Текст книги "Турция. Записки русского путешественника"
Автор книги: Валентин Курбатов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Наш вчерашний «иконостас» оставался на месте. Хоругви, привезенные отцом Валентином, собирали алтарь воедино. Образа, поставленные греками, горели любимыми карминами. Было немного шумно, текуче, улично, хотя никто особенно не ходил. Скоро, впрочем, я погрузился в свою молитву. Свеча наплывала и горячо капала на пальцы, на минуту сбивая мысль… Хризостом вышел после Евангелия со словом о Николае, и можно было по частоте поминания слоеч «Николаос» догадаться, что он говорит о его нынешней борьбе в мире, и говорит с поэтической ритмичностью, нанизывая эпитеты.
А улица уже кипит, микрофон считает по-турецки, флаги плещут. Святитель уже переоделся в белое и летит в вышине ослепительным ангелом над площадью, флагами, греками, разгоревшейся торговлей.
*
Не буду описывать открытие. Оно неизбежно должно было быть трудно, потому что слишком различались задачи участников события. Греки держались в стороне, потому что инициатива проистекала из Москвы, а отношения двух патриархов осложняли трения из-за приходов, устремившихся под омофор Константинополя. Фонд Санта-Клауса же хотел, чтобы открытие не состояло из одной религиозной тематики.
Мы должны были отстоять Святителя и в то же время не зайти дальше должного в отношениях с Фондом и греческой метрополией, на чьей канонической территории ставился памятник.
Переводчица Фонда пошепталась с ведущим в легкой рубашке и джинсах. Он опытно и осторожно взглянул из-под тонких очков на нашу делегацию, на хоругви, которые мы принесли из храма, и праздник открылся.
Скульптор Григорий Потоцкий восславил Турцию и Россию, Миры и Москву, дело духовного образования и единства.
Отец Дионисий поблагодарил владыку Мир Ликийских от лица Московской патриархии и напомнил, что Николай не зря по-гречески Николаос – победитель народов, что он за века христианской истории одолел своим милосердием многих и сейчас этим памятником опять напоминает им, что мир стоит любовью.
Я сказал, что, по русским меркам, совсем недалеко от Мир в Вифлееме две тысячи лет назад родился Спаситель мира, научивший, что в Боге нет ни еврея, ни турка, ни русского, ни немца, а все мы братья и сестры и что вернее всего этот урок усвоил и передал Мирам и миру Николай Угодник, который ныне возвращается домой не Санта-Клаусом и Дедом Морозом, а тем, кем был и кем служил народам вернее всего – Чудотворцем.
И наконец…
Часы на городской площади показывали, что до конца тысячелетия остается 25 дней, 10 часов, 54 минуты. Покрывало пошло, потекло белейшим млечным потоком. Казалось, оно было бесконечно и струилось медленно и легко. Сверкнул нимб, и Святитель двинулся посолонь, как шли, бывало, крестные ходы, благословляя свой постаревший неузнаваемый храм, соседнюю мечеть, чьего назначения он не знал, новую площадь, все свои родные неузнаваемые Миры, корреспондентов, прохожих, губернаторов и детей, мусульман, православных и протестантов. Наш знакомый Мелетиос улыбался из толпы. Добрый болгарский пастор Илия, с которым мы познакомились накануне, подошел поблагодарить нас за памятник, за то, что возвысили посреди чужой веры, но тех же Господних людей, имя Иисусово, которое, кому надо, непременно услышит даже без перевода – самим сердцем. Лицо Илии светилось, ему было искренне хорошо…
А у памятника фотографировался на память с русским батюшкой константинопольский отец Мелетиос, и подтягивались понемногу другие греческие священники, потому что политика осталась где-то вне этого, а здесь торжествовали служением Николай Чудотворец и общность христианского дела.
