Текст книги "Турция. Записки русского путешественника"
Автор книги: Валентин Курбатов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Мы забираемся узкой тесной улицей повыше, чтобы оглядеть город сверху. Зрелище печально – рассыпанные руины там и тут погибают без всякой связи в кустарнике, песках, тростнике наступающего залива. И посреди этой гибели особенно странны крепкий театр времен Адриана, с детства знакомый Святителю, и тоже виденная им триумфальная арка, рожденная в сотом году по рождестве Христове при деятельном Траяне, при котором Эпиктет проповедовал добродетель без воскресения, Тацит писал царственную историю, а Плиний основывал общественные библиотеки – и Бог христиан был им странен и чужд.
Как они считались там, на греческом Олимпе и римском форуме – боги и императоры, как чертили генеалогические деревья? Город, по свидетельству Плиния, был основан Патаром – сыном уже такого привычного нам в этой земле, так коротко знакомого Аполлона. Значит, внуком Зевса-Юпитера. А Адриан звал себя сыном Юпитера и, видно, не смущался, что внук опережал его на столетия. Только достраивал город как свой. И Траян оглядывался на громовержца вполне по-родственному, арка вон стоит как вчерашняя, и старик турок ведет через нее на длинных веревках овец пастись на соседнем пустыре, не поднимая глаз на торжественное шествие этого свидетельства бывших триумфов. Гранариум того же Адриана и той же руки, что в Андрияке, еще заметен в обступающих камышах. А вот византийская церковь, в которой мы еще пели с отцом Валентином тропарь Святителю в 2000 году, уже недоступна – заросла совсем. Как скрылась в камышах и воде еще несколько лет назад открытая церковь, поставленная на месте родительского дома Святителя. Мы сумеем протиснуться к ней и по камням пройти в алтарь, почти упираясь лицом в стену апсиды. И будет трудно сдержать острое волнение на минуту вернувшейся жизни, порвавшейся нити времени. Да и пространства тоже. Словно и не было никаких столетий, империй, войн, побед, поражений, страданий, а только вчера прошла эта прекрасная, благородная, пламенная, любящая жизнь, перечеркнувшая границу между земным и небесным.
И опять видишь бедную относительность наших мер и установлений. Стоят толстые бегемотовы стены терм Веспасиана и скамьи театра и одеона, высятся, рождаясь из скалы, камни величавого патарского маяка и Траянова гранариума, а наши духом укрепленные строения вот-вот станут землей, из которой рождены. Но мир живет и держится не циклопической гордостью, которая тешит одно эстетическое чувство, а святой, теряющей стены, но не теряющей силы бедностью и любовью. И она будет сиять над этим городом, даже когда падут и последние камни величия.
А со скамей театра город, когда не видишь кустарника и камышей, еще кажется велик и слепит под солнцем мрамором руин и торопится напомнить, что он святилище Аполлона, что он не забыл теней Александра Македонского и Птолемея Филадельфа, который, пленившись красотой города, торопился назвать его именем своей жены Арсинои. Любили императоры дарить чужое своим возлюбленным. Этот подносит город. Антоний дарит своей, как с веселым хохотом открыли недавно археологи, беззубой Клеопатре Пергамскую библиотеку. Роскошна и страшна в пороке и тлении (даже при благородстве побуждений) была эта сверкающая жизнь, собиравшаяся стать вечной. Тем чудеснее, что в этом мире, где, по словам умных родителей Николая, «живя среди смолы, нельзя было не запачкаться», вырос этот святой мальчик, юноша без пятна, пресвитер, спасающий от почти неизбежного здесь бесчестия трех дочерей обнищавшего старика.
