Это наши кумиры!
Мне не было восемнадцати, когда я стала женой Саши Збруева. Инна и Ваня не поженились.
Я поступила учиться в Школу-студию МХАТ на курс Павла Владимировича Массальского, а Инна стала учиться в театральной студии при Детском театре. Ее учителями были М. О. Кнебель и А. В. Эфрос.
Детский театр и Школа-студия – совсем рядом, и мы во время перерыва бегали друг к другу. Пили кофе в кафе «Артистическое» и были уверены в долгой и – бесспорно – счастливой жизни.
Инночка одной из первых актрис своего времени поехала на кинофестиваль в Канн с фильмом Льва Кулиджанова «Когда деревья были большими».
Она уже сыграла у Василия Ордынского драматическую роль в фильме «Тучи над Борском». Тема была трудная. Религиозная. Время было безбожное, и, не понимая глубин религиозных людей, их осуждали и чернили. Инна очень эмоционально играла свою роль. После фильма «Когда деревья были большими» она стала известной актрисой. Кинокритики говорили о ее незаурядном таланте и удивительной индивидуальности.
А в театре Инна Гулая и Гена Сайфулин исполняли главные роли в знаменитом спектакле Анатолия Васильевича Эфроса «Друг мой, Колька!».
Я была на премьере. Идет сцена Инны и Гены. Играют они превосходно. Во время сцены вдруг аплодисменты, а Инна сидит на бревнышке. Под аплодисменты ликующего зала она встала с бревнышка и низко поклонилась зрителям. Это было очень непосредственно и трогательно.
Поклонилась и снова вернулась в мизансцену на бревнышко для продолжения диалога.
Я с удовольствием всегда вспоминала об этом и показывала Инне, как она в середине спектакля раскланивалась. Инна сначала заразительно смеялась, а потом почему-то строго говорила:
– Что смешного-то? Не понимаю.
Как-то Инна прибегает на Арбат, я была у мамы, и рассказывает мне про Гену Шпаликова. Его любили все: и Андрей Тарковский, и Андрон Кончаловский, и Ромадины Миша и Витоша, и Маша Вертинская, и все его знакомые. И незнакомые тоже любили.
Гена – Светлый Человек!
Инна до безумия влюбилась в Гену.
Гена так же влюбился в Инну. Он все звал ее: «Родина моя!»
Они сняли комнату на Арбате. Большая зала, перегороженная красивым гобеленом на две комнаты. В одной из них был кабинет Гены. Вместо письменного стола – столик из кафе, ну, такой, из голубенькой пластмассы, с железным кантиком. Вся стена над столом – в фотографиях, прикрепленных кнопками. Много портретов Маши Вертинской, она играла главную роль в фильме Марлена Хуциева по сценарию Шпаликова «Застава Ильича». Портреты Светланы Светличной, кинодраматурга Натальи Рязанцевой, Ирмы Рауш украшали пространство над столом. Инночка мирилась с тем, что Гену увлекали очаровательные женщины.
– Он ведь гений… И я не знаю, как мне вести себя с ним… – задумчиво говорила она. – Гена – гений, – и улыбалась.
Однажды звонит и просит мое платье.
– Очень нужно твое платье с перламутровыми пуговками. И причеши меня, пожалуйста. Мы сегодня идем ужинать в ВТО. Мы помирились.
Они довольно часто ссорились, вначале по пустякам, потом ссоры их усложнились.
Я уже снялась у Андрея Тарковского в «Ивановом детстве», и у нас с Андреем были свои, необыкновенные отношения. Андрей тоже пригласил меня на ужин в ВТО. Я сказала об этом Инне. Она попросила меня не ходить.
– Я буду себя чувствовать зажато в твоем платье при тебе. Не приходи.
– Но Андрей знает это платье, и оно ему нравится.
– А может быть, ты мне подарила его. Понятно?
Другим днем Андрей все-таки заметил:
– Смотрю… знакомое платьице… А тебя нет. И прическа у Инны идеальная. А тебя нет.
У Инночки густые-прегустые волосы. Она с трудом справлялась с ними. А у меня получалось сделать красивую прическу из ее потрясающих волос.
Они были счастливы, Инна и Гена. Красивы. Талантливы.
