Текст книги "Турция. Записки русского путешественника"
Автор книги: Валентин Курбатов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Достоять, однако, не успеваем – ждет русский консул Сергей Васильевич Величкин. В Галате, в Пере, воспетой Буниным, Мережковским и Булгаковым, звенит на Ставродроме декоративный трамвайчик, вываливается на улицу цыганская роскошь несчетных магазинов, лакированно блестят вечные лавры в кадках, отступают в глубь улицы посольства и храмы. Тепло, солнечно, празднично, уютно, ненаглядно. Но на минуту взглянешь на это щегольство глазами русского изгнанника двадцатых годов (десятки тысяч их ютились в соседних нищих улицах Перы), и красота сразу померкнет. Прекрасная улица горя, праздник беды ищущих приюта русских людей, пышная улица отчаяния. Хочется скорее оставить ее позади, как потом оставить и русское консульство – роскошный дворец, который почему-то в смешавшемся для тебя времени тоже кажется виноватым, что не защитил своих несчастных детей. Из его окон как на ладони Галата и там, за Золотым Рогом, сияющий город, София, где-то внизу русская гавань, подворье Афонского монастыря и стрелка залива – именно в этом месте Константинополь протягивал в воде цепь, перегораживая залив от чужих судов.
Консул куда-то опаздывает, но с интересом вслушивается в планы и обещает все виды содействия, тоже смущаясь тем, что Турция только рынок и курорт. А нам важно все, что связано с Галлиполи, последним пристанищем белой армии Кутепова и Врангеля, куда мы собираемся завтра. Сергей Васильевич пытается объяснить нам, как найти место русского кладбища, но видно, что дело это трудное – времени прошло много, следы потерялись. Долгое сопротивление турок напоминанию об этой странице русской истории, да и наше равнодушие только-только в последнее время преодолевается в верхах, и, слава Богу, уже присматривается место для памятного знака.
Намереваемся, было, доехать до Халкидона, но теснота машин и плотность дороги скоро убеждают, что добраться, может, и доберемся, но не увидим ничего другого, тем более в Халкидоне, по всем свидетельствам, ни следа от христианских святынь. Спешим обратно и когда приезжаем к Софии, она уже торопится к закрытию.
Леса, мешавшие увидеть весь объем храма в прежние поездки, только разрослись, словно каждая весна прибавляет побегов, но это не может ослабить впечатления, особенно ясного после вчерашней мечети Султана Ахмета. Там подлинно только цветной воздух, а здесь плотная, осязательная сила, перед которой тушуются михрабы и кафедры шейхов, громадные щиты с сурами Корана, нарочито искажающие ритм храма, его летучую высоту. Богородица в своде алтаря – великая София – милосердно глядит с небес, нежно придерживая младенца, который, вероятно, и не чувствует этой невесомой, как крыло бабочки, руки. И когда бы сохранилась одна эта мозаика, то и ее было бы довольно, чтобы понять, какая невиданная правда любви и свободы возвышала этот храм над миром. Он описан тысячекратно и высоко, всегда потрясенно, и я не собираюсь вступать в соревнование с теми, кто видел больше и слышал лучше, а только тороплюсь наглядеться, надышаться расписной мощью, принять его тайну без рассуждения и называния.
Вот и она: Богородица – Любовь и София – принимают человека в дети Божии. И это не умозрение, а ясное знание, которое подлинно хочется укрыть от праздных глаз – «не бо врагом Твоим тайну повем». И опять вижу в галереях, как неуклонно выступают из-под краски непобедимо золотые кресты, и знаю, что однажды краска больше не удержит их и они выйдут мерной чередой, как уже шествуют над входом храма в притворе, и вместе с ними сам собою, без усилий церковных политиков и бряцания оружием, воздвигнется золотой крест и над куполом Храма, не неся в себе никакого вызова. Странно сказать, там особенно чувствуешь, что произойдет это в час, когда мы не декоративно, подобно Юстиниану и Константину, складывающим на мозаике при выходе из собора к ногам Богородицы город и храм как символ единства церкви и государства, а в своем сердце согласим два эти начала. И небом будет не купол храма, а само небо, и домом молитвы не стены, а весь белый свет.