Теперь я думаю о случившемся как о чуде. Мы отправились в путь с истоков Волги, а оказались у Истока более древнего – не Церкви только, но самого человечества. У одного из древних богословов справедливо сказано, что всякое существование и все безмерное движение жизни и любви обретает свое начало в Отце и только потом, проникаясь Духом Святым, становится лицом в Сыне. И настоящее богословие не в толковании учения, а в приведении к этому великому утверждению жизнью и милостью, что по-особенному умел делать Святитель Николай.
Он, как Иаков в романе Т. Манна «Иосиф и его братья», служил Богу, далекому от покоя и житейских удобств, Богу помыслов о грядущем, и потому сам находился в непрестанном движении, чтобы успеть туда, где человек устал и ничего не может без Творца, но в отчаянии забывает о Нем.
Оказалось, что это не мы открыли памятник, а он – нас, послужив нашим путеводным указанием, чтобы пребывали начеку, лучше слышали биение сердца и понимали: христианская история не то, что было, а то, что вечно есть и что непрестанно ждет нашей готовности выйти в путь и уже не останавливаться…
Может быть, Василий Васильевич Розанов был прав, когда говорил, что Блок просто не различил в метели, что впереди двенадцати шел не Христос, а Никола Угодник?
Мы все уезжаем в чужую страну из своего времени и привозим с собой суету, часто оскорбляя руины празднословием и надменностью живых перед мертвыми. Но возвращаемся мы все-таки немного другими, узнавшими если не всю тайну времени, то его настоящую длительность. Возвращаемся, словно коснувшись тени древа жизни, побывав на минуту в этой сени, где нет вчера и завтра, нет человеческих границ, а есть таинственное чувство сверстничества со всеми событиями мира, словно ты сам их отец, и сын, и внук, и они приручены твоим сердцем и являются частью тебя и только в тебе и живут. На одной из дорог ты непременно догадаешься, что все, что случилось в мире, – случилось с тобой и ради тебя, и живо только в тебе. Этим чувством нельзя жить долго, но, однажды коснувшись его, уже не вернешься в оставленный день, потому что над ним распростерта Господня рука, короткое касание постоянства, которое просветит минутное вечностью. И все рождения и смерти цивилизаций короче одной человеческой жизни, короче одного правильно понятого дня, которому нет конца. Но чтобы понять это, надо сделать шаг и пройти эти дороги, коснуться этих камней, согретых руками человека и Бога.
Там чувствуешь, что плоти нет и вместе – все плоть, нет времен и вместе – времена, нет мужского и женского и все – слишком мужское и женское. Там вытекают из рая реки Тигр и Евфрат и не заходит месяц, а снесенный историей крест напечатлен на небесах и благословляет тебя. Там вечный прибой сменяющихся цивилизаций спокоен и ровен, как мощное врачующее дыхание «Срединного моря всея земли», ставшего колыбелью нашей религии и хранящего в своем мерном дыхании молодое чувство вечно длящейся жизни и воскресения.
Там остро понимаешь, что конец мира – это или затмение нашего разума, не увидевшего колыбели покоя, для которой нас надо разбудить силой. Или общее радостное сотворчество с Богом и вечная радость, оправдывающая собой и воскрешающая всех мертвецов, кто в слепоте слишком тесного земного счисления, в страдании или эгоизме дня не успел узнать навсегда освободившей нас Истины христианства.
Часть VI
Византийское русское сердце
Окно перед Пасхой
Лев Николаевич Толстой писал: «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так… как мы бежали, кричали и дрались… Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба».
Когда долго живешь, понемногу начинаешь понимать, что всякий день тебе урок и школа. И у нее своя система. Раньше положенного ничего не узнаешь. Вырасти надо для понимания.
Снова я после трехлетнего перерыва съездил в Турцию. Надо было проверять и уточнять написанное прежде, дополнять недостающие главы книги. Вернулся – и вперед: писать!
