Текст книги "Турция. Записки русского путешественника"
Автор книги: Валентин Курбатов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Они спускаются с могильного рукотворного холма неумолимой танковой колонной – кажется, даже с немым лязгом и грохотом, – колонной тем более устрашающей, что главы колоссов давно повержены и разбиты, и лишь редкие слепо и беззащитно глядят в пустые небеса.
А среди этого мертвого циклопического величия, у основания страшной, упершейся в небо могилы кипит рой нашего брата. Шумит, снимается «на фоне», залезает на головы, обнимая их, и смеется над ними… И что-то есть в этой улыбке жизни чудесно справедливое. Как и в той простой тишине «нижней» жизни, где все так же бегут дети, везут хозяев добрые животные, вымаливают у скудной природы клочки сена трудолюбивые женщины.
Надменные империи падают с шумом или сходят на нет, подобно уносимой сухим ветром почве; великие памятники, надеющиеся добиться благосклонной улыбки богов, оказываются лишь туристическим курьезом – не проходит только бедная повседневная жизнь, которая держится не дерзостью, а послушанием и ухватывается за историю не гордым камнем, а любящим потомством. И веришь, что это и есть, если еще раз вспомнить Пастернака, «человеческая работа по преодолению смерти».
Не зря, кажется, Немрут был последним надменным памятником этой земли перед Рождеством Христовым, и не зря он возносился выше не только человеческой жизни, а и самих облаков и молний, доводя гордость до безумия, до символа, до прощального знака. И хоть человечество еще долго будет метаться между богами, а молитвы, по слову Д. Мережковского, смешиваться с заклинаниями, олимпийские боги – с христианскими бесами, церковные обряды – с волшебством и император Александр Север еще будет равно кланяться Христу и Орфею, а почти нарицательный в жестокой бессмыслице Калигула потребует поставить свою золотую статую в святая святых Иерусалимского храма и даже святой Константин отметится в истории колоссальной статуей, но другое уже приходило, и пришло в мир, и собирало его на новых основаниях.
Здесь это чувствуешь с особенной остротой и, кажется, глубже, чем где-либо, понимаешь, как важно в дни ослабленной веры приходить к источникам, в которых кипит живая горячая вода магически становящегося мира. Совершенные Греция и Рим на Западе и библейская, ассиро-вавилонская культура на Востоке соседствуют тут в пределах одной страны, являя прекрасную лабораторию, огромный, накрытый небесами музей человеческого духа и высшей религии в ее зарождении, могучем развитии, усталости и напряженной внутренней жизни, ожидающей нашего внимания для того, чтобы почувствовать неизменно живые основания вечности.
Здесь яснее видишь, что устают институты Церкви, ее общественная, опасно близкая к государству сторона, а сама Церковь, ее сердце бьется свежо и сильно, как в первый день, потому что живет в другом времени.
Когда плывешь под сверкающим солнцем в ледяном, кристально-чистом в верховьях Евфрате, только смятенно шепчешь: «Господи, Евфрат!» – и детское непостижимое слово «рай» на минуту перестает быть непостижимым.
*
Волнение начинается уже на подъезде к Харрану, когда глинобитные сараи и мазанки вдоль дороги готовят воображение к настоящей ветхости, к месопотамской неохватной для ума дали. Как перевернутые кувшины, слепленные из сырой, еще не обожженной, только подсушенной южным солнцем глины – дома? очаги? жилища? осиные гнезда? – обступают со всех сторон навозом, сеном, открытым бытом, овцами на улицах, агнцами (никак не ягнятами), запутавшимися в кустах, как тот, что был послан Господом Аврааму в час последнего испытания вместо Исаака. И уже так естественно думается: не у этого ли колодца встретил посланный Исааком раб Ревекку: «Девица была прекрасна видом, дева, которой не познал муж. Она сошла к источнику, наполнила кувшин свой и пошла вверх» (Быт. 24:16). И не из этой ли мазанки выходила навстречу Иакову Рахиль – счастливые харранские дочери памятливого Авраама, который посылал сюда на родину своих сыновей для выбора невест (Бог весть почему не нравились ему ханаанские). Здесь Иаков до встречи с Рахилью видел сон о дарованной ему земле, подложив под голову вот этот камень: «И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней.