Сам храм своими стенами, мозаиками, фресками, колоннами, всей своей высотой от сорока сверкающих окон барабана до пола, взорванного несчетными землетрясениями, каждым камешком подтверждает, что Слово приходило в мир и что Оно всесильно и никуда деться не может.
*
Нам придется спрашивать здесь слишком много и спрашивать нелицеприятно. Может быть, в этом и есть благословенная сила этих камней. Для того они и стоят, чтобы мы вслушались наконец в главные вопросы и поняли, что церковь есть дело неотменимое, требовательное, что нельзя в ней стоять расслабленным. Нельзя ни на одну минуту вообразить себя окончательно победившим.
Вечер солнечен, тих, покоен, словно где-нибудь в Костроме. И мы еще успеваем поклониться колонне Константина, в чьем основании лежит Крест Господень, но уже не можем найти в сгущающейся толчее и мелькании всеобщей торговли, словно весь город становится базаром, Храма Вседержителя, где предание хранит камень, на котором Христа обвивали чистой плащаницею перед погребением.
Вступала в свои права ночная, тревожная жизнь, за которой мнилась опасность, тяжелый дым наргиле, тусклый блеск красного турецкого золота, быстрые взгляды женщин. Последние торговцы буклетами у храмов повисали на рукавах: дейч, руськи, – два доллар! Чистильщики обуви вырастали прямо из асфальта: «коллега, коллега!» (отчего-то все чистильщики Турции избрали эту «ученую» сторону обращения к иностранцам). Ткалась душная паутина восточной ночи, от которой особенно отрадно спрятаться в отеле со стаканчиком чая и попытаться хоть как-то обдумать день, предчувствуя, что теперь бег уже будет неостановим. И ты только улыбаешься правде хорошо здесь читающегося М. Павича, чьи герои «не успевали смешать крошки обеда и ужина, потому что все время были в дороге».
«Живый в помощи Вышняго…»
День соткался из случайностей – захотелось проехать вдоль Босфора на Север – к «родному» Черному морю. Старая карта обозначала здесь наличие христианских храмов. Этого было довольно. Мы и поехали.
Но перед тем навестили соседнюю с отелем мечеть Фатих, потому что она была сложена из камней великого храма Святых апостолов, который в качестве усыпальницы ставил еще Константин и в котором он и покоился, как и его мать, равноапостольная Елена, и апостолы Варнава, Андрей и Лука, император Юстиниан, отцы Церкви и Константинопольские патриархи Григорий Богослов и Иоанн Златоуст… Покоились – теперь ни следа. Только византийская церковь, в которой была библиотека, стоит, зажатая кладбищем и гробницей завоевателя Константинополя, стиснутая железным обручем от разрушения и уже не помнящая корней.
Так хотелось, чтобы она оказалась библиотекой, где служил Константин Философ – автор нашей азбуки (ведь он хранил книги в Святой Софии, а потом именно в храме Святых апостолов). От его мощей осталось только небо над мечетью, в которой, откинув дубленую бычью шкуру входа (во всех мечетях эти дубленые шкуры напоминают кочевому народу, чтобы не привязывался к месту, готовый встретить утро где придется), напрасно будешь искать следы своих святынь.
И уже не знаешь, хорошо ли, плохо ли, что многие мощи увезли крестоносцы после разграбления Константинополя 12 апреля 1204 года – из Софии, из Святых апостолов, из Влахерн, из Обители Всеблаженнейшей. Все-таки они остались в руках христиан и не успели стать дорожной пылью, не пополнили ряд несчетных пустых гробниц на этой земле. Как при страшной эмиграции мертвых. Хорошо, что Бог отнял у нас воображение и мы не можем увидеть небесного Константинополя, души которого видят на месте своего последнего приюта мертвые камни и осыпи разбитых кладбищ, на которых пасутся козы, да немногие любопытные туристы уносят на ногах прах прежней славы города и мира.