Но время шло, а работа не продвигалась. Никак не прорастала, будто для отдыха ездил, хотя дни были напряжены и, кажется, даже машина к вечеру уставала от челночного снования из города в город. Но вот не пишется, и понимаешь, что раз замыслив рассказ о «небесном Отечестве», простым изложением и заметками не отделаешься. Будто там, поверх твоего сознания, росла какая-то новая мысль, а ты сразу не разглядел.
Из дневника ее не вытянешь. Ну и не торопишься! Читаешь попутные материалы, приглядываешься и даже с интересом ждешь, поспеет ли мысль и с какой стороны можно выхватить из клубка начальную нитку. И вот уже перед Страстной рассказываю приятелю о поездке, о Первом Никейском соборе и жалуюсь, что очень уж впечатления противоречивые, что вот сколько я про Святителя Николая, к примеру, и его участие в Первом Вселенском соборе слышал – и про затрещину его нечестивому Арию, и про заточение, но съездил, еще раз посмотрел и нигде в ранних историях Церкви подтверждения тому не найду. А товарищ-то мой умный, в богословии покрепче будет и спокойно так подтверждает: и не найдешь, мол. Нету его в актах среди отцов собора, да в Никее он, возможно, и не был. А только все равно надо слушаться предания. Оно в Церкви вернее и важнее исторической достоверности. И коли говорит, что был, тому и верить, и ты правильно думал и про простосердечную резкость Святителя, и про его заточение за неумеренное рвение. И про явление Богородицы со Спасителем, вернувших Николаю Угоднику омофор и Евангелие, отнятые при «аресте».
И не знаю, стыдиться ли надуманного прежде, потому что в первую поездку в Никею слушал житие и сердце. А про акты соборные даже не спрашивал – довольно было предания.
Вдруг с радостью кончик-то нитки и ухватываю: правда растет в человеке вместе с верой и открывается по мере мужания души, не вредя ей, а только укрепляя и вооружая ее, готовя к прозрению ясных путей. Ну вот теперь можно прямо по дням дневник поездки воспроизводить, ничего не меняя. Оказывается, эта мысль там сама собой проступила, и сейчас будто окна перед Пасхой промыли – так все стало видно чисто и далеко.
На этот раз мы приехали в Константинополь на второй неделе Великого поста.
Стамбул принял нас по-московски холодно, и переход (перелет) из столицы в столицу оказался почти незаметен. Небо так же хмурилось, и деревья стояли так же голы. Глаз по туристической привычке пытался ухватиться за что-нибудь ярко-чужое. И не мог… Только перед самым отелем мы увидели акведук Валента – мерную когорту римских арок – и проснулись для впечатлений. Так что в отеле сразу завыглядывали из номеров: у кого что? У меня – темная восточная улица с минаретом над соседней крышей, у соседей – акведук и часть площади в пестрых огнях кафе «Синан». Ум при виде вывески напомнил о прочитанном про этого Синана – великого архитектора, соперника автора Софии, строителя чуть ли не всех шедевров Османской империи.
А уж когда за завтраком на веранде увидели за акведуком мечеть Сулеймание, башню Баязета, минареты Султан-Ахмета и чуть видный, но уже зовущий к себе купол Святой Софии, то и вовсе заторопились. Скорее, скорее вон: «Пора на работу!»
Забытый словарь
Вечером нам предстояла заранее оговоренная встреча со Вселенским Патриархом Варфоломеем, и, чтобы потом не плутать по тесным кварталам, мы решили сначала добраться до Фанара, квартала патриаршей резиденции, – узнать дорогу. А уж как добрались и узнали, то не могли не осмотреть Патриаршей церкви святого Георгия – вечером-то увидим ли?