И вот, Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака… Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему» (Быт. 28:12).
За что же, за что дает он ее Иакову, как прежде Аврааму? А за то, что по первому слову Бога оставляет привычный очаг, дом, родину и уходит, куда указывает ему Бог, не зная, что он найдет, или, как говорил Иоанн Златоуст, «предпочитает невидимое видимому и будущее тому, что уже находилось в руках». Они знали тогда то, чего давно не знаем мы: ежеминутную готовность отозваться на вышний призыв: «Вот я!»
Дети стайкой щеглов (такие разноцветные, шумные) налетают со всех сторон, требуя бон-бон или money (слово, которое они научаются говорить раньше слова «мама»), висят на руках, теребят за полы, вырывают из рук фотоаппарат, ручки, книги… Суют свои нехитрые плетения и ожерелья… Но прогнать их невозможно, потому что детей множество: отлетит одна стайка, тут же воробьино налетает другая.
В жилищах тесно, как во времена Авраама, и сарай не отличается от дома ни архитектурой, ни светом, ни духом, и не знаешь, входя, найдешь ли там лениво жующих овец или мать, кормящую очередного ребенка, или выжженного солнцем турка, седлающего лошадь.
Кажется, здесь только прядут, рожают детей, доят коров, пасут овец, то есть ничем не отличаются бытом от Авраама, Исаака, Иакова, Сарры, Ревекки, Рахили… Разве что не помнят лестницы и обещаний Завета и позабыли, что Иаков боролся здесь с Богом, охромел в этой борьбе и стал Израилем. Сколько лет миновало, сколько веков утекло, как долго они жили? Рахиль умерла в сорок один год, по-нашему – совсем молодой, но она не ведала об этом, потому что не годами мерилась тогда жизнь, а откровениями, которые спрессовывали ее – то растягивая, то сжимая. Вокруг шумели стада и лежала вечная степь, даже дети от рабынь и жен росли, словно трава или деревья, и уходили в свой час, как уходят времена года, чтобы завтра смениться другими, а потом повториться снова. И так без конца.
Насколько же странными кажутся в соседстве с Харраном руины университета, крепости, астрологической башни! Настолько непривычны они глазу в вертикальной руинности рядом с осиным, текучим, пещерным, словно непрерывно лепимым детьми Авраамовым селом!
И по ним еще можно вспомнить Харран таким, как описывал его Томас Манн в «Иосифе и его братьях», с его воротами, обитыми серебром и охраняющими вход в город бронзовыми быками. Ничего этого нет, будто не было никогда, и трудно поверить воображению художника при виде этой вечной пастушеской жизни.
Никак не уйти из-под этого неба первого Завета, от этого старого театра бедного человеческого существования, которое во всякой стране хранится в особенных уголках золотого детства, напоминания душе о прародине, как «формула национального предания».
Вот до конца и ходишь в облаке детей, и даже когда дверцы машины захлопываются, они еще лепятся по стеклам.
Жизнь еще так первоначальна, что умозрение здесь кажется неуместно, а Бог прост и близок. О Нем здесь странно читать, но с Ним легко говорить. И ты уже не удивишься, когда в соседней Урфе, которая некогда звалась Эдессой, тебе покажут могилу праведного Иова, и не станешь вместе с библеистами думать о подлинности. Самою харранской землей будешь приготовлен к тому, что именно в этих пустынных горячих пространствах и возможно было трагическое и могущественное собеседование Бога и человека. Этим зноем и жаркой пылью, которую не остужает ветер, наполнены вызывающие слова Иова, уверенного в своей правде и потому звавшего Бога на суд: «Вот, я завел судебное дело: знаю, что буду прав» (Иов 13:18).