Крест и полумесяц
В Каше, древнем Антифелосе, наша церковь ушла под мечеть, еще сохраняя план. Так что, несмотря на минарет, перемену окон и купола, ее еще вполне можно узнать и, перекрестившись, поклониться ее прежней жизни. Как некогда кланялись мы мечети в Дидиме, где эта малая церковь, не страшась, вставала рядом с храмом Аполлоновым такого размаха, что хоть глаза закрывай, чтобы не задавил. Как кланялся Св. Софии под крик муэдзина с ее минарета отец Сергий Булгаков. Он звал это преемство «местоблюстительством». Ладно, пусть будет так. Возможно, церкви в итоге лучше расслышат голоса друг друга.
Говорят, при тихой погоде в Антифелосе, если сесть в древнем театре, глядящем на греческий остров с городком Кастелоризо, можно услышать, как тамошние колокола сзывают православных к вечерне. И, значит, там отзывается напоминание муэдзина о намазе. Нам очень хотелось услышать этот диалог, понять, как живет сердце, что оно распознает в этом взаимном привете. Вопрос? Противостояние? Но вечер выпал ветреный – не понять. А чтобы сердце не размягчалось и не обманывало себя возможностью не мешающей друг другу молитвы соседних народов, пока мы говорили об этом, вошел на рейд и встал между греческим островом и Антифелосом серый военный корабль – такой враждебный белизне гриновского города, синеющей тишине острова и ясности вечереющего неба. Мы договорили, и он ушел, словно только для того и вставал, чтобы мы не забывали, что между колоколом и муэдзином стоит не Бог, а сила, присматривающая за тем, чтобы однажды они не запели вместе. Потому что тогда силе не останется в мире места, которого она так просто не отдаст.
Вечером Нихат, не слышавший нашего разговора, вдруг пересказал какой-то сериал здешнего телевидения, в котором на похожий остров одновременно приезжали имам и священник в мусульманский и греческий кварталы и служили своим общинам, не ссорясь, пока у них не выросли дети и не полюбили друг друга. И старики должны были рассказать им и друг другу о своей вере. И священник вырезал из бумаги крест, как корабль и якорь спасения, и положил его перед имамом, а тот собрал обрезки бумаги и сложил из них слово «аллах». Наш молодой мусульманский друг не вывел из своего рассказа никакой морали, ему только хотелось зачем-то сообщить это нам. И мы обняли его.
А на другой день, пока собирались, я успел пройти по городу, взглянуть на чудную старую ликийскую гробницу в центре города, которую обнимал двухсотлетний платан, переживший, судя по ранам, не меньше, чем гробница за тысячелетия, и уже неотделимый от нее. И вдруг увидел в тимпане гробницы ясно читаемое «Благовещение» – крылатого юношу и сидящую Деву (а гробница-то третьего тысячелетия до Рождества Христова) и в который раз за все поездки понял, как надо быть осмотрительным в заключениях, в особенности о разбитых камнях, утративших контексты (а здесь таких половина). Нашел бы обломок тимпана подле других руин и чего только не надумал.
Конечно, помчался показывать «открытие» своим спутникам. Спустившись к порту, нам захотелось попасть на остров, чтобы увидеть тамошние церкви. И оказалось, что именно в этот день и возможно: группа англичан отправлялась туда на три часа, к ним мы тотчас и примкнули, чтобы побыть греками и православными.
И уже через час хода под неожиданно холодным от воды среди жаркого дня ветром входили в покойную, замечательно уютную бухту, которую городок обступил с какой-то венецианской любовью к диалогу воды и камня. И капитан уже спускал на мачте турецкий флаг, чтобы на три часа поднять греческий с вписанным в него крестом, который сразу откликнется кресту флага на акрополе и крестам там и там радостно сбегающихся под взгляд церквей.
Но что такое три часа? Мы метались от церкви к церкви – закрыта, закрыта, закрыта. И не сегодня, а давно и непоправимо. Оказалось, что после войны уставший от бомбежек, тесноты и опасности город снялся и тоже перебрался поближе к родному континенту. А тут из двух десятков тысяч населения осталось триста, которые и берегут это, наверное, только летом нарядное местечко, удивительно отличное от своего турецкого соседа (всего-то расстояния километра три-четыре) каждым камнем, архитектурой, ритмом, воздухом и речью. Хотя, как мы потом увидим в музее, остров тоже принадлежал Ликии.