И опять, как во Влахернах, приходишь к мысли, что не один враг расшатывает дорогие стены великих храмов, а и собственная, исподволь накапливающаяся слабость. Тотчас же вспомнаешь конец IX века, когда в Константинополе жили сразу два патриарха, не признающих друг друга. Сторонники Игнатия молятся в храме Ирины, а сторонники Фотия – в храме Святых апостолов, и следствием их взаимной неприязни станет окончательное отделение Западной церкви от Восточной (870 год). Задолго до рокового 1054 года, когда дело дойдет до взаимной анафемы. И вот на месте храма собирающих Христову церковь апостолов высится воздвигнутая из рассыпавшихся в противоречиях камней мечеть с гробницей завоевателя, и обе Церкви, вероятно, не чувствуют себя виноватыми.
*
Дорога скоро уходит от Босфора и бежит далекими чистыми полями, ухоженной ясной весенней землей – глаз не оторвать, как от всего, что создано трудом и любовью. Принимается идти дождь, но, кажется, только для того, чтобы сделать краски ярче, а чувство любви острее. В полдень мы подъезжаем к селению Визе, где отмечена на карте первая церковь, скоро находим в центре маленький уютный римский театр, и тут уж в машину набиваются ребятишки, как разноцветные леденцы в банку, и везут нас к храму – конечно, Софии. Он перестал быть христианской обителью, но и мечетью не стал – солнце и ветер взялись за него и выжигают и разрушают как памятник. А рядом руины бань, казарм, высокой крепости. Оказывается, село стоит на страшной высоте, куда мы забрались так незаметно, и его и теперь без самолетов не взять.
А село-то называется Визе! Не тень ли Посейдонова сына Византа, который охотился как раз здесь, во Фракии, пока жар охоты не вынес его к Босфору и Золотому Рогу, разделяет с нами набирающий зноя день? Или его кормилицы Визии, которая могла жить на этом холме – здоровая и веселая, точно разглядывающие нас женщины. Театр, термы, казармы затягиваются яростными колючками, приберегая руины до поры до времени, когда мы будем более любопытны. Как обрывки пока нечитаемых рукописей и древних пророчеств, которые кажутся бедными избалованному высокими древностями уму. Вот только в истории нет случайных текстов. Так, мы узнаем, что здесь находился в изгнании Максим Исповедник, умевший сказать в лицо богословствующим императорам, что «не дело царей исследовать и определять спасительность догматов церкви». А они уж привыкли. И отняли у Максима «орудия учения» – вырвали язык и отсекли правую руку…
А наш путь дальше – на Север, к морю, к форту Святителя Николая. Дорога стала беднее, пустыннее, севернее, потянуло Коктебелем. Бесконечные холмы пошли толпиться, не давая машине ни минуты покоя. И наконец, сначала мелькнуло между холмами, а там и разверзлось море! И крепость с уже одомашненными стенами и въездом, побитым тракторами и машинами. Из первого же дома, прилепившегося к крепостной стене, вышел веселый человек, сказал, что он цыган и его зовут Яша, и повез нас к церкви Святителя, словно ждал и готовился, торопясь попутно рассказать, что за чудная здесь рыба и как ловил ее отец и ловит он сам. И позвал нас попробовать.
Церковь оказалась пещерной, выкопанной в жестком каменном твердом песчанике. И выкопана в Юстиниановы времена в VI веке. Значит, это один из первых храмов Святителя Николая, начинавших великую череду Никольских святынь, которые встанут потом по миру, и особенно по России. Ведь до этого храмы были посвящены Софии, Спасителю, Богоматери и только единицы – памяти апостолов. Велика же должна быть народная любовь и повсеместна слава Святителя, широко его небесное заступничество на земле и на море, чтобы здесь, на другом от южных Мир Ликийских конце страны, на крайнем севере, поставлен был ему храм. Он стоит над Агиасмой. Свет дня почти не пробивается к источнику, и нельзя увидеть, велик ли он. Мы зажигаем свечи, и открывается небольшое озеро с холодной и чистой водой: пей – не напьешься.