Инна решила продлить студенческие годы и стала готовиться в Театральное училище имени Щукина.
Очень боялась конкурса.
– А вдруг провалюсь?
И читала мне вслух:
Пробираясь вдоль калитки
Полем, вдоль межи,
Дженни вымокла до нитки
Вечером во ржи…
Читала так себе. И я ей советовала читать стихи Шпаликова.
– Ты – того? Совсем? Шпаликов – не Беранже, – сердилась Инна.
– Но он ведь гений!
– Современный.
– Гений – это на все времена, – теперь сердилась я.
– Ладно. Лучше прочти мне «Пробираясь вдоль калитки…».
Я читала.
– Счастливая… У тебя голос низкий. Ты его можешь поднять вверх, а у меня все получается на одной ноте… Может быть, лучше почитать «Мороз и солнце, день чудесный!» А?
И превосходно читала «Зимнее утро». Я не слышала такого лучезарного чтения.
Инна успешно прошла три тура и была принята.
Тут же в газете появилась об Инне статья «Актриса садится за парту».
Но недолго Инна училась в институте.
У них с Геной появилась дочь – Дашенька.
Она получила симпатичную квартиру на улице Телевидения. Инна была заботливой матерью и женой.
Гена говорил мне с восхищением:
– У нее все красиво получается!
Впервые я пришла к ним летом и полюбила их дом. Мне нравилось, как Инна устроила новую квартиру. На окнах накрахмаленные занавески в ярких крупных цветах. Кровать карельской березы, покрытая покрывалом в цвет занавесок. Вдоль стены шла широкая полка из хорошего дерева, на которой было множество книг. Она служила письменным столом. Всегда в доме был букет цветов. За окном тоже цветы на сочной, зеленой траве – они жили на первом этаже.
Дашенькина комната была полна игрушек.
Как-то приезжаю в гости к ним, подхожу к дому и встречаю Инну. Она торопится в магазин.
– Дверь открыта. Я – в магазин, а то закроется на обед. Водку купить. Осторожнее, – о чем-то предупредила меня Инна и побежала своей дорогой.
Я вошла в большую комнату и вижу – на полу лежит Виктор Некрасов. Отдыхает.
Он приоткрыл глаза и вежливо, стараясь выговаривать слова, спросил:
– Это вы? Вы пришли? Гена там…
Гена отдыхал в кухне. Лицо – на столе, повернуто к входящему.
– Привет, – не поднимаясь, поздоровался он. – Посмотри, пожалуйста, за супом. Суп грибной и должен быть вкусным.
Вскоре вернулась Инна с водкой.
Пошли в комнату, где отдыхал Некрасов. Он оживился.
День был жарким. Водка теплой. Я еще не умела пить, но смущать присутствующих отвращением к отвратительно теплому напитку не стала. Стаканы были из толстого стекла, большие и тоже почему-то очень теплые. И малиновые огромные помидоры – теплые. Все вокруг как бы плавилось.
Сели на пол. У Инночки брови сдвинуты. Некрасов тоже был серьезен. Долго задерживал взгляд на каждом из нас, как будто только что увидел. Гена пытался улыбаться и поминутно просил меня посмотреть, не готов ли суп.
Впервые в этот жаркий день я увидела и услышала ссору между Инной и Геной. Она началась вдруг, ни с того ни с сего. Я знала, что они любили друг друга, но жаркий день и теплый крепкий напиток взвинтил их. Они были несправедливы друг к другу.
Виктор Некрасов грустно сказал:
– Пора уползать!..
Я тоже хотела уйти, но Инна закричала:
– Еще чего! Какая-то…
Виктор ушел..
Инна повелительно сказала мне:
– Пошли!
Куда надо было идти, я не знала.
Я ненавижу, когда со мной говорят таким тоном, но видела, что Инна крайне возбуждена, хотя причины ну абсолютно никакой не было.
Гена опять спросил:
– А суп готов?
И через паузу:
– Как вы думаете?
Прозвучало это так, будто речь шла не о супе, а о чем-то невероятно важном.
Инна выключила газ, и мы двинулись к выходу.
Гена беспомощно крикнул Инне:
– Родина! Когда ты вернешься? Принеси, пожалуйста…
Он имел в виду, конечно, бутылку.