Жители рыбачат, ловят крабов, торгуются с частыми турецкими или редкими, как сейчас, английскими и русскими туристами. И, слава Богу, церкви, наконец, с именами – Константина и Елены (с их образом над входом, хотя тут давно какое-то представительство), св. Пантелеймона и, конечно, Николы. И лодки у причалов – те же «Николы» и «св. Георгии». И на главном храме Девы Марии на набережной с тайной провинциальной оглядкой в архитектуре на венецианского Св. Марка – византийский флаг рядом с греческим напоминает о былом величии: грозные орлы по золоту поля, убедившиеся, что смотреть в разные стороны значит однажды потерять единое тело. Собор тоже необратимо закрыт, и, уже отчаявшись увидеть островок живой веры, мы натолкнулись в тесной, сбегавшей к набережной улочке на малую не часовню даже, а бедный, хоть и просторный киот на каменном «аналое», за стеклом которого горели две лампады и стояли с уличной простотой без всякого порядка, словно на минуту остановившись в нечаянной встрече, Спаситель и Дева Мария, Федор Тирон и св. Пантелеймон, св. Екатерина и Иоанн Предтеча. И бедно писанные, и печатные. И было в этом киоте что-то старинно родное, деревенское, забытое, из поры, когда православие было «незаметно», ибо естественно и повседневно.
Мы поставили Николу на минуту побыть в доме родной веры после стольких скитаний по печальным местам забвения и помолились с ним о милой Греции, о нашем далеком доме, о себе самих, чтобы Господь вразумил нас, о его Патаре и Мирах, чтобы они были памятливее. И о том, чтобы военные корабли не вставали между мечетью и храмом и между сердцем и сердцем. И насилу успели на свой корабль, где капитан уже готовил к подъему турецкий флаг, а англичане весело попивали греческое вино и с вожделением поглядывали на купленную здесь свинину (найди-ка ее в Турции), предчувствуя, как они управятся с ней по возвращении в Антифелос. Все-таки все мы немного дети…
Мы еще успеем в этот день в не раз навещаемую прежде Симену. Прошлый раз мы только и видели здесь крепость на горе и затонувшую Кекову – город, ушедший с землетрясением в море (по гневному слову отца Валентина – за исповедание язычества). А теперь вдруг совсем рядом с причалом, где мы высаживались тогда, в первый раз отправляясь в Патару, – родная христианская церковь. Она явилась неожиданно, когда тот же мэр, что убирал в Мирах нашего Святителя, снес здесь какой-то незаконный отель. И она вышла на свет с чудом таившихся в саду апсиды и алтаря, с уже едва проступающими камнями стен и сразу переменила мир вокруг. Ее хотелось тотчас обласкать, очистить от земли, утвердить, не дать скрыться снова. И мы под взглядом Святителя возились на этом нечаянном субботнике и ликовали, словно открыли эту церковь сами. И только тут я как-то разом вдруг увидел весь ряд этих алтарных апсид, которые открывались нам день за днем на острове Св. Николая, в Летооне и Ксантосе, Пинаре и Патаре, и вот теперь в Симене, словно они ждали какой-то догадки. Стены уходили, а они держались. Падали колонны, купола, своды, а апсиды, алтари и горние места восставали и восставали из обвалов, из терновника, песков и камышей, чтобы память могла скорее узнать их, не спутать в руинах с палестрами и гимнасиями, банями и языческими святилищами. Словно их держала высокая сила звучавшей здесь молитвы, память бескровной жертвы, немолчный хор незримой литургии. Время набрасывалось на них во всеоружии истории и беспамятства, но словно ангел с «мечом обращающимся» в последнюю минуту закрывал апсиду, ослепляя разрушителей. Стало быть, когда мы слабели и изменяли делу веры, молитва предшественников держала их, пока мы не вспомним себя и не пойдем дорогой отцов, которая всегда расстилается вперед.