Он не выиграет этот суд, но и не проиграет его. И тебя опять поразит, когда ты спустишься из зноя дня в тесную прохладу пещеры, словно впервые услышанное сыновнее недоумение: «Твои руки трудились надо мною и образовали всего меня кругом, – и Ты губишь меня?…как глину, обделал меня, и в прах обращаешь меня?» (Иов 10:8–9). И ранит детское, великое, беспомощное: «…вот, я лягу во прахе; завтра поищешь меня, и меня нет» (Иов 7:21). Это ведь эхо Авраамовых и Исааковых бесед, только в немыслимый час испытания: Ты создал меня, и как Ты будешь без меня? Иногда надо уехать так далеко, чтобы слуху возвратились чистота и свежесть и ты догадался, что Бог говорил «из бури» не для одного Иова в немыслимой глубине времен, а говорит сегодня, ставя на место твое горделивое технократическое сознание: «Давал ли ты когда… приказание утру и указывал ли заре место ее?..» (Иов 38:12).
Старая земля скоро научает относительности времени и условности всех исторических делений. В пламенеющей зноем Эдессе, разбегающейся по холмам тесными коридорами улиц и широкими дворами мечетей, ты откроешь не одного Иова. И не одни священные источники. Вдруг вполне равноправно вспомнится прекрасная повесть Леонида Леонова «Evgenia Ivanovna», которая лет тридцать назад так жадно читалась умным русским читателем, уставшим от «производственных романов», и где эта самая Эдесса развертывалась, как золотой свиток: «…здесь, на сравнительно тесном манеже, тысячелетья сряду все грудью сражалось со всем: юная европейская цивилизация с отступающей пустыней, Восток с Западом, хетты с хурритами, римские львы с персидскими львами, архиепископы с ересиархами, а могущественный Велиар со здешними, в поясах из древесных ветвей отшельниками, досаждавшими ему хуже летучей мошкары. Апостол Фома уходил отсюда на миссионерский подвиг, и три века спустя сам Ефрем Сирин в городских воротах с клиром встречал прах его, сторицей оплатившего свой минутный скептицизм… А в промежутках каратели Траяна дотла разрушат этот город, который восстановит Адриан, префект Макрин заколет здесь Каракаллу, чтобы самому пасть от меча сирийского юноши с еще более отвратительной судьбой, и, наконец, всемирно-историческая деятельность римских императоров в Малой Азии завершится пленением Валериана, со спины которого высокомерный Сапор станет отныне садиться на коня». Одна эта цитата и об одном только рядовом городе страшной своей плотностью великолепно отразит все напряжение истории этой земли.
Да и об Эдессе ли все это? А главное – ведь это здешний царь Авгарь V, еще за двести лет до пленения Валериана, до всех этих молодых кровожадностей, «состоял в переписке» (как выразился С. С. Аверинцев) с Иисусом Христом.
Больной проказой царь послал ко Христу своего архивария и художника Ананию с просьбой или пригласить Христа в Эдессу, или хоть сделать его портрет. И Христос, видя усердие Анании, умылся и послал бедному Авгарю плат со Своим отпечатавшимся Ликом, приложив извинительное письмо, что не может быть Сам, потому что Ему здесь предстоит исполнить то, для чего Он был призван. («Пречистаго Твоего Лика зрак изобразив, Авгарю верному послал еси, возжелавшему Тя видети, по Божеству херувима невидимаго», – как поет православная Церковь, вспоминая это событие.)
Кинешься к мечети Улу-джами, поглотившей храм, где некогда хранилась эта святыня, метнешься глазами по стенам в надежде хоть воображением отыскать место, где сиял спасительный автопортрет, но отовсюду только суры Корана в хитрой их каллиграфии, похожие на клинки, ножи и кинжалы горячего звона или арабской немой резни.