Храм мал, но царственно прост. Поневоле опять вспомнишь Софию. Этот и весь-то поместился бы там внутри алтаря, но величие уж точно определяется не высотой стен. Тут и там стоял одинаково высокой души человек – сын Рима и Греции, сын знания и веры, долга и чести. Молитвенный гарнизон верных, подобный ему, служил в псковских и киевских пещерных храмах, и «архитектура» их молитвы была проста и крепка, под стать их стенам. Эти воины Христовы и положены здесь, и если кругом гробницы, то только потому, что в свой час предстоятели ушли в небо, а плоть их стала причерноморской землей. Теперь за стенами этой обители другая вера, иные люди, но вот храм сохранен, не загажен, хотя стоит на отшибе от села и недалеко от деревенского пляжа с летним трактирчиком. Значит, чье-то доброе сердце все слышит звучавшую здесь молитву и бережет ее. И значит, форт Святителя Николая – по-прежнему крепость, защита духа.
Море внизу будет неустанно биться о скалы, вытачивая в них фантастическую, но бессмысленную архитектуру. А человеческий прибой истории, любви и веры, истины и жизни – извлекать из тех же скал храмы святителей и исповедников, которые и в безмолвной пустоте и оставленности не прекратят свою работу, – хотя бы на языке камня и ветра договаривать Слово, которое было у Бога и было Бог.
*
Выезжаем из Форта засветло, но скоро оливковые рощи по холмам и низкие дубравы начинают темнеть, разгораются звезды, дорога блестящей змеей бросается под колеса, и в Галлиполи приезжаем под холодным ветром, который с громом рвет волны Мраморного моря и несет по набережной песок, выжимая слезы. Море будет греметь всю ночь, и крик муэдзина едва пробивается сквозь него утром, как крик о помощи.
Скорее в музей – разузнать что-нибудь о нашей армии, о кладбище, памятном знаке, ставленном Кутеповым. Музей закрыт, хотя уже час как должен работать. Скоро является неторопливый молодой человек, равнодушно открывает нам мертвую экспозицию черепков и газетных вырезок о битве в Галлиполи армии Ататюрка с армией наших союзников в 1915 году, о нас ни слова. Целый год русская армия Врангеля и Кутепова стояла на этой земле в унизительной роли изгнанницы и приживалки. Армия, надо сказать, сохраняла достоинство, пыталась даже проводить учения, устраивала выставки, спектакли, выпускала газеты, уже мало надеясь, что вернется домой. Шли переговоры с Балканами, что примет Болгария, Югославия, но, пока не приняли, обретались здесь. Между тем раненые умирали и оставались в этой земле. Генерал Кутепов задумался о создании памятника ушедшим русским людям. Памятник был поставлен по старой традиции. Солдаты сносили по камню или по горсти земли, как в древних курганах, и складывали холм, на котором поставили обелиск с надписью «Своим братьям-воинам, в борьбе за честь Родины нашедшим вечный покой на чужбине». Они открыли его 16 июля 1921 года. Батюшка, протоирей отец Федор сказал слово, которое закончил таким образом: «Путник, кто бы ты ни был, свой ли, чужой, единоверец или иноверец, благоговейно остановись на этом месте – оно свято, ибо здесь лежат русские воины, любившие Родину до конца, защищавшие честь ее».
Вот и ищем, чтобы остановиться. Находим на улице старика, который готов показать христианское кладбище. Кладбище оказывается французским – чисто, бережно, памятливо. «Честь и Родина» значится на обелиске, и поневоле поблагодаришь и Францию, не забывшую своих детей, и Ататюрка, обратившегося когда-то к матерям своих противников: «Для нас нет разницы между Джонни и Мехметом, которые лежат бок о бок в нашей земле… Матери, утрите слезы – ваши дети в наших сердцах и покоятся в мире. Они тоже наши сыновья».