К ночи, когда уже проступили неожиданно стоящая на ручке Большая Медведица и чуть не в центре небосвода пылающий «Орион и все украшение небесное», славимые пророком Исайей и с «лишними», не видными у нас звездами, мы были в Мирах.
В соседстве небес
Утром в горы. Дорога идет вдоль долины пересохшего Мироса – белой галечной реки с редкими озерцами воды. Солнце сверкает в них, как в зеркалах, а потом бросает их осколки, чтобы разлиться в океане теплиц, которые сверху так естественно переходят в жемчужный свет моря, что теряешь границу. И все чаще заставляют радостно вздохнуть розовые облака цветущих персиков и белые – абрикосов. Села так покойны, как может быть покойна только правильная, своим порядком идущая жизнь, не знающая произвола государства, а только закон земли, указания времен года и установления утра и вечера. В некоторых из них по случаю воскресения ярмарки и горят апельсины, алеют помидоры, блеют овцы, орут петухи, мычат коровы. Мы смотрим на это с завистливой тоской, вспоминая нашу несчастную деревню, и стараемся проехать быстрее.
Горы обступают теснее. Просвеченные солнцем рощи пиний остаются внизу, и все чаще сходятся к дороге «дубравы», которые я принужден взять в кавычки, потому что у нас это мощь, простор, свет и воля, а здесь жестокая теснота, тонкие истерзанные камнем стволы, мелкие острые листья, шипы во все стороны. И только желуди были бы похожи, когда б и они не носили толстых мохнатых шляпок. Села редеют и словно сквозят – все труднее отнимать у камня землю. Но вон в селе Белорен опять апсида, опять одна от поверженного храма, прекрасный серый парус, наполненный солнцем и ветром. Мы бежим к нему через поле, через собирающиеся к стенам прекрасные камни и останавливаемся под сводом, потрясенные безупречной чистотой формы этого полого каменного яйца с поясом каменной резьбы на переходе стены к конхе. Пояс совершенен и цел, не поврежден ни в одном звене, словно надет вчера. Мы уже избалованы здесь резьбой и знаем, как может быть послушен древним мастерам камень, но этот и на высоком фоне первый – летучее кружево тоньше нитяных чудес наших бабушек. Машина сигналит – чего застряли? А уйти нельзя. Почему-то думаешь, что и молитва здесь была той же строгой чистоты и ясности, и пытаешься расслышать ее и в самом поясе, и в камне поверженных стен, хранящих след того же резца, и в обломке капители, охваченной и поглощенной деревом, как Иона китом. Пасутся на святых камнях мулы. Минаретик торчит карандашиком на другом конце села. Некому собрать камни, еще не использованные в оградах садов и колодцев, и хоть очертить несдающийся храм под прекрасным парусом – человечество все не хочет услышать, что оно – семья.
А дорога выше, выше, уже и вершины рядом, воздух остро свежеет, натягивает холодом, молодые облака и птицы внизу. Теперь надо только пешком, сначала по дороге, натоптанной мулами и пастухами, а там все тесней, уже, где одни козы, а там и вовсе по голому камню в редких кустах, пока там, где ты, кажется, касаешься головой неба, вырастает из камней Сионский монастырь, построенный дядей Николая Пинарского – тоже Николаем.