Образ после несчетных испытаний, выпавших здесь на его долю, погостил в Иераполисе, потом императором Никифором Фокой был перевезен в Константинополь, пока, наконец, с разгромом этого великого города крестоносцами в 1204 году не затерялся вовсе. И вот теперь нет в Эдессе городских ворот, с которых образ первым встречал путника, в которых был заточен при правнуке Авгаря, воротившемся к язычеству, и вновь обретен и воздвигнут в храме. Но все кажется, что таинственно и незримо он горит здесь по-прежнему.
*
Всему приходит конец, но только не благодарной человеческой памяти и молитве.
Заканчивается очередной намаз, мусульмане расходятся как-то по-деловому, не разогретые долгим стоянием, что бывает с нашими намолившимися стариками, и остаются только стеклянные, пластмассовые, деревянные четки, брошенные каждым на своем месте до следующей молитвы, неприятно живые, словно старающиеся уползти за тобой. И потом долго стоишь в горячем слепящем дворе под успокоительный шелест фонтана и все не можешь уйти, ведь это земля первого христианского государства, звавшего себя таковым при Авгаре IX (между 170 и 214 годами)…
«Древнее прошло, теперь все новое» – как странно читать это у апостола Павла. То ли от молодости нашей страны, то ли оттого, что мы получили христианство готовым, сложившимся, и даже, по слову отца Сергия Булгакова, усталым за девять веков, но только здесь по-настоящему задумываешься об этом древнем и новом. Поглядишь хронологическую таблицу и ахнешь: оказывается, Христос пришел в мир, когда Рим только расцветал, и еще впереди были Калигула и Нерон, Веспасиан и Тит, Траян и Марк Аврелий, Люций Вер и Каракалла.
То есть ты это всегда и знал, и именно из Евангелия, но при этом все-таки как будто не сопоставлял, потому что Христос был от века и тем словно отодвигал историю в мифологические времена, в непостижимую даль вечности. И апостолы шли по земле на заре мира, а вовсе не при Тиберии и Клавдии. И вот здесь ты с внезапной яркостью чувствуешь эту молодую свежесть Нового Завета, и история «распрямляется» до естественных, вполне человеческих пределов. И понимаешь, почему не Иерусалим, а именно эта земля сделала христианство всемирным и почему апостол Павел, не видевший Христа при жизни, становится в русских иконостасах в деисусном чине вровень с апостолом Петром, который с Христом не разлучался.
Павел родился в Тарсе, здесь усвоил отцовское ремесло ткача, и теперь, когда подойдешь к месту, где был его дом, увидишь крепкую палатку, какие ткали в те простые времена и в каких и теперь где-нибудь в долине Порсу или у монастыря Алахан в горах Селевкии живут нынешние пастухи, легко примиряя в сердце руины полуторатысячелетнего монастыря, в опустошенных гробницах которого прячутся от зноя козы, и адидасовскую куртку от ветра.
Палатка при доме апостола – только музейный привет, а вот колодец с «русским» воротом, говорят, тот самый, и ты заглядываешь в его 38-метровую глубину с ужасом, пока поднимается ведро, и та самая вода, неожиданно бережно теплая для такой глубины, что поила его, поит и тебя. Даже не пьешь, а «прикладываешься», как прикладываются к образу, или причащаешься, опять вспоминая, что во всех фресках Евхаристии в византийских и русских храмах Христос первыми причащает Петра и Павла.
Соседний с домом апостола квартал Тарса восстанавливается вполне по-арбатски, но дома уже «молодые» и вряд ли напомнят тот еврейский район, где выросла пламенная душа Павла. Как не много скажет сердцу и соседняя поздняя церковь его имени, приводимая сейчас в порядок и умиляющая разве чудными ликами евангелистов в парусах сводов, так что вспоминаешь добрых русских пасечников и некрасовское «дедушка-голубчик». Зато римская трехтысячелетняя дорога, обретенная археологами недавно посреди города, в имперской своей здоровой простоте и удобстве с остужающими знойный воздух «водяными ремнями» по обочинам и скрытыми под дорогой стоками, без малейшего сомнения, помнит все уходы и возвращения Павла в одиночку и с Варнавой, с которым они делили апостольское служение здесь и в недальней отсюда Антиохии.