Наши солдаты здесь не воевали. Они здесь погибали. При открытии обелиска дроздовцы положили венок со словами «Тем, кому не было места на Родине».
Они не нашли его и в здешних краях. Мы обыскали все в поисках кладбища, о котором нам пытался и не умел или не хотел, щадя нас, рассказать русский консул. А когда все-таки набрели, увидели не просто пустырь, а свалку. Чего-то находили здесь козы и куры окрестных домов, но вперемежку с костями больше валялось целлофановых пакетов, которые размножаются сами собой, пластиковых бутылок, банок, бумажного сора. Солнце выжгло все это до пыльного тлена. Какие уж честь и Родина? Какие сыновья? Кто бы стал о них беспокоиться? Белогвардейцы ведь, а какие у белогвардейцев отцы и матери? Армия разошлась потом по чужим землям, и кажется, никто не возвращался навестить покойных товарищей – в такие места не тянет.
Мы ставим на камне малый памятник, сделанный Борисом Сергеевым, – раненый ангел рвется в небо, но белоснежное крыло уже не поднимет его.
Стараемся снять с нижней точки, чтобы ангел не видел поруганной земли, а только свое вечное «аустерлицкое» небо, которое одно обнимало его и одно принимало в Господне сердце. И от боли торопимся уехать.
А день сияет! Небо! Солнце! Дарданеллы вдоль дороги полны синевой и не ведают, что это и из-за них лилось столько крови. И хоть Ататюрк написал здесь на склоне горы у крепости Килитбахар о своих солдатах: «Земля, которую ты небрежно топчешь, скрывает века. Склонись и прислушайся. Здесь трепещет сердце народа»… Но здесь щемит и сердце нашего народа. И неловко признаться, что мы почти с нетерпением торопимся на паром, на азиатский берег в Чанаккале. И сразу отмечаем, что люди там легче, светлее, увереннее, – они дома, а Фракия, которую мы только что оставили, – все-таки север, Европа, стена вековечной соседственной вражды.
Господня пшеница
Музей и здесь закрыт – торопятся починить к скорым выборам. Но двор полон капителей, саркофагов, стел, и мы спешим снять глядящих с них прекрасных Елен и Парисов, потому что путь наш лежит в Трою. Развалины ее мрачны и тесны, театр мал даже для Одеона (разница в том, что один – всеобщий, другой – для редких ценителей музыки). Поневоле поймешь ученых, сомневающихся, точно ли блестящую Трою, Приамовы ли богатства нашел Шлиман.
Бедный Приам еще не знает, что на небесном совете «лилейнораменная» Гера уже выпросила этот город в жертву и Зевс уступил ей, хотя и жалел Приама:
…боги блаженные жертв не приняли,
презрели их; ненавистна была им священная Троя
и владыка Приам, и народ копьеносца Приама[9].
И Гектор уже простился с Андромахой, не удержавшей своего шлемоблещущего героя ни своей любовью, ни сыном: «Муж удивительный, губит тебя твоя храбрость! Ни сына ты не жалеешь младенца, ни бедной матери; скоро буду вдовой я, несчастная!»
И скоро останется только вот это – девять уровней урбанизации, где один город растет из другого и поглощает его, чтобы быть «проглоченным» следующим. Меня когда-то поразило самое старое пещерное кладбище в Печерском монастыре, где колоды XVIII века проваливались в колоды XVII, те наполовину обращались в землю в XVI, пока, наконец, к XV все не делалось пылью под ногами. И ты стоял, со смятением понимая, что эта земля – прах твоих предков, и словно впервые слышал слава панихиды: «Земля еси и в землю отыдеши, аможе вси человецы пойдем…»
Та, первая, Троя – уже земля, почва, а сверху Илион и иные города и времена. Не эта ли слишком обязывающая древность заставила Константина миновать Трою, когда он искал место для второго Рима? Ветхая слава висела бы на молодой столице неподъемным грузом. И город продолжал распадаться до туристической достопримечательности, до простодушного деревянного коня, из которого дети и солдаты любят глядеть на окрестности.