Бывают мгновения, когда не знаешь, как реагировать. Задохнешься и ждешь, пока смятение пройдет и ты вздохнешь или кинешься к кому-то (хорошо, чтобы в такое мгновение этот кто-то был рядом), чтобы разделить это смятение и восторг, потому что один его не выдержишь. Так вот, значит, что такое Сион в его последнем метафизическом значении – этот небесный Иерусалим, куда устремляется всякая христианская душа! Вот какие храмы проводят тебя туда, где «ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная!» Здесь небо так близко, что, привстань на цыпочки, и коснешься его, и поймешь ликование панихиды, которое так умели передавать старые казачьи церковные хоры, когда не гроб сходил в землю, а летела в небо, опережая птиц, душа в радостном предчувствии встречи со Спасителем мира. Это и влекло строителя в такую высь, это и помогало архитектору и рабочим вынуть чудо из серой скалы и протянуть Богу в торжественной красоте апсид и музыке окон, в шелковой легкости словно и не высекаемых, а самим камнем рожденных, как морозный узор на стекле, «наличников» и «подзоров», в опоясанных крестами гробницах, которые и извлечены из скалы, и оставлены в ней, отдавая человека Богу и оставляя земле.
Землетрясения и время повергли врата и стены, жертвенники и баптистерии, купола и кресты, но ничего не смогли сделать с красотой, которая и в руине, и в малом обломке так же полна, как в целом храме.
Вот где учился мастер из села Белорен или сам тут и работал, потому что узоры резьбы там и там можно «связать» без усилия и никто не найдет «шва». Наверное, эти стены никогда не белили, не одевали фресками, потому что они ненаглядны и так, эта каменная молитва достигает тебя без поддерживающей красоты.
Помните, Григорий Богослов, слагая стихи, говорил, что немощной душе иногда необходимы подпорки красоты? Но когда она возрастет в должную меру, эти подпорки можно будет вынуть. Здесь их нет. Тут молится сам камень. Тяжкий и легкий, грузный и невесомый, властно имперский и смиренно христианский. И в который раз на этой земле дивишься, как они восходили сюда полтора тысячелетия назад в соседство небес, без дорог, оставляя внизу орлов, отшельники, складывающие эти каменные акафисты, отнятые у скал каноны и гимны (даже не отнятые, а отданные самими скалами, как их собственное слово в общей молитве). Зачем апостолы и святители уходили из благословенных долин и какими чудесами техники воздвигали это славословие небу?
Они были римляне и греки в чувстве красоты. И они были дети Христовы в послушании и отвержении мира. Оказывается, такие сочетания в поздний час Рима и молодые дни Византии оказались возможными. Мы видели в Анталийском музее клад здешнего монастыря – тарели, потиры и дискосы, которые, если бы даже и не знать, что они из Сиона, сами сказали бы свой «адрес»: столь они царственно просты и вместе так мощны, столь «железны», что и сама жертва на них должна быть солдатски тверда и пряма, как перед военным походом. Да это и есть ежедневный поход. Один из исследователей упомянутого мною «Хождения», в котором Святитель успевает в Армению и Египет, Рим и Антиохию, так передает повседневную жизнь в Сионе, круг монастырских обязанностей: «Исцеление бесноватых, борьба с искушениями и завистью братии, видение ангела, чудесное умножение хлебов и так далее». Мне нравится это «и так далее» в рассуждении светского ума о необыкновенной жизни, где все единственно, где не бывает времени и, следовательно, нет «и так далее».
Среди этой строгой и властной красоты в соседстве с небом лучше понимаешь, откуда брался пламень Святителя Николая Мирликийского, который приходил сюда, чтобы собирать силы для новых трудов и еще более твердого стояния за веру. И вернее слышишь сердце Святителя Николая Пинарского, ставшего по смерти дяди настоятелем этого монастыря, который принимал здесь своего товарища через два столетия, когда усталость от человеческих грехов, искушение славой, заставлявшей уходить из мира, чтобы не давать людям «отделываться» от святых и их требовательной жизни воздаянием им почестей, сводила их здесь в согласии и молитве. И они, верно, не могли наслушаться друг друга и наговориться, как Сергий Радонежский и Стефан Пермский, слышавшие друг друга сердцем, даже когда их разделили снега и версты. Наши преподобные – сверстники по времени, а эти – по любви и бессмертию, и расстояния и века не стали им помехой. И камни в их строительстве были послушны им, потому что они оба возводили не стены, а человеческое сердце, молитву и Слово, которое и вначале светит и которое помогало им отменить земное притяжение и время. Расставаясь с монастырем, я вспоминаю в такой же час вырвавшееся у Марселя Пруста восклицание: «Любите то, что нигде не встретите дважды!» – и ухожу, спускаюсь с горы к дороге, оборачиваясь, любя и прощаясь.