Когда ты окажешься в этом некогда великом городе, глаз напрасно будет искать приметы третьего после Рима и Александрии центра мира. Землетрясения и войны постепенно сослали его в провинцию.
Но музей античной мозаики – не лучший ли в Азии? – скажет о роскоши города нагляднее живописных порицаний Э. Ренана, который рисовал Антиохию времен апостолов местом интриг, вакханалий, фантастических оргий, мимов, магов и колдунов. Эти мозаики горят сегодня под прежним солнцем всем разнообразием сюжетов, где полы и плафоны одинаково прекрасны с их рассказами о быте рыбаков и садовников, где битвы людей и зверей стремительны и легки, где Амуры и Киприды мешаются с Гераклами и Нептунами, Дионисами и Дианами и где пронзительно смотрят на слишком скоро преходящее человечество вечные Космос и София. Подлинно роскошь смерти, вечное счастье Эллады и Рима, золотой век всесильной империи.
И в скульптуре чудо Веспасианов, сытых и порочных даже в изваянии, веселых сатиров, мерная красота монетных профилей: Диоклетианы, Галерии, Домицианы, Юстинианы. А где же Павел, где Петр, проповедовавшие здесь? Где Варнава? Они с тех пор и вовеки – в Слове! Всесильном и молодом, как в час рождения. Только открой «Деяния апостолов» или Павловы «Послания»… Они там!..
Да еще можно подняться на гору Ставрин и увидеть храм апостола Петра и пещеры над ним, из которых первые отшельники глядели на погибающий город, – это всегда связано: падение одних и уравновешивающий аскетизм других. Именно духовное разорение вернее всего и приготовило мысль о необходимости спасения и преображения и сделало Таре особенно чувствительным к христианской проповеди. И потому именно здесь христианство перестало быть сектой иудаизма и обратилось не только к евреям, но и к язычникам, и «братья», «верные», «назореи», как их по-разному называли, впервые осознали себя христианами и стали Церковью, победившей мир. И прежде и более всего это сделалось, конечно, благодаря Павлу, которому хватило пламени зажечь не один свой Таре и не одну Антиохию, но едва ли не всю Малую Азию, Македонию, а частью даже Афины и Рим.
Отсюда он уходил в Иерусалим для совета с «двенадцатью», отсюда, из соседней Селевкии Пиерии, отправлялся на корабле на Кипр и в Анталью, Антиохию Писидийскую, в Эфес и Пергам… Теперь порта в Пиерии больше нет.
Море отошло и шумит под ветром белым кружевом, вынося на берег целлофановые пакеты, бутылки, тряпки, немыслимую грязь века сего.
Мальчишки играют на пляже в футбол, носятся с чуть долетающим птичьим криком без слов, и кто-то запускает бумажного змея, и он трепещет под ветром, будто цитата из «Амаркорда» Феллини – детство, печаль, сон о невозвратном.
А на высоком берегу туннель Тита, прорытый тысячами евреев после падения Иерусалима для орошения и водоснабжения города, – страшный коридор, вытесанный в скале, уходящий во тьму на высоту пятиэтажного дома, чтобы сомкнуться там готической теснотой и подавить воображение мрачной метафорой воплощенного рабства. Над туннелем – город мертвых, где в вырубленном в песчанике храме, с легким светом колонн и пустых гробниц и чудных раковин сводов, лежали под каменными балдахинами, как в дворцовой спальне, император Веспасиан с императрицей, заботливо погребенные здесь любящим сыном. И это подлинно город – со своими воротами – или просторный собор, пытавшийся остановить вечность. Теперь мертвый город пуст, могилы разорены, и голоса туристов слишком громки и неуместны.