Церковь не более обычной приходской. Разве только бедное барокко фасада с имперскими орлами над входом выдает какие-то притязания. Потом, благодаря русскому консулу в Стамбуле, нам попадет в руки старый безымянный ярославский (!) путеводитель по Константинополю 1888 года и там об этой Патриаршей церкви отыщется обдуманно дерзкая фраза: «„Великая церковь“ – низкое и убогое здание, последний приют патриархов, постепенно изгоняемых из великих храмов…»
Убогое-то убогое, но храмы красны не лицом. Нам трудно привыкнуть к рядам стульев, придающим церкви вид дома культуры, но, подойдя к иконостасу, обнаружишь древнюю икону Богородицы, некогда украшавшую Св. Софию, и перенесенную из той же древней, еще доюстиниановой Софии кафедру Иоанна Златоуста – прекрасную, инкрустированную дивным перламутром. Видел ли кто-нибудь этот изысканный перламутр, когда на кафедру поднимался беспокойный константинопольский патриарх, чье слово остается непревзойденным по ясной чистоте, покойной силе и неуступчивой твердости, за которую его гнали из края в край Византии, пока он не умер, не дойдя до последнего места ссылки – гибельной абхазской Пицунды.
Мы слышим его огласительное Слово каждую Пасху по окончании заутрени, и временами кажется, что, когда бы не традиция, оно звучало бы куда реже, потому что и сейчас многим кажется «искусительным». Еще бы! Иоанн зовет в самый высокий час Христова воскресения прийти и тех, кто стоит в Церкви давно и оплатил свое стояние страданием, и тех, кто вошел в нее только вчера, «постившихся и не постившихся» (это особенно трудно терпеть именно постившимся – для чего же тогда был их «подвиг»? Ибо для него в этот час для тех и других одинаково «ниспровержеся смерть и падоша демони»).
А не самое ли дорогое в Патриаршей церкви – мощи святой Евфимии (молодая девушка, узнавшая при императоре Диоклетиане за исповедание христианства «бичевание, колесование, разжженную печь» и не уступившая веры). Прежде они были в Халкидоне, в храме ее имени, но в пору иконоборчества брошены в море и спасены верными. Теперь они здесь. По преданию, именно в гробницу этой святой при общем строгом контроле положили во время Халкидонского собора 451 года Никейский и Несториев Символы веры (несториане признавали Христа предвечно рожденным, но все-таки считали, что Он был человек, ставший Мессией только через наитие, а не соприродность Святому Духу, и звали Богородицу человекородицей). Наутро по снятии печатей Несторианский символ оказывается в ногах мученицы, а Никейский – в твердой руке. Скорее всего, конечно, предание было рождено позже, потому что для того, чтобы противостоять такому очевидному выбору святой, надобна была не просто воля, а дерзость. Так что уже здесь, в первом на нашем пути константинопольском храме, нас настигает эхо горячих споров ранних веков Церкви и столкновение предания и истории.
Тогда я не думал об этом, а теперь, оглядываясь на тот первый стремительный, тесный и бесконечный день, вижу это столкновение с внезапной остротой, словно в открывшемся не было ничего случайного и день выстраивался с мастерством небесного драматурга.
Я не знаю, как мы выехали к Фетхиеджами. Кажется, направлялись во Влахерны и вдруг все разом закричали шоферу: «Стой! Стой!» Потому что мелькнула она, чей греческий росчерк мы опознали тотчас – Паммакариста, а родное название узнаем только назавтра, став обладателями старого путеводителя, – «Обитель Всеблаженнейшей».
Она поразит чудом «русской» красоты, напомнив Чернигов и Киев, первые храмы Новгорода и Полоцка, пока не улыбнешься, поняв, что ты видишь оригинал того, что готов счесть повторением, что эта летучая красота выработалась ранее нашего крещения, хотя храм строен в XII веке – вершина только напоминала о длительности прежней дороги. Эта музыка окон, карнизов, гармония византийской кладки, эта безмолвная молитва, нет-нет да и озвученная греческой каменной строкой над окном или нарядным поясом надписи под крышей, – все-все откликалось домашней памятью.