А мы уже думаем о другой Трое – Александра Македонского, который поставил здесь в соперницы свою Александрию Троадскую, норовя вознестись главою непокорною выше «Гомеровой героини». Город затонул во времени, будто в полой воде. Только в садах вдруг выйдет колонна-другая, как нечаянно взошедшее беломраморное дерево Греции, или повалится под ветром, как потерявший корни лес. Колонны живут дольше всего – их трудно использовать в простом хозяйстве. И вот они белеют в садах и траве строками гекзаметра – прекрасные, но уже не достающие слишком рассудительного сердца. И только на самой вершине очередного холма вдруг встанут циклопические троадские термы – торжество ухоженной плоти, пережившее свидетельства неокрепшего духа, да уже нечитаемого назначения руины то ли храма, то ли мавзолея, то ли цирка… Солнце согревает их, и они теплеют и уже не кажутся враждебными в своем бесчеловечном величии.
В этом городе семь дней прожил апостол Павел, уча, как он умел, везде – в синагогах, театрах, термах. И эти бани в легкой и тяжелой слоновой поступи своих арок могли слышать его горячую до забывчивости речь. «Когда пойдешь в Троаду, – пишет он своему верному спутнику Тимофею, – принеси фелонь, которую я оставил у Карпа, и книги, особенно кожаные». Значит, уже были и не кожаные. Дорожная апостольская библиотека. Век ученый. Земля римская и греческая – одного слова недостаточно: надобен авторитет книг.
Его спутники уходили отсюда в Ассос морем, а он – пешком, чтобы по дороге спасти еще чью-то душу. А через полстолетия при умном Траяне (при котором, как писал отец Сергий Мансуров, и язычество «подтянулось» и за которым на Римском троне пошли сменять друг друга выдающиеся императоры, считавшие христианство тормозом величия) здесь явился другой великий христианин Игнатий Богоносец. И влияние, и сила его были таковы, что император в заботе о скрепляющем «национальном единстве» начал новое преследование христиан.
Нероновы времена, когда христиан обвиняли не только в поджогах, неурожаях и наводнениях, но даже и в «старении времени», и на все бедствия знали один рецепт: «Христиан – ко львам!», – отошли в прошедшее. Траян был умен и берег римский народ. Теперь хватали не всех, не принимали анонимных доносов, и даже тех, кто был обвиняем прямо, все-таки сначала уговаривали, но тех, кто шел до конца, отвергая все формы отступления, не щадили и в казнях не смягчались.
Старый антиохийский епископ Игнатий, которого в детстве, по преданию, Христос брал на руки и именно о нем говорил: «Если не будете как дети…», принял вызов времени. И Траян во время визита в Антиохию лично спросил его об исповедании и, видя твердость старика и любовь к нему паствы, лукаво обрек на смерть в Риме, где этого великого христианина знали меньше и где его можно было выдать за простого преступника. Его везли в Рим долго, может быть, в надежде, что епископ «одумается». И он останавливался по нескольку дней в Атталии, Филадельфии, Смирне и вот здесь, в Троаде. И написал отсюда три послания, в которых страстно ищет смерти, но при этом страшится тщеславия, не зная, достоин ли он такого исповедного подвига и страдания.
К нему были нежны, посылали учеников из Эфеса, Магнесии, Тралл, священников и дьяконов, чтобы они спешили насытиться словом, ведь он был последний, кто видел Спасителя, кто знал апостолов и учился у них. И ум его был светел, греческая маслина, к которой он прививал Господне слово, чиста. И конечно, они берегли его и могли в своем рвении помешать ему, заслонить от страдания. И он отсюда, из этого тогда александрийски роскошного города, где леса колонн чаще держали небеса еще языческих храмов и терм, писал в такой же мирный час садящегося солнца, когда жизнь особенно мила и любима: «Живой пишу вам, горя желанием умереть… Оставьте меня быть пищей зверей и посредством их достигнуть Бога. Я – пшеница Божия. Пусть меня измелют зубы зверей, чтобы я сделался чистым хлебом Христовым».