Эти гробницы пустынны повсюду – в Алахане, Демре, Антиохии, Эфесе, что странным образом подчеркнуто обрывает связь с ушедшим временем. Словно все они, жившие здесь веками, действительно скрылись бесследно в слишком прямо понятом небытии – каменотесы, строители, императоры, монахи, богословы, молитвенники, – оставив нам мертвые камни и напоминая, что однажды мы должны перестать тешиться историей и даже с благими побуждениями передвигать народы, как высылал греков на прежнюю родину Ататюрк, «меняя» их на греческих турок, или как расселяют нынешние распорядители мира в Сербии и Косове. Поколения должны расти из живой почвы праотцев – самой близкой лествицы, по которой человек в конце концов поднимется к небу.
*
Теперь в Пиерии только тень, ожидание, словно апостол вычтен из этого пространства, и ты все время чувствуешь его отсутствие. Как и в Антиохии, в которой от столицы христианства первых веков, сменившей Иерусалим, от города горячих церковных соборов, великих святителей, каким был, например, Игнатий Богоносец, и расколов осталась малая арабская православная община, музейные буклеты о миссии Павла да ловкие копии старого медного христианского литья, которым бойко сманивают туриста прилипчивые торговцы. Настоящая духовная жизнь ушла внутрь, в молчание камня, как в антиохийском пещерном храме апостола Петра или в соседнем с городом руинном монастыре Симеона Столпника.
План монастыря едва разберешь, только с изумлением увидишь, что столп праведника, обезглавленный дождями и ветром, позднее окружен торжественным залом с амфитеатром скамей и каменными тронами владык или императоров, и уже из этого «театра» расходятся на четыре стороны света алтари.
Какие, верно, горели в церковном амфитеатре споры (поневоле сразу вспомнишь, что и Ария, с которым Церковь боролась почти весь четвертый век, предание выводило отсюда), и сколь высоким было напряжение еще горячего Господня Слова, не остуженного поздним схоластическим богословием. Скамьи осыпаются и становятся пылью, алтари врастают в жесткие травы, и только столп все мощен и как будто грозен и говорит сердцу больше позднего архитектурного величания.
Как же сочесть такой пламень апостольского слова и безмолвие молитвы? Без антиохийского опыта этого не уразуметь. Когда же лицезреешь начало начал, то понятно, почему русский богослов Георгий Флоровский говорил: «К отцам – это всегда вперед». Это всегда не за прошедшим, не за историей, а за нынешним и даже завтрашним опытом. В сегодняшней церковной ситуации, как и тогда в Антиохии, больше философского и филологического, чем богословского и благодатного, и, как тогда, много мнимого успокоительного воцерковления, которое скоро поселяет в душе неоправданное самодовольство, да и порой страсть учительствовать.
Павел гнал это самодовольство в здешних язычниках, а Иоанн Златоуст (вероятно, самое высокое дитя Антиохии) – уже из христиан, которые и в те времена, у истока Церкви, были таковыми часто только по имени. И не в этот ли монастырь Симеона Столпника (в житии сказано только: «под Антиохией») он уходил, чтобы собрать душу, прежде чем начать свое служение в мире, где христианство успело стать модным и расслабленно усыпленным в государственной дозволенности? И здесь, и в Константинополе, куда он был призван, он говорил о снижении требовательности, о том, что потакающие себе верующие лишь «сено для огня», и, конечно, был изгоняем христианами за Христа, ссылаем, запрещаем и умер по дороге в очередную ссылку, чтобы меньше чем через полстолетия быть внесенным в диптихи святых.
«Древнее прошло, теперь все новое», – он мог повторить слово в слово за апостолом Павлом, понимая Евангелие не как притчу, метафору, аллегорию, к чему склонялись тогда всесильные александрийцы – богословы второго после Рима города, а как реальность, именно как ту новую историю, которую столь непосредственно чувствовали русские собеседники в «Докторе Живаго».