Вишня цветет у стен нежно и застенчиво, только подчеркивая красоту обители, а двор пуст, украшен несколькими фрагментами старых капителей, которым беспомощный взгляд не находит вокруг никакого объяснения. Откуда они? Что тут еще было? Неужели так же паслись куры, вытаптывая пятачок земли у абсиды до черной лысины, и так же переругивались турецкие тетки в кухне какой-то забегаловки, выходящей окнами в церковный двор?
Ан нет! Было, очевидно, место и колоннам. Храм-то, оказывается, после падения Константинополя, когда София уже с первой пятницы нового владычества стала мечетью, принял изгнанного оттуда патриарха и сделался высшей кафедрой христианства на сто тридцать шесть лет. И мощи святой Евфимии сначала покоились здесь. И только они и образ Богородицы в Патриаршей церкви и остались живы от той поры. А могилы нескольких патриархов, выросших в этих стенах, нескольких императоров из Комнинов и Палеологов, погребенных тут еще до падения Константинополя, – теперь только трава и земля, корни вишни и пустой двор бедной мечети Фетхие, над которой вместо креста восходит, разрушая пропорции храма, бедный месяц и которая внутри так приходски скудна, что нельзя и предположить красоты ее внешнего лица.
По соседству манит укрывшаяся за стеной в тесноте катящегося вниз греческого квартала Панагия Мухлиотисса – церковь Успения Божией Матери, которую путеводители зовут «Кровавой» и напоминают, что здесь нашли смерть около двух тысяч защитников Константинополя. Как и в Софии, где при взятии города тоже погибло несколько тысяч искавших укрытия в храме христиан. Они надеялись, что милосердие писано для всех и беззащитный человек перед Престолом Господним неприкосновенен.
*
День сужался, и уже было ясно, что церкви (а они еще, слава Богу, есть и не все обращены в мечети) будут стараться удержать нас за полу. Будут искать взгляда и внимания, как человек в изгнании ищет соотечественников. И мы, уже только благодарно кивнув Никольскому храму и болгарской церкви, спешили в блистательную церковь Хоры, которая, хоть и зовется в справочниках Кахрие-джами, но уже забывает в себе мечеть, потрясая Юстиниановым величием.
Храм внешне как будто немногим больше Обители Всеблаженнейшей. Так же цветет у его стен вишня, и так же пуст двор за ним, хотя и здесь, были сначала заточены по разным поводам, а потом и ложились в землю свойственники императоров и патриархи. Но там светит миру только лик храма, а тут надо переступить порог, чтобы смятенно умолкнуть перед великими мозаиками с ликами Спасителя и Богородицы, с чередой чудес и исцелений в парусах и сводах.
В зябком свете пасмурного дня краски мозаик горели свежестью утреннего рождения. И нельзя было и думать о том, чтобы описать лики, потому что у нас уже нет для этого словаря. Время постаралось подогнуть нашу речь под себя и отняло у нас вместе с полнотой и молодой силой веры и самый словарь веры. Наверное, можно сейчас найти великих мастеров и скопировать мозаики, но и повторив их до мельчайшей черты, ты будешь только бухгалтером и счетчиком морщин, но не передашь их силы и покоя, суда и милосердия, небесной воли и земной власти.
Перед ними остро и больно чувствуешь, как мала и слаба молитва, сколь она суетна и мелочна перед бескрайним и всеохватным навершием мира.
Только и подумаешь вместе с князем Андреем – «все пустое и все обман перед этим вечным небом». Но ведь мозаики сложены и фрески писаны не для суда, а для благодарности и воскрешения света в человеке. Это прорыв туда! И он чудесно высоко поддержан фресками правого придела, где Христос в стремительном полете повергает адовы врата и выхватывает Адама и Еву со всем человечеством из зияющей тьмы, как из огня.