И звери разорвали его «милостиво», потому что мгновенно, словно зная его жажду. И всякое слово его горит с той поры в истории Церкви и в каждом христианском сердце. И постоянный призыв его перед уже подступающим разделением к единению («Я делал свое дело как человек, предназначенный к единению»), которого он искал следом за апостолом Иоанном, выполняет свою строительную работу. Не зря, когда католическая церковь впервые повернулась к Востоку на Втором Ватиканском соборе, она прибегла к освящающему единство имени Игнатия Богоносца. Но полнота призыва все не слышна, и дело святителя и мученика все впереди…
А от гордости Александровой и Траяновой остались только доживающие стволы колонн по холмам да уже насильно, как на перевязи, поддерживаемые тяжелые своды арок во врастающих в землю термах. И оказывается, они таинственно связаны. Колонны, может, потому еще и прямятся из последних сил, и термы на костылях, но достаивают в чужом им времени, чтобы мы лучше слышали, сквозь какую каменную силу пробивался слабый человеческий голос, слабостью своей сохраняя имя и этого павшего величия, руины которого держатся теперь только памятью апостолов.
*
Эгейское море все поворачивало перед нами краски заката, щеголяло ими, словно дорогими шелками, и уже маячил за закатной полосой смеркающийся Лесбос – остров Сафо, остров изгнания императриц, а Ассос, куда апостол вышел из Троады пешком, все не появлялся, и заночевать нам приходится в селе с нетурецким именем Аполлоний.
Утром, когда разгорится солнце, прострекочут первые тракторы, позовет ко второму намазу муэдзин, пройдут деревней козы и овцы, пронесут воду из источника старухи с карминными ногтями, мы увидим гордость села – роскошный осколок Аполлонова храма, который мог украшать Афины, – странный привет из ушедшего мира.
Может быть, он разрушился под взглядом проходившего в Ассос Павла, как, по преданию, в Эфесе по молитве апостола Иоанна рассыпался храм Артемиды, так что Герострат напрасно кричал в ночь свое имя – чудо света пало без его пламени. Рациональному уму такое предание могло показаться нелепостью, когда бы мы не знали, что слово молитвы не торопится с последствиями, ибо у него другое время, но не теряет силы.
Что он делал тут, этот Аполлон, между Троадой и Ассосом, кого собирал на поклонение и жертву?
Если апостол Павел выходил в Ассос в ту же пору, что мы, дорога его шла в цветущих тамарисках, в оливковых рощах и садах, в миндале и гранате, во все выше поднимающихся по горам прекрасным селам, где в каком-нибудь Бекташе на одном склоне мы насчитаем девятнадцать почти вплотную ставленных колодцев. Нам объяснили, что кто желал деревне добра, ставил колодец. И вот их девятнадцать, и каждый житель может ходить к своему или чужому, и женщины могут встречаться здесь, как в деревенском клубе.
Крепость Ассоса уже реет на страшной высоте. Не город, а каменный аул, где даже столы из камня, и улицы без огородов, без единого клочка земли. Дома врастают в скалы, скалы прорастают в греческие церкви, ставшие мечетями. Мостовые даже не выложены, а, кажется, только начерчены на самой скале. И теснота улиц каменная, спокойная, вечная. Неуклонность и крепость! Неизменные, вездесущие на Востоке кошки… Бабы в своих невероятных шальварах… Домашняя, замкнутая, далекая от твоего мира жизнь. Деревенский юродивый на малой площади между «правлением» и мечетью… Пока мы идем к башням, хватают за полы старики, пытаясь всучить инжир, старухи предлагают ковры и паласы. Согласно путеводителю, их учила ткать сама Афина, которая, видать, не брезговала выходить из своего храма на акрополе для такой благотворительности, и ей здесь не было соперниц, чтобы превращать их, как бедную Арахну, в пауков.