Это «вперед к отцам» прямо связано с образом дороги. Сквозь страницу проступает пыль живого пути, и ты впервые понимаешь, что она не что иное как прах библейских царств, унесенных временем гробниц и храмов, театров и бань, руины которых неотличимы от руин дворцов и библиотек. Пыль только плоть времени, и песочные часы неожиданно предстают самым зримым и печальным образом вечности, ибо пересыпающиеся в них песчинки – это и есть давние колонны и архитравы, фронтоны и акротерии. Страница наливается зноем или студит скоро падающим и сразу холодным вечером, белеет выцветшим небом и сияет лампадами звезд. И эти небеса и звезды, сухие виноградники и горячие плоскогорья, бедные селенья и царственные руины тоже входят в пространство истории, в мерцание храмового богослужения и домашней молитвы.
Поэтому так и тянет благодарно одеть в слова все пронумерованные камни Перге или Сиде, все сцены театров и все агоры, чьи плиты выглажены праздной толпой, которая сама стала пылью, все оливковые рощи и мандариновые сады, снеговые вершины и любовно возделанные поля, отнятые у камня столетиями святого труда. Крестьяне тут часто тайком воюют с историей, чтобы прибавить себе немного земли.
Нейдут из памяти почернелые капители и порталы времен Александра Великого среди выжигаемого под поле кустарника в Патаре. Трактор прыгает по кочкам и камням бедного поля, и, чтобы утяжелить плуг, веселый турок закрепляет на нем чудной красы кусок капители, и царственный мрамор послушно выполняет совсем не царскую работу. Подъедет на мотоцикле молодая женщина с термосом и снедью для тракториста. Они сядут в тени трактора и привычно невидяще будут поглядывать на арки Траяна или бани, пока пасущиеся тут же козы сыплют свой горох на гордые надписи Адриана. Все полно тайной логики и последовательности, словно в великом предначинательном псалме вечерни, когда мир создается на глазах в чудесной стройности и Господней полноте:
Восходят горы и нисходят поля в место,
еже основал еси им…
Сотворил есть луну во времена, солнце позна запад
свой…
Эта чужая глазу мерность исторических работ понемногу, день ото дня тоже станет привычной, и ты уже не будешь беспрерывно глядеть в окно, пока зрение не взорвется Каппадокией, в которой, как ни готовься и как ни заглядывай в альбомы, все равно потрясенно умолкнешь.
Часть III
Вооруженные духом
Каппадокия
Уже гора Эрджиес, усмиренный снежной шапкой древний вулкан под Кесарией Каппадокийской, вознесет воображение, и ты, словно по подсказке горы, вспомнишь великую славу этой сегодня вполне европейской Кесарии, где епископствовал первый историк христианства Евсевий, где учились Василий Великий и его младший брат Григорий Нисский. А если еще вспомнить их друга Григория Богослова, то великие каппадокийцы «будут в сборе». Вместе с Иоанном Златоустом мы поминаем их за каждой литургией, ибо они отцы нашей Церкви, «святые вселенские учители и святители», авторы литургий.
Во всех них горел Павлов огонь, хотя со времен апостола миновало три столетия. Все они поздно приняли крещение, пройдя высокую школу строгой аскетики и сосредоточенного уединения, чтобы не зависеть от мира. Василий Великий и Григорий Богослов встретились еще просто как земляки Василий и Григорий в Афинах, где в кипении традиционной высокой философии они выковали прекрасные умы и подружились, чтобы потом так и идти в трудах, «роскошествовать в злостраданиях», пустынничать, собирать разоренную ересями и противоречиями Церковь, подвергаться гонениям и не уступать, бодрствовать и находить для сложнейших богословских понятий единственные слова, так что мы и сегодня формулируем свою веру на языке каппадокийцев. Такие разные характером (жесткий Василий и сердечный Григорий), они были одинаковы в стремлении к нестяжательной чистоте и в заботе о монастырских общежительных уставах, которые и сейчас законодательны в греческих монастырях.