В то время я не предполагала, что когда-нибудь меня тоже посетит отвратительный недуг – желание выпить. Нет ничего страшнее, чем это наказание..
Инна пригласила меня в ресторан. Он был тут же, рядом, на улице Телевидения.
– Вон там Володя Высоцкий живет, – показала Инна в сторону дома, где жид Володя. – Мы можем зайти к нему. Чего-нибудь купим и зайдем.
– Посмотрим.
Инна раскраснелась и не была такой красивой, как всегда.
Ресторан был не очень, но кормили прилично. Я заказала себе холодного белого вина и салат из крабов.
Инна потребовала:
– Мне водку, селедку, картошку, холодного пива.
И звонко засмеялась.
– Малявина! – Инна часто называла меня по фамилии, как, впрочем, и других. – Куда ты поедешь отдыхать?
– К морю!
– Счастли-и-и-вая! – протянула она.
– Но и вы с Геной собираетесь в Коктебель.
Инна почему-то вздохнула. Я часто не понимала ее. Скажем, звонит утром по телефону. Она каждый день звонила в полдесятого. Не здоровалась, не спрашивала, как я себя чувствую, а задавала один и тот же вопрос:
– Кофе выпила?
Если я отвечала «нет», то тут же трубка падала и – «бип-бип-бип…». Через полчаса снова звонок:
– Ну, что?
Она знала, что до утреннего кофе я не общаюсь.
– Кофе выпила.
– Крепкий?
– Как всегда.
– Счастли-и-и-вая! Что будешь делать?
– Душ хочу принять.
И опять:
– Счастли-и-и-вая!
Я в свою очередь спрашиваю:
– А ты кофе выпила?
– Да. Два раза. Ужас, как быстро кончается.
– А душ приняла?
– Да.
Я, подражая ей, протяжно говорю:
– Счастли-и-и-вая!
Хохочем!
– Я сегодня семь километров пробежала! – победоносно сообщала Инна.
– А мне этого не дано.
Инна не говорила «жаль» или что-нибудь в этом роде. Она никак не реагировала.
Я никогда не слышала от нее советов ни по какому поводу. Мне это нравилось.
Я тоже не даю советов. И думаю, что безапелляционность некоторых советов делает жизнь несносной.
Нам всем грозит Неизбежное. Смерть. Страшно, но это единственная реальность, которая нас всех объединяет. И ее надо принять как должное.
Каждый, если он не с Богом, уходит Отсюда в одиночку. И никакая власть ему не поможет. И никто не сможет остановить его уход.
В те времена, о которых я вспоминаю, мы мечтали и надеялись на лучшее.
Но почему же мы так занедужили? Почему многие из нас пристрастились к алкоголю?
Многие знакомые и приятели ушли, разрушенные алкоголем. Сердце не выдерживало.
Гена Шпаликов тоже ушел. По своей воле.
Незадолго до ухода он пришёл в дом, где мы жили с Павликом Арсеновым.
Звонок в дверь. Пьяненький Гена как-то странно придерживает полы пальто. Распахивает их, а там – великолепная икона. Очень старая. Он ставит ее в спальне на столик. Я спрашиваю Гену:
– А где Инна?
– Не знаю.
Стало понятно, что Гена с Инной в трудных отношениях.
Гена грустно сказал:
– По-моему, это – коней.
В этот вечер мы припозднились за интересным разговором. Павлик сказал тихонько:
– Ему некуда идти. Пусть останется у нас.
Мы легли на ковер, похожий на полянку, поросшую травой, и продолжали беседовать.
Говорили о русских полководцах. О Столыпине. О Савинкове. Много говорили о Наполеоне.
У меня были коньячные рюмки с латинской буквой N, обрамленной золотым лавровым веночком, вроде бы наполеоновские. Они за беседой наполнялись, а когда коньяк кончился, Гена поинтересовался:
– А который теперь, час?
– Два.
– Он не спит.
– Кто?
– Габрилович. Я схожу к нему, возьму чего-нибудь. Он мало пьет. У него всегда есть.