Оказывается, для полета совсем не надобны крыла, а только вот это сияние духа. Он, верно, так и возносился в свой час – объятием и покровом, увлекая апостолов, как здесь увлекает с собой наших первородителей, – сила и радость! И там, под сводом, во фреске Паруссии, Второго Пришествия, ты тоже видишь этот сияющий, полный молодого ветра парус и с радостным смятением узнаешь, что это не низвержение и не осуждение, что там, в предстоянии Богородицы и Иоанна Предтечи, архангелов и апостолов, к тебе прежде всего милосердны, тебя любят и ищут тебе заступничества, чтобы принять в обитель покоя и разделить радость Воскресения. Каждое изображение являет такой полет и такое вдохновение, что разом понимаешь древних, которые звали не говорить о церкви, не рассуждать о Боге, а показать Его. И то, как Он здесь представлен, подтверждает: великая фреска, мозаика, икона есть лучшее убеждение и лучшая проповедь. Отец Павел Флоренский когда-то при виде небесного образа Рублева спокойно и справедливо сказал: «Есть рублевская „Троица“, следовательно, есть Бог». И когда мы видим несравненную фреску «Воскресение» в церкви Хоры, мы до всяких слов понимаем, что, не неся в себе ясного знания Воскресения, не чувствуя его совершенной реальности, так несомненно и не напишешь. Это подлинно само Воскресение, словно оно воспроизведено «с натуры» только что воскресшей, только что пережившей полет и спасение душой.
Так вот каким было высокое христианство! Вот чем Византия держала мир в лучшие дни и чем пленила русское сердце – свободой и полетом, любовью и милостью!
*
Когда мы вышли из Хоры, даже и день словно поднялся и обрел царственность, и потом, когда мы ехали к Влахернской церкви, Золотой Рог сиял синевой и башни и стены Феодосия Великого казались по-прежнему неприступны в былой своей неколебимой мощи. И Влахернской церкви Божией Матери было спокойно за этими стенами. Она тысячелетие держала город своими святынями (построена в 435 году, а сгорела в 1434-м). Здесь хранились Риза Богоматери и Ее пояс. И городу было чем ограждаться от врагов. Помянутый мной путеводитель не без внутренней улыбки сообщает: «От погружения хранившейся здесь Ризы Богоматери в волны залива восшумела спасительная буря для князей Аскольда и Дира, и от Ее Пречистого Лика воссияло наше православие». Если расшифровать эту темноватую фразу, откроется, что Богоматерь просто потопила суда наших славянских князей своим покровом в Золотом Роге при их попытке в 911 году взять город, и князья ушли ни с чем.
Об этом нам не без иронии напомнил нынешний смотритель храма – грек с маслинными глазами.
Нынешний храм воскрешен столетие назад и так беден, что над ним и креста нет. Но святой источник Агиасма все источает воду, и храм продает ее. И от Агиасмы надо подниматься к фундаменту первого храма, сгоревшего в 1070 году, потом второго, сгоревшего в 1434-м, и наконец, к паперти сегодняшнего – все выше и выше. И только поднявшись, чувствуешь, что настоящая-то высота осталась там, внизу и, поднимаясь, ты опускался.
А на улыбку смотрителя осталось сказать, что мы не стыдимся урока, преподанного Богородицей, и отмечаем Покров как дорогой сердцу, близкий, внутренне народный праздник. Потому что услышали тогда, за восемьдесят лет до принятия христианства, свет и силу заступничества, смиренно и благодарно приняли его.