Колонны ее храма, кажется, тоже вырублены из скалы и опасливо, чтобы не пораниться, одеты тонкой синевой небес. Не строены, а извлечены из горы. Мрачный каменный храм отдает железом и угрозой. Скала Акрополя чудовищна – циклопический сталактит. Мощь и тяжесть, мерный холод. Глаз оцарапывается этим наждачным серым цветом. Ни тени Эллады, юга и белизны. А сам город с его гимнасием, школой Аристотеля, театром, базиликами – внизу.
Снизу потом ни за что не догадаешься, что там, на скале, Акрополь, – скала и скала, в страшной неприступности и свете высокого неба. А театр легко обнаруживает, как землетрясение вспарывает землю. Ступени пьяно валятся в испуганной дрожи, и нервная их волна не хочет выравниваться под рукой реставраторов. Мощная дорога из плит вытерта ногами поколений, подошвами солдат, горожан и меж ними апостолов Павла и Луки, которые встречались здесь перед отъездом Павла в Милет.
Эти римские дороги, эти агоры, по чьим плитам без следа могут проходить танки, как-то особенно подчеркивают мощь Рима, мерный шаг его тысячелетий, выглаживающий плиты, как море – камни. Таковы они в Тарсе, в Эфесе, здесь, в Ассосе. И все они помнят неутомимого Павла, который даже в одном городе, кажется, все время шел. В фильме Пазолини «Евангелие от Матфея» есть прекрасный образ – Христос идет пустыней, степью, городом, и речь его непрерывна. Он обрастает толпой, не видит, что валит снег, льет дождь, летит сухая горячая пыль. Он идет и говорит. Его срок краток, ему надо много сказать, чтобы человечеству хватило для слова и молчания на тысячелетия, до конца мира. Вот и Павел неостановим – истина ищет выхода, и его слово еще не смолкло в Троаде, а уже раздается здесь, где умный правитель Гермес, учившийся у Платона, намеревался воплотить идеальное государство и звал Аристотеля, который учил в здешнем гимнасии красоте афинской диалектики.
Они не построили это государство, но приготовили и возделали мысль, способную к пониманию истины. И город не зря первым в Малой Азии принял христианство и, может быть, первым со своей хорошей философской школой услышал, о чем поет Великим постом Православная Церковь: «Петр витийствует и Платон умолче, Павел глаголет – и Пифагор постыдеся…» Этого не слышала наша земная материалистическая философия, торопя свое идеальное государство, и «собственных Платонов и Невтонов», и за самоуверенное знание заплатила, может быть, самую горькую меру, не расслышав «слишком простых глаголов» Петра и Павла.
Часть VII
Христианские Давиды и языческие Голиафы
Император и нарком
Гавань, из которой уходил апостол, полна ярких лодок и яхт. Лесбос все так же синеет вдали, как синел он в соседней Троаде. Прежде это была одна земля, но наше сознание никак не соединяет родины Сафо и поступи Павла.
Теперь в Милет отсюда морем не попадешь – оно отошло, как отступило от Трои, Эфеса, Дидимы, словно только и потребно было для войн и апостольских миссий. А когда мир и религии оказались достаточно вычерчены, море ушло…
Мы обходим Ассос по объездной дороге в бело-розовом кипении тамариска, в жужжании пчел, танце бабочек, в стремительно пролетающих лимонно-желтых, похожих на канареек, птицах, словно движемся сквозь праздник. Находим торжественный вход и по прекрасной дороге из тех же вечных римских плит между стеной саркофагов еще раз входим в город поклониться руинам первых здешних церквей, где в грудах камней между оливами вдруг мелькнет белка и с быстротой ящерицы мигом исчезнет.
Поползни бегают по колоннам, как у нас по стволам, и видно, что здесь зверью – от ручного до дикого – камень родней травы и деревьев. Не хочется уходить из этой синевы, меандров, пылающих алых цветов, царственных руин, но нас ждет Пергам.