Дом, где жили писатели и драматурги, рядом, и Гена мигом обернулся. Как ни странно, принес полную бутылку «Наполеона». Продолжали говорить о Наполеоне под коньяк «Наполеон» из «наполеоновских» бокалов. Хрустящее печеньице дополняло славность нашей бессонницы.
А утром взяли корзину и пошли на Ленинградский рынок.
Было веселое солнышко.
– Так слава же тебе, Солнце! Слава утру, да здравствует все живое, слава жизни, – почти кричал Гена, глядя в небо.
В середине дня Гена уехал. Он в это время жил в Переделкине в Доме творчества.
До этого визита Гена бывал у нас. Всегда один.
Подходил к пишущей машинке и заглядывал в текст. Спрашивал:
– Кто это пишет?
– Я, – отвечала и очень смущалась.
Гена мне предлагал:
– Ты начинаешь, я продолжаю. Или наоборот. Будем придумывать диалоги, только диалоги.
– Давай, – соглашалась я.
У нас был широкий подоконник, мы ставили на него машинку, садились с Геной рядышком и начинали игру. Занятная игра. Иногда получался интересный результат.
Гена говорил мне:
– Ты пишешь, как дети рисуют. Мне нравится. Хорошо, если бы это осталось на всю жизнь. А писать ты будешь.
– Нужно ли?
– Пиши. И дневники веди.
– Веду, но не каждый день.
– А зачем каждый? Но наш сегодняшний разговор запомни и запиши, – улыбнулся Гена.
Вот и Плотников Николай Сергеевич, наш гениальный вахтанговец, говорил мне: «Деточка, пиши». Сложит трубочкой рот и, чуть покачивая головой, говорит: «Запоминай все и пиши». А ничего не читал моего. Но настаивал, чтобы я непременно писала.
– Ты будешь писать. Несомненно.
Гену беспокоила реакция на фильм «Долгая счастливая жизнь».
Он спрашивал:
– Понятно ли?
– Инна там гениальная! – восхищался он.
– Твой фильм – поэзия. Очень грустная. И мне нравится, что почти все время в фильме идет дождь. Я помню каждый кадр. Мне все понятно. И девочка на барже, что играет на баяне, – тоже понятно…
– Спасибо, – благодарил Гена.
Я спрашивала Гену:
– Как это у тебя получается: «А я иду, шагаю по Москве…»?
– Просто. Очень просто. Я иду, шагаю по Москве, по Садовому кольцу. И ничего не придумываю. Кто-то моим голосом говорит мне весь стих. И картинки показывает – фиалку под снегом…
Спрашивает:
– А ты любишь Москву?
– Очень! Мой адрес: СССР, Москва, Арбат.
Гена продолжает:
– Ты была во многих странах. Могла бы жить в другой стране? Не спеши с ответом.
Я не стала долго думать. Я ответила:
– Не смогла бы.
– Почему?
– Почему? Потому что я не выбирала страну, как и своих родителей. Страна выбрала меня. Она – моя.
Гена как бы сам себе тихо сказал:
– Бунин уехал… Кстати, художник Малявин тоже уехал… Виктор Некрасов?.. Кто бы мог подумать?
И неожиданно сообщил:
– Я пишу роман. У меня 353 страницы.
– Хорошо! А сколько страниц всего будет?
– Не знаю. Буду писать, пока пишется.
Гена Шпаликов ушел.
Я – на скамье подсудимых.
Инна Гулая сидит в зале заседания суда.
Почему она так одета? То в синем бархате, то в вишневом? Браслеты на запястьях. Яркий грим. Словно на прием собралась и оделась, чтобы чувствовать себя высокой гостьей. И села совсем рядышком подле моего барьера. Победоносное выражение на ее красивом лице. И зачем она так победоносничает? Почему… Зачем?.. Почему?!
Все встали. Суд идет.
7
– Всем встать, суд идет!
Идет суд. Я больше не верю, что вот сейчас что-то наконец произойдет и меня отпустят домой. Прямо отсюда. У меня наступил момент осознания и одновременно какого-то иного отстранения от происходящего.
Я иначе – не с ожиданием, а со странным любопытством слушаю свидетелей. Смирилась, что вызывают не тех, кто и впрямь может рассказать о трагедии – врача «скорой», например. А каких-то и вовсе ненужных для поиска истины людей…
…Вызывается Евгений Рубенович Симонов, наш главный режиссер.