С веками эта великая церковь будет медленно терять память и высоту предстояния. В пору иконоборчества ее распишут цветами и плодами, и, по свидетельству иронических историков, она станет больше походить на зеленную лавку. Когда же империя слишком приблизится к церкви и забудет Христовы слова, что «Царство Мое не от мира сего», торопясь управить небесное и земное своей волей, церковь окажется втянута в мрачный хоровод дворцовых интриг. Императоры уже давно без прежнего волнения и смирения омывались в водах Агиасмы перед вступлением на престол, и лестница, соединявшая Влахернский императорский дворец с храмом, служила не для того, чтобы оставить земную гордость властелина для поклонения Царю Небесному, и французский исследователь Шлумберже уже уподоблял ее Версальской: «Сегодня там император на носилках, окруженный… длинным рядом священников и монахов, бросает беспокойный взгляд на толпу сановников, среди которых он ежеминутно ищет грядущего убийцу и счастливого своего заместителя, который прикажет бросить на арену цирка его изуродованный труп; завтра тут поспешно с трепетом идет патриарх с длинной седой бородой в своем золотом одеянии; он знает, что царь, охваченный мрачным богословским духом, призывает его во дворец, чтобы предоставить ему выбор между ересью, которая погубит его душу, и убийственной ссылкой на какую-нибудь ужасную скалу Мраморного моря. Сегодня тут торопливо ведут в церковь принцесс, матерей, жен или дочерей какого-нибудь убитого или свергнутого императора, чтобы остричь им волосы, сорвать с них пурпурные расшитые жемчугом туники и отвести в темных монашеских одеждах в какой-нибудь монастырь до конца их дней»[8].
После этого покажется естественным, что церковь не удержалась в прежних руках и с 1204 года, со взятия Константинополя крестоносцами, сделалась латинской. В ней уже не было увезенной в Рим руки св. Георгия, не было Животворящего Креста и мощей апостола Луки. Не было образа Одигитрии, писанного рукой апостола.
Теперь из святынь осталась одна Агиасма. Двор беден, ржавая колокольня, сваренная из железа, с единственным колоколом царапает взгляд. А отсутствие креста над какой-то садовой скрытной архитектурой церкви отзывается прямой болью.
Но пора идти к патриарху, ведь мы на его канонической территории ставили два года назад памятник Святителю Николаю. И сейчас просили его о встрече для обсуждения возможности установки памятников апостолу Павлу в Тарсе, Святой равноапостольной Фекле в Селифке и Святым Кириллу и Мефодию под Кизиком на месте Полихрониева монастыря.
В фойе патриаршей резиденции останавливает внимание мозаика с изображением апостола Андрея и поставленного им в епископы древнего Византия апостола от семидесяти Стахия. Это земля их проповеди. В приемной, как и у наших епископов, портреты предшественников сегодняшнего патриарха по кафедре. Ряд начинается тем же апостолом Стахием и продолжается Василием Великим, Григорием Богословом, Иоанном Златоустом. Поневоле вздрогнешь и не решишься сесть. Как же должен чувствовать себя человек, продолжающий дело таких отцов Церкви, мучеников, изгнанников, святителей? Когда бы этот ряд был полон, мы увидели бы и портреты тех восемнадцати патриархов Константинополя, которые остались в памяти церкви еретиками.
Ожидание становится тревожным и вертится в памяти титул патриарха «Святейший, величайший господин, князь и владыка, архиепископ Константинополя, нового Рима и патриарх Вселенной».
Кабинет патриарха оказывается прост и удобен. Хорошего греческого письма старая Одигитрия за спиной Святейшего была чуть не единственным украшением. Вероятно, такая же была создана апостолом Лукой в пору первой силы Влахернского храма, когда украшавшая ее пелена каждую пятницу открывала Лик Богородицы и оставляла Его явленным до субботы. Так что была утверждена специальная пятничная литургия, которую служили патриархи, а Великую Пятницу стояли и императоры. Назавтра мы встретим патриарха во Влахернах за этой литургией и обрадуемся, что этот тысячелетний обычай, потеряв царскую роскошь и лишившись самого Образа, который крестоносцы увезли в Венецию, сохраняется в прежней чистоте.
Впрочем, образ Одигитрии за спиной патриарха мог напоминать и другую Одигитрию, писанную апостолом Лукой, – ту, которая обходила город при бедствиях и на Пасху полагалась в Хоре для общего поклонения, пока при падении Константинополя захватчики, сорвав драгоценности, не разрубили ее на четыре части. В обоих случаях это был образ молитвы и памяти и соединял земное и небесное. И мне было в радость преподнести патриарху Варфоломею альбом о Сергиевой обители и напомнить, что и Сергия до пострижения звали Варфоломеем и что он не только чтил, но и видел Богородицу при своем служении.