Пора было ехать, потому что непременно хотелось осмотреть всю митрополию Святителя. Теперь мы спускались вниз. Дорога каждый метр ломалась пополам, так что из окна машины, кажется, можно, увидеть свой багажник за поворотом. Жара, солнце, облака абрикосов, ослики по дворам, сияние неба и снега! Так и тянет сказать «горячим, солнечным, летним февральским днем» и не найти противоречия. Под эту вертящуюся на языке фразу, пару раз спросив о дороге, мы и въехали по уже тесной, грязной, совершенно «нашей» разбитой деревенской улице в крошечное село Дергинлер и уткнулись в руины огромной, прямо-таки столичной церкви с окликом Константинопольской Софии, за рухнувшей апсидой которой горят снега вершин и блестит пересохший Мирос.
Нет апсиды, но зато подпружные арки летят на высоте птиц, ротонды часовен подхватывают ритм арок, колоннады паперти чеканят строевой шаг. Все выдает руку редкую, высокую, столичную, не без явного честолюбия, потому что для кого была выставлена эта «ода к радости», этот «гром победы», если вокруг ни тени города. Значит, так уже было сильно христианство и так велика его воля к жизни, что оно и в поле не роняло своей царственности, или город умудрился уйти бесследно, уполномочив церковь напоминать о своем прошлом размахе.
Дети на краю села – такие «маковские» (из наших передвижников), такие крестьянски «всеобщие», как все деревенские дети мира, жадно глядят на нас, на другой, редко заглядывающий сюда мир, стыдясь, краснея и все-таки не умея оторвать глаз. И нам остается только фотографировать их с умилением и вспоминать своих до самой античной Арикадны, которая встречала нас раскопками, неизменным театром, гимнасием, византийским храмом (опять крошечным, как в Сардах, словно только-только разрешенным малой общине и еще не верящим в эту разрешенность). Он успел пасть при землетрясении в IV веке и воскреснуть в V – уже побольше, так что (спасибо археологии) по остаткам того и этого видно, как возросла община, всегда умножающаяся после столкновения с мощью природы и беспомощностью человека.
А в имперском некрополе, где опять кричат о себе префекты, преторы и магистры царских щедрот повсеместных здесь Траяна и Адриана на одной из гробниц твердо и уверенно бесстрашным острием начертано 1С ХС NIKA. Какие усыпальницы ни воздвигай, а победит не камень в полмира, а вот это начертанное на стене 1С ХС NIKA – горькое и грозное напоминание Траяну о том, как вспыхнула эта анаграмма на окровавленном сердце разорванного зверями Игнатия Богоносца, чтобы уже не погаснуть в мире.
Раскопан тут и сам город – тесный, толкучий, с улицами в метр ширины. Таков, верно, и был, как это видно и по жилым кварталам Эфеса и Пергама – отдавал все театрам и термам, Юпитерам, Митрам, Сераписам и Изидам, своим Августам и Домицианам, гордости своей имперской, а себе оставлял муравейник, считая это естественным и при нужде уступая державному требованию и свой последний метр.
И опять горы – не описать. И села! И небо! Счастье не кричит о себе и не сознает себя таковым, но со стороны ты видишь только его – простое чудо повседневной жизни, где все на месте, где нет «сквозняков» и «ветров перемен», где все, как и сто лет назад, и человек знает свое место в мире и что на него никто не посягнет: живи, работай, радуйся плодам своих трудов, своему Богу.