Евгений Рубенович как всегда элегантен и, как обычно, красноречив.
Начал издалека. Стал размышлять о трагических положениях у Шекспира, у которого героев преследует рок и жизнь их обрывается от убийства или самоубийства. Только потом переходит к нашим отношениям со Стасом, охарактеризовав их как напряженные и драматические из-за слишком неординарных натур.
Сказал, что очень ценил как актеров и Стаса, и меня. Что за три дня до случившегося, на репетиции, из рукава кожаного пиджака Стаса выпал огромный нож.
– Этот же нож я видел окровавленным в тот трагический день, – свидетельствует Евгений Рубенович.
…Я почти прикрываю глаза и уже не слышу голоса Симонова. Вместо него – почти шепот, последние слова Стаса: «Пойдем со мной… Пойдем со мной!» Вижу белое как мел лицо Вити Проскурина, словно возникшее ниоткуда, не понимаю, что спектакль, видимо, кончился и Виктор пришел за Стасом, чтобы вместе ехать на вокзал. Потом – в Минск. Он пришел за Стасом, которого больше нет. Витя еще не знает, не понял, для чего здесь «скорая», люди в белых халатах в нашей комнате. Он испуган, кричит: «Что случилось?!»
Я тоже кричу: «Он убил себя…» Потом крикнула, что это я его убила. Потом стала кричать Проскурину: «Это ты, ты его убил!..»
…Я и по сей день не снимаю вины ни с себя, ни с Вити. Потому что это мы, именно мы упустили в тот день Стаса, не посчитались с его состоянием – а оно было ужасным. У Виктора было праздничное настроение удачливого премьера, я – занята собой и своими успехами. И мы его упустили.
Я знаю, совершенно уверена в том, что Стас не собирался умереть. Стас хотел себя ранить, чтобы я, вернувшись в комнату, увидела несчастье, поняла, что он находится на грани самоубийства. Чтобы я сострадала ему, чтобы ВСЕ сострадали ему. И помогали в театре, кино – везде.
Он хотел, наконец, достучаться до нас… Бедный мой Стас! Нет, не выпитое мной на твоих глазах вино стало причиной трагедии. Вино – только повод. Причина – наше самоупоение, слепота, в конечном счете то самое проклятое ЭГО, за которое и карает меня Господь сегодня, здесь и сейчас…
…Судья все еще расспрашивает Евгения Рубеновича о ноже, а я вновь вспоминаю.
Этот нож Стас и Марьин купили в Новоарбатском магазине и развлекались, пугая им арбатских прохожих. Он был чуть ли не единственным в нашем нехитром хозяйстве и поэтому очень быстро затупился. Когда мы со Стасом решили перейти на овощную диету, им невозможно было очистить даже картошку. Я все просила Стаса наточить его.
И надо же было мне 9 апреля, за три дня до трагедии, проходя мимо «Диеты», расположенной на углу Плотникова переулка и Арбата, встретить точильщика!.. Так редко они теперь попадаются, а тут… Стоит со своим станочком, на котором крутятся колесики, и летят от них искры во все стороны, покрикивает, что точит ножи, виртуозно поворачивая их то в одну сторону, то в другую: «Точу ножи-ножницы».
Надо же было мне, придя в театр, позвонить домой и сказать Стасу, чтобы он взял с собой нож и наточил его.
Не повстречайся мне лихой, со звонким голосом точильщик из прошлых времен, не случилось бы трагедии, вот ведь что…
Я была еще в фойе служебного входа, когда пришел Стас. Он широко улыбался. Посмотрел на себя в большое старинное зеркало, поднял несколько волосиков на макушке, выхватил нож из рукава своего пиджака и секанул им по волоскам. Громко рассмеялся, бросил нож опять в рукав и подул на отсеченные волосики.
– Стас, перестань дурачиться. Порежешься…
– Да нет, Валена, рукоятка внизу, а лезвие вверху. Понимать надо.
С этим и ушел на репетицию к Симонову.
Потом мне рассказывал:
– Я как выхвачу нож и говорю: «Шеф, не дашь роль – убью!» Он испугался.
– Зачем ты так, Стас?
– Интересно… неожиданно было для него, поэтому интересно.