Патриарх благодарил по-русски, и было видно, что многое понимает и без усилий переводчика. Он знал о нашей работе по прошлому приезду и благословлял новые усилия напомнить русскому человеку, что Турция не только рынок и место отдыха, а и Византия, родина его веры.
Когда мы вышли, я снова оглянулся на ряд предшественников патриарха. Там были святые и простые слабые люди, которые бывают и в патриархах. Там были свидетели славы Константинополя и унижения Церкви в пору Османской империи, но, слава Богу, ряд не обрывался, преемство не пересекалось и Великая церковь, даже отмеченная в путеводителе как «низкое убогое здание», в глубине предания та же Великая, в которой ослабленно, а порой и болезненно для нас бьется стареющее, усталое, но все такое же христианское сердце.
На улице уже был вечер. Юг ведь – темнеет скоро. Но мы еще поднялись к Софии, прошли по ипподрому с его обелисками и колоннами и даже заглянули в Голубую мечеть, строитель которой ревниво глядел на главный храм Константинополя, очевидно, вспоминая гордое восклицание Юстиниана по окончании строительства «Я победил тебя, Соломон!», и мечтал, что султан Ахмет точно так же скажет: «Я победил тебя, Юстиниан!» И, по преданиям, такая фраза прозвучала.
Мы вошли в пустую мечеть, залитую огнями сотен светильников, свисающих сверху на сверкающем дожде, ливне тросов, и восхитились этим цветным, пестрым от росписей и ковров головокружительным простором, но сердца наши не подвинулись. Здесь побеждал дух соревнования. И как ни лестно для нас было утверждение сербского писателя Милорада Павича, что по окончании строительства мечети ее архитектор, слишком долго проведший за выведыванием тайны Софии, проснулся христианином, увы, это было только игрой воображения. И когда мы потом подошли к великому храму, обесчещенному минаретами, загороженному страшными контрфорсами и пристройками, София взирала со спокойной прямотой и голос ее был чист и ясен. Она была внешне в сто раз тяжелее мечети, но чудо ее оставалось нетронутым. В чужом и бедном платье, оставалась царицей перед сверкающей, но ряженой соперницей.
И мечеть, и София были подсвечены, и из ночи от Золотого Рога в полосу света внезапно влетали и тотчас пропадали во тьме молчаливые призрачные чайки, как бедные души, и кажется, и эти души не смешивались – каждая над своей святыней.
*
День был так долог, что его нельзя было смирить никаким сном. В пять утра закричал муэдзин. Заоткликались другие минареты, пошли чертить свои звуковые арабески, так похожие на алфавит ислама и узоры паласов, заткали небо золотыми коврами над Софией, Мраморным островом, Босфором. Но окна не торопились вспыхивать, отвечая на призыв к намазу, и когда муэдзины стихли, стали слышны вдовьи крики чаек, а там взялись петухи (это в центре мегаполиса!), чьи песни беднее и короче разбойничьих песен русских петухов, и, наконец, загудели проснувшиеся машины.
И опять надо было бежать. На этот раз на Влахернскую службу патриарха, где скоро опять со смущением отмечаешь, что пение муэдзинов и греческих православных певцов в храме одинаково пышно, гортанно, медно-переливно. И с горечью видишь, что тянутся на службу больше старые гречанки, спокойные интеллигентные матроны хороших семейств – ни одной из наших «баушек». Мужчин мало, молодых лиц почти нет. Как у нас бывало – пока мужчины суетятся в истории, бегают, убивают, создают партии, женщины удерживают Церковь. И никак не привыкнешь к месту патриарха на кафедре – в правой стороне у стены посередине храма, словно он только почетный наблюдатель.