Я уже знаю, что не запомню, не остановлю и все-таки впиваюсь глазами в каждый поворот и каждый провожаю с печалью – мы не увидимся. И как-то особенно больно гляжу на милые детские лица, на взрослых и старых людей, которые как будто все на улице и у всех все хорошо. И оттого их так тянет посидеть с другими счастливыми людьми и поговорить ни о чем, какой разговор всегда слаще всяких осмысленностей и тонкостей, потому что он и есть счастье, ибо «не виден» и «не слышен», как мы не видим солнца, неба, полдня, моря и мира.
После Арикадны была еще и Лимира с тенью Перикла, который, говорят, лежит здесь, и с театром, который родня театру в Мирах, потому что ставлен после землетрясения в то же время и на деньги одного состоятельного человека по имени Опрамоас. И с водой, которая протачивает город и заливает нашу церковь, так что только чуть поднимаются над водой остаток апсиды и синхронома, становясь запрудой, которую вода легко и весело обегает, не видя преграды. Только пол каменный отмыт, чист. Святителя и поставить негде. Стоим на камне притвора, и мысли невеселы. А там и любимая Финикия, которая так потрясла в первую поездку и напомнила печального Грина с лесом мачт, розовеющими горами, садящимся солнцем. И опять головокружительная (ни минуты прямой) дорога в Миры – под восходящим месяцем, аистами из Михайловского в деревнях, утками из Псковского озера в заливах – домой, домой (как уже без улыбки зовешь) в Миры!
Имя на каждый час
Утром мы прощаемся со Святителем. Не поднимая на Санта-Клауса глаз, минуем площадь – лавки с Николами уже открыты, солнце обходит их одну за другой, одевая светом лик за ликом. «Никола – имя знаменито, победе тезоименито, побеждает агаряны, утешает христианы». Бог даст, и «агарян» будет утешать, коли подольше тут постоит. И мы в таком трудном диалоге церквей поймем мудрость русской поговорки: «Лучше брани – Никола с нами».
Заезжаем в театр, в котором, верно, Святитель и не был ни разу. Зная еще по Патаре, какие там разыгрываются мистерии, сколько в них плоти и похоти, раз и не самый целомудренный римский закон уравнивал профессию актрисы и блудницы. Отчего бедная жена Юстиниана Великого Феодора, начинавшая с актерства, потом долго изгоняла этот факт из своей биографии, предпочитая зваться дочерью «смотрителя медведей из партии зеленых». И Юстиниану потребны были «кротость Давида, терпение Моисея и благость ангелов», чтобы не видеть народных улыбок при их появлении в царской ложе ипподрома.
Нам уже никогда не почувствовать себя в этих театрах светло и спокойно. И они никогда уже не станут соразмерны нашему сердцу. И не только из-за угрожающего величия (величие всегда кому-то угрожает), а потому, что до всех пышностей, до всей плоти, до всех имитаций морских побед, которые тоже представлялись в театрах, возжигая в римлянах веру в бессмертие империи, мы прежде всего будем вспоминать в них мучеников веры. Вот и тут, в месте менее кровавом, чем театры Рима, Пергама и Эфеса, мы вспомним, что в похвальном слове Святителю Николаю Андрей, пастырь Критский, чей канон наша Церковь читает Великим постом («Откуду начну плаката окаянного моего жития недостойный»), уподобил Святителя Николая здешним мученикам Крискенту и Диоскору.
Угодник Божий был заточен и жестоко пытан при Диоклетиане в тот час, когда на другом конце страны, в Никомедии, обезглавливали стратига Зинона, сжигали, засыпали землей, бросали в море Дорофея, Петра, Феофила, ввергали в расплавное олово Ермолая и отсекали голову другому любимому русским народом мученику – Пантелеймону. Здесь же предшественником Святителя на царском пути страданий были Крискент, замученный при Валериане, и истерзанные в этом театре при Декии Дискор и Фемистокл. Они не поклонились лжи, как до них не уступили ей Игнатий Богоносец, Поликарп Смирнский и сотни других страстотерпцев. От них требовали восхвалить Юпитеров и Аполлонов, Сераписов и Митр, Озирисов и Изид, которых Рим дипломатически включал в свой пантеон для покоя и блага империи, чтобы не уязвлять сердца сограждан, но вместо этого готовя почву равнодушия к теряющим лицо «богам».