Мыслители, юристы, поэты, они были художественно оболганы Д. Мережковским в «Юлиане Отступнике» (хотя действительно учились вместе с этим грядущим гонителем христианства в Афинах и даже одно время дружествовали). «Две длинные черные тени на белом мраморе», угрюмо желающие одного: «разрушить все эти капища демонов», – это только предубежденная проза, а не портрет никогда не забывавших Афин поэтов. Совершенством и разнообразием знаний они вызывают в памяти нашего отца Павла Флоренского. Да и в мужестве не уступали друг другу. Отец Павел в лагере, Григорий Богослов в стоянии против ариан, когда богословские оппоненты подсылали убийц, встречали камнями, когда вменялась в вину даже простота и бедность, с которыми он держался на Константинопольской кафедре и с печалью сетовал: «Не знал я, что и мне надобно ездить на отличных конях… что и мне должны быть встречи, приемы с подобострастием, что все должны давать мне дорогу и расступаться передо мной, как перед диким зверем». Вон уже когда расцветала епископская, списанная с царской надменность. И тут он был в своего друга, который не прерывал службы, даже когда в храм входил император. По рассказу Владимира Соловьева, никто из дьяконов не решался без благословения епископа взять из рук императора Валента указ об изгнании Василия. Земной владыка, привыкший к раболепству, впервые почувствовал власть настоящей духовной силы и сам разорвал свой указ.
Вот для чего они учились аскетике, вот для чего уходили в пустыни и влеклись к уединению. И не подозревали, что слабость человеческая приведет к тому, что спустя несколько веков их начнут разделять – Василия Великого, Иоанна Златоуста, Григория Богослова, споря, кто из них «главнее», до готовности составить секты в память о каждом. Да, слава Богу, они явились во сне святому Иоанну Евхаитскому и просили «не разделять их» – так и стоят теперь вместе и празднуются в один день.
И каппадокийские монастыри все помнят своих небесных покровителей. Только увидишь это не сразу. Туристы загораживают искомое машинами, воздушными шарами, десятками автобусов, разноязычием гидов. Голова кругом. Да и сам тотчас жадно ухватишься глазами за эту рощу столпов, выточенных ветром в вулканической лаве, таких странных – не то аскетических воинов в выгоревших скуфьях, вооруженных одной непреклонностью и духом, разом вышедших в поход на ослабленное человечество, не то безумных шахмат в какой-то циклопической игре, брошенной посередине и доигрываемой дождями и солнцем. И сам подхватываешься и с жадностью бежишь, торопишься увидеть разом все храмы и келии, трапезные и гробницы, пока в смущении не остановишься, спохватившись, что снуешь по местам молитвы и первохристианской нищеты, собранной воли и высшего напряжения, в которых ты не мог бы выжить и дня.
Для любопытства дерзнешь подняться в келью в главе столпа, где коротал дни, молился в сухости дня и холоде ночи тот, кто загораживал тебя, растил твою веру из негодного, изломанного своеволием материала. Намаешься, пока лезешь по песчаному колодцу, где приходится опираться плечами в обе стены и где не за что ухватиться руками, и, может быть, догадаешься, что это он и от тебя загораживался, от твоего пустого любопытства. И себе поблажки не давал, чтобы лишний раз не спускаться на землю, как, видно, делал и Симеон Столпник, которого ведь начальное предание тоже выводит отсюда с высоты столпа, на котором он провел сорок семь лет.
А всюду не успеешь и всего не оглядишь, потому что здесь, говорят, было тридцать с лишним подземных городов и около четырехсот церквей. Туф оказался прекрасным материалом, чтобы в него зарыться, строя внутри любое живое пространство. За долгую мятежную историю храмы потеряли имена и теперь зовутся «Церковь с яблоней», «Церковь со змеем», «Темная церковь» и даже «Церковь – крестьянский башмак». (Так, в селевкийском Неополисе ты тщетно будешь искать их имена на городской уличной карте, натыкаясь на нестерпимое церковь № 1,2,3 – так нумеруют неизвестные могилы.)