Евгений Рубенович сказал в суде, что нож из рукава выпал. Нет, не выпал, а был артистическим жестом выхвачен из рукава.
Симонов не упустил случая заметить, что люди из прокуратуры, вызванные на место, были в непристойно пьяном виде.
И что никаких следов крови ни на мне, ни в нашей комнате он не видел. Что встал на колени и перекрестил Стаса.
– Я не могу представить себе умышленного убийства, но и Стас не мог покончить самоубийством, – говорил Евгений Рубенович. – Считаю, что произошло что-то преступно легкомысленное. Я и прежде видел в глазах Стаса обреченность.
– А у Вали бывают неестественно горящие глаза, – заключил Симонов.
Я сижу за барьером, который меня отделяет от суетной нашей жизни, и вижу за этой границей многое. Понимаю намек Симонова о моих «неестественно горящих» глазах. Кто-то распустил слухи, что я принимаю наркотики.
Это еще одна неправда обо мне. Я не спала после смерти моей доченьки около месяца, а достать снотворное было невозможно. Я просила, кого могла, помочь мне с лекарствами. Помогали, но распространился слух, что я глотаю «колеса».
Бред все это. Никогда не склонна была ни к наркотикам, ни к никотину. Бог миловал. Другое дело – алкоголь. С Бахусом у нас возникла сначала дружба, а потом он стал поработать меня.
Смотрю я на Евгения Рубеновича и размышляю: талантливый он человек, но… Слово «осторожный» не подходит, «трусливый» – больно грубо, скорее – боязливый. Интересно, куда он приведет свой монолог?
И вот слышу:
– Стас делал карьеру. Может быть, Валя задерживала его карьеру?
Я уже рассказывала, что в обвинительном заключении мотив преступления строился на том, что у Стаса была слава, а я завидовала его успехам…
Симонов завуалированно проводит ту же тему.
И дальше вдруг говорит:
– От Стаса все женщины сходили с ума.
Посмотрел на меня и чего-то испугался. Сделал на мгновение паузу и совершенно без всякого перехода почти крикнул:
– У Жданько был шарм порочности.
И вспомнила я, как Евгений Рубенович на репетициях просил:
– Зажги в себе люстру и играй надзвездно.
Или:
– Поведай Неведомое, безумная дщерь моя.
А что? Эмоционально. Красиво.
«Шарм порочности» – ну надо же!
А потом и тоже вдруг:
– Стас без бравады, как еж без иголок.
Я напомнила Симонову, что он снял Стаса с роли Альбера в «Маленьких трагедиях». Сказала, что это было для него сильным огорчением.
– Да, я снял его с этой роли, потому что он выглядел вульгарно.
Вульгарности у Стаса не было. Да, бравада была, но не вульгарность.
Моей задачей было снять мотив нашего якобы разлада со Стасом: будто бы я была творчески неудовлетворена. Поэтому я задавала Симонову соответствующие вопросы, которыми ставила его в затруднительное положение.
На мои вопросы он ответил судьям:
– Да, мы давали Малявиной ведущие роли.
– Да, мы давно хотели ей присвоить звание заслуженной артистки РСФСР.
– Да, она получила несколько премий за исполнение главных ролей в театре. Последнюю – в театральном сезоне 1978 года за исполнение роли Соланж в спектакле «Лето в Ноане» режиссера Ковальчика.
– Да, она была приглашена за исполнение этой роли польским театральным обществом на длительный срок в Польшу.
– Да, я предполагал, что Малявина будет репетировать в новом спектакле центральную роль по пьесе Алешина, которую хотел ставить.
– Да, она снималась в кино в главной роли. Да, этот фильм вышел в том же 1978 году, когда случилась трагедия.
Ну, и где же почва для моей «творческой неудовлетворенности»?
Смотрю внимательно на судью. По-моему, у нее повысилось давление. На лице удивление и откровенное непонимание: что же делать дальше. Лицо пылало. Вижу: не хочет моя судья вести этот процесс. Почва «неприязненных отношений» между Стасом и мной уплыла после многих показаний. Мотив моей «творческой несостоятельности» испарился в ходе ответов Евгения Рубеновича Симонова, хотя он и старался быть в русле обвинительного заключения. Значит, читал. И зачем грех такой на себя брать?