Может статься, еще и поэтому в праведном гневе, когда придет час силы, Святитель повалит в Мирах славный своей красотой во всей Ликии храм – «кумирницу Артемиды», как пишет «Житие», – «сладкое жилице бесов, превелико украшенную». Участь падения настигнет и иные, «превелико украшенные» храмы по другим землям, так что уже к 391 году, по свидетельству Моммзена, все языческие храмы окажутся беззвучными. Христиане видели на их царственных колоннах и на нежных мраморах статуй кровь своих учителей и забывали о величии.
Глядя на косо поваленные колонны за сценой театра, представляешь, как низвергается здешняя Артемида. И потом уже во всякой кричащей маске на фризах театра и на собираемых и нумеруемых камнях за ним слышим ее крик, но не сострадаем театральному, не оплаченному страданием воплю. (Слышу противоречие своей мысли о детстве язычества, но не зачеркиваю ее, потому что душа живее разума и в разный час испытывает несогласные чувства.)
*
Последний раз прихожу в храм Святителя с его образом и не хочу покидать его. Теперь, когда перед нами предстали и малые церкви, и большие монастыри митрополии Святителя, когда радостными тенями прошлого всплыли разные часы его служения и жизни, мы увидели, как от деяния к деянию он собирает имена, которыми патриарх Исидор, составивший акафист Николаю Чудотворцу, наполняет свое слово.
Он подхватывает их у народов и людей, в веках, и, записывая, чувствует неисчерпаемость великой милости Угодника. И тоже не может остановиться… Вот и мы с чувством разделенной в дороге страдающей мысли складываем этот цветник народных определений к престолу его храма и слышим их полно и ясно, словно они говорятся сегодня впервые: «свете златозарный и непорочный, избавление от печали, стена и заступление, озарение трисолнечного света, богатство нетленное, правоверия проповедник, громе, устрашающий соблазняющие»…
Затягиваются землей и терновником его храмы, обступаются водой и камышом места проповеди, умирает зерно, но имя его, словно дар, оборачивается в делах помощи, значит, Мирликийская кафедра все стоит, поминаемая нами за каждой литургией, все вершит свою строительную работу. И Святитель по-прежнему «стена и заступление», «денница незаходимого солнца», «рода христианского возвышение». И молитва его всесильна.
Отпуст
Мы оставляли Ликию с печалью. Пока в туристических заботах она, торопясь, воскрешает безопасное язычество, мир и сам ищет безглазой мраморной красоты, на которую можно смотреть со снисходительной улыбкой и не думать об основаниях собственной жизни. Пока мы весело перекликаемся со ступеней амфитеатров Аспендоса и Иераполиса, купаемся над развалинами Кековы и снимаемся на фоне гробниц Пинары или храма Богини Лето, несколько раз в день раздается призыв к намазу, и становится понятно, что дух беспечности писан здесь не для всех. Хотелось, чтобы мы скорее услышали это и увидели свои храмы, все еще поднятые паруса апсид и плывущие в небеса, хотя и почти не опознаваемые алтари, чьи горние места расходятся, как волны, и не торопятся умереть окончательно, утешившись прорастанием в другой стране. Их укор безмолвен – вот наши предки, родители нашего воскресения. И храмы, в своих камнях обращающие к нам послание, прочитав которое мы станем взрослее и мужественнее, вторят алтарям. Словно надеются, что веселые русские голоса зазвучат не только в отелях и на пляжах Малой Азии и что хотя бы день русские туристы (обычно все с нательными крестами) отдадут святыням, освободив их из плена забвения и на минуту вспомнив, какая великая и поучительная даль стоит за нашей Церковью.