Очень давно, в конце зимы, в воскресенье, я пошла навестить могилку Василия Макаровича Шукшина на Новодевичьем кладбище. Положила цветы и долго стояла, глядя на портрет Василия Макаровича. Навестила Исая Исааковича Спектора, талантливого и необыкновенно умного человека, директора-распорядителя Театра имени Вахтангова, мужа театральной звезды нашего времени Юлии Константиновны Борисовой.
А потом пошла к Рубену Николаевичу Симонову. Гляжу на его памятник и вдруг вижу: из левого глаза катится живая слеза по каменному лицу. Аж страшно стало. Я замерла – не могу двинуться. Понимаю, что это талый снежок струится каплями, но все равно выходит, что Рубен Николаевич о чем-то скорбит, о чем-то плачет. И надо же было так устроиться снежку, чтобы пролиться слезой..
Памятен мне этот день.
Теперь в зале суда стало понятно, о чем плакал Рубен Николаевич. Обо мне он плакал и о Жене Симонове, сыне своем, который только что держал свой боязливый монолог обо мне и Стасе перед неправыми судьями.
Вахтанговцы позвали меня к себе в театр, когда я училась на четвертом курсе театрального института и уже работала в «Ленкоме» у Анатолия Васильевича Эфроса.
Я приняла это приглашение с радостью, несмотря на мое увлечение театром Эфроса. Театр Вахтангова с детства оставался моей мечтой, и вдруг это предложение! Позвонили из театра и пригласили на беседу с Рубеном Николаевичем Симоновым.
Дверь кабинета Рубена Николаевича была открыта. И никого. Стала разглядывать кабинет. Ультрамариновые стены, мебель красного дерева с бронзой, фарфоровая настольная лампа, темно-синяя с золотом, большие старинные часы уютно тикают – очень красиво! Через открытую дверь видна прихожая, обставленная великолепной мебелью с гобеленом изысканного рисунка. Дверь прихожей тоже открыта. Дальше ложа и – чудо: за ней – сцена! Там шел спектакль «Живой труп» с Николаем Гриценко – Протасовым и Людмилой Максаковой – Машей. Кто-то нежно обнял меня. Поворачиваюсь, вижу Рубена Николаевича Симонова во всем его великолепии.
Это он придумал мой первый приход в театр, открыл двери кабинета и ложи, чтобы я увидела диво-дивное.
Сказал тихо, глядя на Максакову и Гриценко:
– Замечательно играют артисты!
Потом повел меня в кабинет, предложил сразу несколько главных ролей и подвел итог:
– Художественный совет хочет, чтобы вы стали актрисой Театра Вахтангова.
И я ею стала.
Когда Рубена Николаевича не стало, а потом вскоре ушел и Спектор Исай Исаакович, Саша Кайдановский мне сказал:
– Все. Театр Вахтангова окончательно умер.
– Но Евгений Рубенович тоже поставил потрясающие спектакли. И «Город на заре», и «Филумену». А «Иркутская история?» – возражала я.
– Вот и ставил бы спектакли. Как режиссер. А главный режиссер – это другая профессия. Это мировоззрение.
Резкий, жесткий тон Саши раздражает, но он почти всегда бывает прав.
…А в Театре Вахтангова мне было очень хорошо. Специально для меня спектаклей не ставили, но если в пьесе была роль для молодой актрисы, то почти всегда играла ее я.
Я уже успешно сыграла два большие роли в спектаклях Александры Исааковны Ремезовой, как вдруг позвонил мне Рубен Николаевич с предложением роли в премьерном спектакле «Конармия» по Бабелю, который ставил он.
Я очень разнервничалась после звонка. Ведь роль Маши, которую мне предлагал Симонов, репетировала Юлия Константиновна Борисова. На репетицию я, конечно, пошла. Репетиция проходила в кабинете Рубена Николаевича. Он – за столом необыкновенной красоты, рядом Слава Шалевич, один из авторов инсценировки «Конармии», тут же – Михаил Александрович Ульянов, он же Гулевой.
Рубен Николаевич предложил для репетиции замечательную сцену, когда Маша трогательно и смешно признается Гулевому в любви. Маша – агитатор политотдела, а Гулевой – начдив.
Рубен Николаевич говорит:
– Ты расскажи ему о своей любви тихо и нежно, не форсируя, не торопясь, как бы на одном дыхании… У тебя длинная-предлинная коса, но она спрятана под буденновку, а когда Михаил Александрович тебя возьмет на руки, то буденновка случайно упадет и во всей своей красе обнаружится коса.
Я краснею, ужасно нервничаю и тихо, на одном дыхании, начинаю монолог: «Милый ты мой. Дорогой. Серебряный. Как бы я жила без тебя?..»
Чувствую, что получается! Ведь я влюблена в Михаила Александровича, и мне хоть и нервно, но легко говорить ему такие слова. А когда Михаил Александрович взял меня на руки, у меня закружилась голова. Синьковый кабинет Рубена Николаевича и вовсе поплыл перед глазами. Я еле устояла, оказавшись снова на полу.
Рубен Николаевич значительно и серьезно сказал:
– Замечательно.
Слава Шалевич улыбался. И Михаил Александрович был доволен репетицией. Так мне показалось.
Но неожиданно я заболела. Несколько раз звонил Рубен Николаевич, но врач не разрешал выходить из дому. Так я и не сыграла в одном из лучших спектаклей того времени.
Я чувствовала, что Рубен Николаевич обижен.
Позже, на гастролях в Киеве, он предложил мне роль в своем спектакле «Стряпуха замужем». Там нужно было много танцевать, петь. Ввод был срочный. Я то и дело летала в Москву сдавать госэкзамены. И от роли отказалась.
Рубен Николаевич посмотрел на меня сквозь очки, глаза его округлились, а выражение лица стало по-детски обиженным. Довольно строго он сказал:
– Как же так? Вы замечательная артистка, я в вас верю, а вы отказываетесь от моих спектаклей.
Стал считать по пальцам:
– От «Турандот» отказались, от «Конармии» тоже отказались. Теперь от роли в веселом спектакле отказываетесь. Как же так?
Я не стала оправдываться, хотя причина моих отказов была ясна. Слишком мало было репетиционного времени, чтобы сыграть их вольно, всласть. А абы как я не хотела, не могла себе позволить. Рубен Николаевич всерьез обиделся на меня, и тем не менее наши отношения оставались замечательными.
Как-то он зашел ко мне в гримерную.
Я была в театральном костюме: длинное креп-сатиновое платье цвета маренго с темно-фиолетовым поясом мягкой замши, шелковые фиолетовые перчатки до локтя и атласные серебряные туфли.
– Я хотел бы пойти с вами на прием, и чтобы на вас было это платье… Пойдемте!
Я конфузилась. Краснела и глупо, как дурочка, улыбалась. И ничего не отвечала. Чтобы снять неловкость паузы, Рубен Николаевич чуть кашлянул и величественно удалился из гримерной.
Я часто смотрела репетиции «Диона». Рубена Николаевича это радовало. На одной из репетиций он сказал, повернувшись ко мне:
– Идите сюда.
Я пересела, но так, что между нами оставалось свободное кресло. Он повернулся, удивленно взглянул на меня и неожиданно спросил:
– Какие духи у вас?
– «Ма грифф».
– Покажите.
Я открыла сумочку, флакончик духов был внизу, так что мне пришлось вынуть пудру, помаду, тон и т. д.
Рубен Николаевич с интересом стал рассматривать мою косметику и вслух читать:
– «Макс Фактор»… «Кристиан Диор»… «Элизабет Арден»…
А тем временем на сцене актеры потеряли «серьез», потому что Эрик Зорин смешно вопил:
– Слава Цезарю!
Цезаря играл потрясающий Николай Сергеевич Плотников. Он-то первый и терял «серьез», а за ним и все остальные.
Дионом был Михаил Александрович Ульянов, ему тоже было смешно.
Рубен Николаевич подошел к авансцене, а Зорин все продолжал вопить:
– Сла-а-а-ва-а-а Цe-e-еза-а-а-рю!
Николай Сергеевич, артист очень дисциплинированный, сомкнул губы, голова величественно поднята вверх, увенчана золотым лавровым венком, а тело сотрясается от смеха, и звук прорывается: