Текст книги "Турция. Записки русского путешественника"
Автор книги: Валентин Курбатов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Читали в этот день из «Послания к эфесянам», и сердце летело домой, потому что апостол называл в качестве условия исцеления мира (а кто более нас нуждается в исцелении?) – «единство духа в союзе мира». «Одно тело и один дух… один Господь, одна вера, одно крещение». «Ведь как просто», сказал бы Толстой, но именно из-за простоты и неподъемно и навсегда впереди, потому что мир предпочитает пути полегче.
*
Потом мы уже без остановки летели «домой», в малый городок Кызкалеси, в отель «Барбаросса», чьи радушные хозяева встречали нас в аэропорту и вместе с нами делили первые молебны, уважительно присматриваясь к неведомым для себя обрядам. Вышел к дороге благородный, столично-торжественный, забывший в себе древний Помпейополь, Мерсин в небоскребах банков и «хилтонов», в белизне молодых кварталов, в щегольском карауле голых пальм с киверами крон по вершинам, во всей обычной для южных городов праздничной легкости, и вызвал в памяти летучую тютчевскую строчку «О, этот Юг! О, эта Ницца!» Значит, наверное, и там, в Ницце, так же сияет день и так же сверкает вдоль шоссе море.
Вдоль всего побережья – полугородки-полусела в отелях, кемпингах, ресторанчиках, в диких пустырях, обнажающих скудную плоть этой первоначально голой земли, в выбегающих к дороге лавочках, вываливающих свои пестрые внутренности, свой жалкий цветистый «ливер». И олеандры, заккумы, магнолии, акации в привычном, каком-то «рабочем», не удивляющем цветении, хотя на дворе ноябрь. Наш неблагодарный взгляд привыкает скоро и уж чуть не устает, забыв, что еще утром зяб от ледяных порывов какого-то одушевленно враждебного московского ветра.
Приехали «домой» затемно. Расходился дождь, чтобы все-таки не делать переход от Москвы слишком резким. Но нельзя было утерпеть, чтобы не выбежать к морю и не искупаться. Молнии безмолвно кроили небо за стоящей в полукилометре от берега «Девичьей крепостью», давшей название месту, борясь с ночной подсветкой ее величавых руин и озаряя мгновенным белым огнем волны, мокрую зелень пальм и капители колонн, расставленные на газонах перед отелем.
Говорят, когда отель был завершен, директор послал два самосвала, и они через несколько часов привезли эти антики с окрестных гор. Осталось их только пронумеровать и поставить под охрану. Мы убеждались в правоте подобного фантастического рассказа в прошлые приезды, убедимся и теперь. Никого не беспокоит, что камень потерял «прописку» и теперь мается в бездомности и глядит нарядным беспризорником. Где-то теперь уже навсегда покалечен храм, поврежден мавзолей, погибла центурия, потому что пересаженные органы в архитектуре приживаются так же тяжело, как в человеческом теле. Когда этих камней много, об этом не думаешь. А здесь подлинно, кажется, нет каменного осколка, который не знал бы руки римлянина или грека. Господь передал землю человеку, а оттого, что здесь ею был камень, человек благодарно и вырастил сад великой архитектуры, восславившей Творца в лесах колоннад, создал целый мир скульптуры.
Фикус под окном номера уходил в небо, и глянцевые листья его сверкали от дождя и гремели под каплями, как хорошая кровля. Для фикусов наступила весна, и они выбрасывали малиновые копья свернутых листочков с какой-то бесстыдной энергией и жадной силой.
Открытие Киликии
А на следующий день мы увидели эту Девичью крепость поближе. Она была украшена нехитрым мифом о несчастном короле, узнавшем из предсказания гадателя о смерти дочери в день совершеннолетия от укуса змеи. Потрясенный отец выстроил принцессе этот замкнутый морем и башнями мир, напрасно надеясь провести судьбу. Змея в день рождения была нечаянно принесена кем-то из гостей в корзине с виноградом (поневоле вспомнишь родную детскую хрестоматию: «и вскрикнул внезапно ужаленный князь»), и крепость осталась подтверждением бессилия человека перед всевластием рока.
Но если вспомнить живую реальность древней истории этой земли, слывшей колыбелью морского и сухопутного пиратства, с которым потом будет много хлопот у римлян, то вернее предположить, что здесь легко было укрыться в случае опасности равно и от горных, и от морских набегов. Цистерны для воды вместительны, храмы прекрасны (их мозаичные, едва открытые археологами полы, если плеснуть из ведра, вспыхивают молодой чистотой вчерашних красок), башни надежны, гарнизон храбр. Глухой стеной выходя к морю, крепость оглядывается на берег прекрасными арками – прямо на город Корикос и стоящую на берегу величавую старшую сестру – береговую крепость. Арки полны небесами и чистотою форм напоминают так любимые Возрождением в живописи арки Леонардо и Фра Анджелико, Больтраффио и Джотто, Пьетро делла Франческа и Джентиле да Фабриано.
А крепость Корикос глядит с берега на Девичью, чувствуя себя защищеннее, и может позволить себе роскошные морские ворота вполнеба, в которые, точно в раму, торопятся вписаться облака и птицы и рано в ноябре восходящая луна. Не раз поверженная землетрясением, крепость воскресала снова, мало церемонясь с замыслами предшественников, используя руины дивных колонн в качестве простой арматуры, так что только чистота срезов в циркульной легкости или зубцах каннелюров выдает их прежнюю колонность. Так использовались вновь обращенными христианами колонны храмов Артемид и Аполлонов, так возвращающиеся с Юлианом Отступником (он проходил здесь походом на Персию) язычники мстительно загоняли в стены крепости камень христианских церквей.
В самых неожиданных местах найдешь вдруг великолепную менору – чистый семисвечник ветхозаветных престолов – или все те же, уже привычные, вычерченные упорной рукой кресты всех форм и стилей. И в этом взаимном произволе и тайном соперничестве отчетливее всего почувствуешь голос борьбы сменяющих друг друга вер и династий, равнодушие и горячность мерно шедших этой землей веков.
Нет уже ни храмов, от которых сохранилось только имя императора, при котором они были ставлены в крепости (Анастасий, 491–518), ни следов перестройки при «крестоносном» адмирале Евгении (1103–1104). Можно было бы не знать и этих подробностей (здешняя история почти бессловесна), камни все равно проговорились бы о своем беспокойном прошедшем. Пылкая жизнь за крепостными стенами, неуступчивое соревнование честолюбий азиархов, властителей провинций, полководцев, подражателей имперской славы не могло не отразиться и в лице оберегающей империю крепости.
Когда бы мы еще умели читать речь камня, то извлекли бы хороший урок, что нельзя считать прошедшее только выжившим из ума основанием своего высокого «прогрессивного» миропонимания, иначе история найдет случай посмеяться и в свой черед определить в безумцы тебя самого.
Через дорогу от крепости вырос каменный город усыпальниц этого много повидавшего места. Тут впервые, как нигде, видно, что великолепные саркофаги греческих, римских, византийских насельников иссекались благодарными потомками, а то и самими предусмотрительными, не надеющимися на собственных детей и внуков гражданами, не из отдельных блоков, а прямо из скал и извлекали как будто до времени таящуюся, но вполне готовую, самим Творцом заложенную красоту высокой символики.
Каменный воин возрастом в двадцать четыре столетия воздевает меч при входе в этот город мертвых с его приземистой, не умеющей оторваться от скал архитектурой, но охранять ему уже некого. Крышки саркофагов сдвинуты или разбиты, закрывающие вход камни повержены, гробницы пусты. Мертвое человечество, как и по всей земле вокруг, ушло в небеса, не оставив следа, словно и не имело плоти, а было только великим духом, строившим этот и в поверженном виде все еще великий мир.
Слава Богу, для странного и чудесного прибрежного города суровой Киликии нашлось доброе слово у Теодора Моммзена, что вполне сойдет за прописку в бессмертии. Великий историк, прибегая к исследованиям Ланглуа и Дюшена, напоминает, что по гробницам Корикоса древники восстанавливали «социальный срез» римского города. По латыни сохранившихся надписей нашли здесь виноторговцев и гончаров, медников и ткачей, башмачников и скорняков, садовников и менял, повивальных бабок и пресвитеров. А ведь это значит, что город мог жить полно и самостоятельно, не беспокоясь, что войны или недостаток дорог лишат его связи с миром. Он сам мог быть здоровым, ни в ком не нуждающимся государством. И Моммзен, не пряча любви к этому малоазиатскому переводу Рима в его лучшие дни, чудесно пишет, что «здесь меньше, чем в Элладе, бесполезные воспоминания и неясные надежды манили людей за пределы… родного города, и в жизни граждан было мало событий, которые могли бы препятствовать мирному наслаждению счастьем»[4].
Рай и ад
Настоящее чудо ждало нас назавтра в окрестностях Корикоса. Чудо было сотворено Господней рукой в младенческую пору движения земли, ее укладывания и становления. Горы низвергались в пропасти, реки промывали страшные каньоны, скалы расступались, чтобы поглотить день. А уж человек потом только приручал непостижимое, одомашнивал его мифологией. Теперь один из таких гибельных провалов звался «Ад». И конечно, именно сюда греки на заре освоения этой земли определили на жительство огнедышащую Химеру, рожденную Ехидной и Тифоном, пока мифический герой Беллерофонт на Пегасе не поразил ее и не заточил на Олимпосе, где мы навещали ее в первый приезд. Безобидная, она теплила там в скалах вполне кухонные огоньки, и ученые туристы, дети своего века, рассудительно говорили о газовой природе явления и не слушали упрямого экскурсовода, устало повторявшего им в ответ на вопрос о природе огня: «Когда Беллерофонт на крылатом Пегасе…»
– Да, да, мы это знаем, а что говорит наука?
– Она говорит: когда Беллерофонт на крылатом Пегасе…
– Ну да, это миф. А в действительности?
Но экскурсовод был молодец и не уступал правды: «Когда Беллерофонт…»
Здесь был страшный «дом» Химеры в кратере стодвадцатиметровой глубины, куда и при ограждении боязно взглянуть и куда долго летит, испуганно вращаясь, малый лист, брошенный чьей-то рукой, и никак не долетает до конца, теряясь во мраке. Только сунется заполошный воробей и тотчас пулей вылетит с взорвавшимся от страха сердцем. Подлинно туда можно, как в настоящий ад, только «попасть» – никакие деятельные глаголы не подойдут: ни «спуститься», ни «подняться».
А в сотне метров поблизости – «Рай», долгая глубокая долина, в которую надо сходить каменными ступенями мимо измученных вековым возрастом, тьмой и камнем деревьев, колючих кустарников, одетых в лоскуты всех расцветок и стран, мимо малого храма Девы Марии, в чьих погибших фресках уже не прочтешь – Рождества Ее или Успения. И по скользким, источенным подошвами камням ниже, ниже – в тяжкую тьму, которую насилу одолевают прожекторы подсветки.
Страшная сфера каменной ночи над головой, кажется, уходит в бездну. Сохрани Бог, погаснет свет, и тогда этот «Рай» зашевелится летучими гадами, и душа сама собою вскрикнет: «Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче…»
Но сверху от только что оставленного храма Девы Марии уже звало спасительное пение. Отец Виталий расставлял в нишах иконы, готовясь к Богородичному канону. И пока поднимаешься к свечам, к пению и легкокрылому храму, чьи прекрасные окна полны на просвет горнего солнца, к гомону птиц и особенно чистой после тьмы зелени, душа начинает постигать правоту названия. Это отсюда, из холода преисподней, оставленные тобой наверху в каньоне земля и церковь названы «раем». И только что казавшиеся бедными кусты и старые деревья, и многоголосая птичья мелочь открываются с прекрасной небесной стороны.
Храм благодарно ожил навстречу молитве, и сделалась понятна и его символика на краю пещеры, на границе тьмы и света. Умный архитектор стал тысячу шестьсот лет назад перед престолом обычным прихожанином и увидел в левые окна небеса и спасение жизни, а в правые – тьму и погибель смерти. В храме можно было не совершать молитвы, он сам был молитвой и проповедью. И нам хорошо было послужить здесь и заупокойную литию, потому что эта граница открывала путь, которым идут наши ушедшие предки в ожидании суда, и побуждала помочь им на дороге света.
Лица учителей были удивительно собранны здесь и полны глубокой мысли и тишины. И поднимались они потом из каньона медленнее не оттого, что вверх, а оттого, что берегли покой согретого особенно слышной здесь молитвой сердца.
Добрый владелец верблюда напрасно искушал сфотографироваться на его бедно украшенном, равнодушном к миру дромадере. Было как-то не до «туризма». И кажется, никто не повернулся к руинам огромного храма Зевса, который, видно, тоже в свой час повергли христиане, чтобы из его камней собрать свою святыню, нарочно положив исчерченные строгой латынью плиты и боком, и вверх ногами, ибо говорили другую правду, которая писалась той же азбукой, но иными словами. Шел третий день нашего паломничества, а уж «Зевсы» были привычны и скучны.
*
Автобус торопился в Канителис, бывший Неополис, к «Кровавому дивану», к каньону, где местные иринархи и всадники, подражая императору, травили христиан зверями. Вырезанные в красном песчанике каньона фигуры местных «районных» властителей все остаются зрителями давно отошедших казней. Гиды зовут их императорской семьей и императорской стражей, но навряд ли земные цари поспевали во все концы своей великой державы на все христианские казни. Им довольно было метрополии, потому что, по выражению Сульпиция Севера, первые христиане «искали мученичества с большей настойчивостью, чем поздние их потомки епископских должностей». Это скорее торопились в мрачное бессмертие сами властители провинций, как мрачное зеркало навсегда отпечатавшегося в мировой истории пятого прокуратора Иудеи всадника Понтия Пилата. А если эти изображения все-таки были императорскими, то тоже больше служа разрешительным документом, подтверждением правоты совершающегося, знаком единства политики.
И как все повторяется! У нас в тяжкие тридцатые годы часто корыстный донос (из-за квартиры, работы) привычно уносил человеческие жизни. А тогда, в начале начал, человеческая низость только разведывала пути завистливого «самообеспечения». Читаешь «Апологию» Мелитона Сардийского по поводу преследования христиан в Галлии, посланную благородному императору-философу Марку Аврелию в 170 г., и только бессильно бледнеешь от сознания недвижности истории: «Бесстыжие доносчики и искатели чужого явно разбойничают днем и ночью… Если это делается по твоему повелению, пусть делается так, если же это определение вышло не от тебя, то мы просим не презирать нас среди столь явного грабительства» (как тут замечательно и должно быть невыносимо для Марка Аврелия с его великим умом и душой «если это делается по твоему повелению, пусть делается так»[5]). Впрочем, тогда такой умышленный тонко обдуманный выпад, кажется, мог и не задевать слуха императора, ибо мучительство христиан было делом повседневным. У другого великого историка Рима Эдварда Гиббона можно прочитать почти без иронии сказанное: «Почти через восемьдесят лет после смерти Христа его невинных последователей казнили по приговору проконсула, отличавшегося самым любезным и философским нравом, и в силу законов, установленных императором, отмеченным мудростью и справедливостью общей системы своего правления».
Были в соседстве с Неополисом еще и «скальные люди» – родственники «императору и страже» «Кровавого дивана». Иначе и вернее они зовутся в путеводителях «Скалы Адама». «И создал Бог человека (адам) из праха земного (адама) и вдунул в лице его дыхание жизни». Эти «адамы» созданы рукою Адама, бессильного вдохнуть «в лице их» дыхание жизни, и они остаются прекрасным подобием, подражанием силе творений Создателя.
Они царственно прямились под расходящимся ливнем и гневным Зевсовым громом. Гром, кажется, был именно Зевсовым, а не Ильиным, потому что про каньон «Рая» было мимолетно сказано, что он промыт Стиксом и не желал бы слышать христианской молитвы. Копья молний жалили вдали море и неожиданно живо озаряли мертвое человечество возлежащих, проповедующих, воинствующих героев, напрасно ограждающих опустошенные могилы. И вдруг вспомнилось, что Христос по сошествии Своем в ад и воскресении извел из преисподней всех ее обитателей. Всех! А могилы-то здешние еще дальних, дохристовых веков. И не потому ли они пусты, что освобождены Им, для Кого нет мертвых?
Во всяком случае эта мысль примиряла сердце с всеобщей пустотой заселивших эту землю кладбищ всех мировых цивилизаций.
Выше орлиных гнезд
На следующий день мы ехали в высокогорный монастырь Алахан, о котором сведения по-прежнему ограничивались указанием высоты над уровнем моря, описанием рельефов и символики капителей. Год после нашего предыдущего приезда не прибавил знаний ни нам, ни туркам – документы унесены временем.
Опять пленяла дорога. Опять проплыла прекрасная Гексу, и вновь на нее нельзя было наглядеться. Дорога искушала вспомнить о крестоносцах Третьего крестового похода, шедших этим путем освобождать Гроб Господень, о несчастном герое и инициаторе движения на Восток – 67-летнем Фридрихе Первом Барбароссе, который утонул здесь, уступив славу освободителя Ричарду Львиное Сердце, о чем извещала памятная доска на площадке под высокими соснами.
Одним из участников поездки был извлечен на свет Божий сентиментальный немецкий панегирик отважному Фридриху, чье пламенное сердце навсегда остудила эта вода. Мы уже говорили, проезжая здесь в первый раз, о странной привычке великих полководцев покорять сильные реки. Александр простужается в водопаде Тарса, Фридрих тонет в Гексу. Господь вразумляет своих слишком удачливых до времени детей, что их власть не беспредельна и что как только они посягнут на Господне творение, им возвращается вся человеческая малость.
Высокие разговоры о благородстве порыва крестоносцев к освобождению от «неверных» христианских святынь скоро прервались мыслью о том, что хорошо бы о величии устремлений спросить у Александра Ярославича Невского. Он предмет знал и встречал «благородных гостей», облаченных в белые одежды, уверенной силой меча и простого нательного креста, который не выставлялся в демонстративные символы. И поневоле припоминалась ограниченная и злая терминология советских энциклопедий, которые спрямляли свои суждения до грубости, называя Крестовые походы переодетой формой захватничества. Но как тут не признать, что Четвертый поход заканчивается не у Гроба Господня, а в Константинополе, и сразу понимаешь: возвышенные гимны поэтов таят на глубине сухие расчеты властителей. За три дня грабежей освободители-захватчики уничтожили и похитили сокровища, составлявшие славу мира. Империя была разделена, как лакомый кусок, не имеющий к Европе никакого отношения. Терновый венец Спасителя венецианцы, похитившие бронзовую квадригу, которая и теперь венчает главный портал собора Св. Марка, продают (!) Людовику Святому. Поневоле перестанешь понимать значение слова «благородство». Церковь Христова грабит Христову церковь и не слышит в себе горя гражданской войны, прикрываясь разностью языков и окончательно разрывая церковную завесу, как в час распятия Спасителя. Впрочем, об этом еще придется горько сокрушаться, если судьба приведет в Константинополь, а пока мы только препираемся у памятной доски Барбароссы и никто не вспомнил, что Фридрих шел со своими воинами против вот этих самых «неверных», которые теперь владеют страной и исповедуют враждебную полководцу веру.
Вот, однако, и памятная доска. Здесь подчеркнуто чтут Барбароссу. Но разве наши гостеприимные хозяева любовью движимы, подлинным интересом и уважением? Нет, просто эта земля предпочитаема и давно обжита немецкими туристами – для них и предусмотрено. Вот и Барбаросса вынырнул из Гексу и, побросав крестоносные идеи, занялся экономикой.
Дорога между тем торопится показать все свои чудеса. Нежные, почти русские краски осени сменяются седыми оливковыми рощами, которые издали бедны и сухи и кажутся совсем не отвечающими полному музыки сочетанию «оливковые рощи». Апельсиновые сады теснят опустевшие виноградники. На горизонте маячат голые скалы, как величавые престолы для циклопических жертвоприношений или постаменты под незримые, еще не рожденные слабым человечеством поднебесные статуи.
Последняя сухая, выжженная долина осталась позади, и автобус напрягся, так что усилие передалось и нам, и по сторонам стало страшно смотреть. Дорога оказалась вычерчена прямо под колеса, без запаса, и на бесконечных поворотах, когда отрезка дороги хватает только на длину автобуса, он все время висел над бездной под съежившееся молчание женщин и слишком бодрые голоса мужчин. Наш киргизский гид изо всех сил отвлекал внимание от окон рассказами о милой Киргизии, о паломничествах в Мекку, о побратимстве турецких и немецких семейств. Каждая семья учится у другой лучшему и тем растет душой и постигает законы взаимного терпения и понимания.
Так и добрались. И увидели далеко внизу, где летали ласточки, ленточки шоссе в долине, и крошечные села, покрытые облаками, и тусклую в синей дымке нитку Гексу. И сразу озябли. После почти летнего зноя внизу здесь было градусов двенадцать. Мы скоро забываем школьную географию, даже учителя этого предмета, и вспоминаем, что в горах холодно, только когда уже ничего нельзя исправить.
И хоть монастырь был перед нами, мы еще долго, как и в первый раз, глядели назад – в оставленную даль облаков, птиц, тех скал, которые только что высились на горизонте, а теперь с вершины казались домашне малыми. И все не оставляло чувство полета. Наверное, всякая высота и неожиданно птичья точка зрения напоминает, что наши острые лопатки – только след ангельских крыл, и они не зря в народе зовутся «крыльца». Глаз никак не может насытиться этой непривычной широтой и ангельским воспоминанием о временах, когда небеса были нам роднее земли. Но Шерик-бей уже рассказывает о временах короля Тарасиса, при котором ставлен монастырь, и о том, что Павел и Варнава, проходя эти места, оставляли здесь храмы, и не смущается, что тот пятый век, которым определяется рождение монастыря, не знал никаких королей на уже давно даже не римской провинциальной, а византийской земле, для которой провинцией стал сам Рим, и что церкви Павла и Варнавы не обносили стенами, ибо они собрание верных, и их храмами могли быть гостеприимный дом, вечерний сад или городская площадь.
«Тарасис», впрочем, действительно мелькает в каменных надписях монастыря. Кто он – властитель провинции и архитектон, славящий в своем храме первоапостольский подвиг Варнавы и Павла, которые и впрямь могли подниматься в эту пастушескую высь? И сейчас еще выгоревшие до черноты пастухи спокойными глазами вечности смотрят на козьи стада, рассыпанные в кустарниках и на голых камнях, где, кажется, и есть-то нечего, и иногда используют ниши опустевших гробниц для того, чтобы собирать стада в непогоду.
Вечность здесь так властна, что душа просит живых мелочей, подробностей человеческого быта и готова обмануться выдумкой, но гиды и сами мучаются от недостатка столь нужного всем тепла. Очевидно, в здешней археологии не осталось людей, сделанных из этой земли и ее великой истории, чтобы воспротивиться забвению и допросить камни об их прошлом. А они еще терпеливо ждут, и своды собора держат уже одну только небесную синеву усилием замковых камней, как колонны – силой креста, виноградных ветвей, рыб и овнов – нестареющих символов, глядящих из камня с живостью вчерашнего рождения. И весь храм словно не строен, а иссечен в скале, точно прекрасная скульптура, и его крещальная купель уходит ступенями в глубину камня, зримо напоминая человеку, что он в крещении погребает в себе ветхого человека, чтобы воскреснуть новым.
Молитва умолкла столетия назад, но камни все берегут символ веры и ждут готового к прочтению сердца. Подобно высоко летящему над Антиохийской долиной храму Симеона Столпника, здесь остро видно, как человек уходит выше к небесам, оставляя изнеженное и вместе ожесточенное земное сообщество, уже к четвертому веку забывающее из-за восславленного Моммзеном благополучия строгую красоту Христова учения. Евсевий Кесарийский не зря жаловался, что к этому четвертому веку от излишней свободы (христиан только перестали гнать, как гнали столетия перед этим) «епископы уже начали друг другу завидовать и сильно домогались первенства». Иссеченный верой уходит от растлевающего города в горы, и первая его молитва – сама поднебесная церковь. Она прекрасна, вымолена, поэтому и нам сразу хорошо дышится здесь. И сами ступени горнего места радуются свечам и иконам, как капитель колонны в латеранских царственных крестах, используемая нами в качестве престола, благодарно несет Евангелие. Священник потом украдкой гладит ее или тайно благословляет, чтобы еще побереглась и подольше хранила память.
Здесь должны были сиять светильники веры. Непрочитываемая, выветренная до каменной ряби латынь надгробий все неразличимее дошептывает дорогие имена. Время не погасило подвиг. Оно только сделало их свет ослепительно белым, в котором высится и не преходит этот царственный монастырь.
Жалко, графики наши тесны и здесь нельзя провести ночь. Боязно и представить, как обнимает эти остывающие к ночи камни тьма и возгораются звезды, перемигиваясь с огоньками сел внизу, пока не потеряешь границы неба и земли и не почувствуешь себя малой пылинкой мира, потерянной в вечности, и не онемеешь от внезапно стеснившего сердце впервые понятого слова «бесконечность».
*
Чтобы спускаться, храбрости оказалось надо побольше, но шоферы собранно спокойны. Да и самый страшный серпантин все-таки недолог, и скоро автобус выкатывается на простор и только по тому, как закладывает уши и надо постоянно сглатывать, узнаешь, на какую высоту мы забрались. А на полдороге еще один привет от Теодора Моммзена. Историк напоминает об императорском обыкновении отмечать царствование городами своего имени и говорит, что едва вступивший на престол за Августом Клавдий поторопился построить свой Клавдиополь, обременив его функцией защиты от горских грабителей, которые зорили благословенное Приморье.
От этого Клавдиополя, который теперь зовется Мут, осталась малая часть крепости с высящейся над городом слоноподобной башней, конечно, занятой туристическими службами и «общепитом», да имя в путеводителях. Тут бы очень пригодилась хоть школьная латынь, что-нибудь общеизвестное вроде sic transit gloria mundi, звоном и мерой так мало похожая на тусклый перевод «так проходит слава мирская». Империи надо оплакивать латынью.
Но городку внизу, кажется, до этих печалей нет никакого дела. Нынешний Мут вполне современен и мало озабочен своим звонким прошедшим, раня русское сердце только тем, как он муравьино деятелен, хлопотлив и как-то всеобще занят. Сверху кажется, что он весь едет, бежит, торопится, стучит, гудит, что-то забивает, сваливает, поднимает, катит, и всяк человек в нем при деле. Чувство это ныне невольно бездеятельному, лишенному работы русскому человеку так отвычно, что на минуту забываешь о древности, восхищаясь горячей силой жизни и торопя время, когда эта жизнь наполнит и города твоего Отечества.
Часть V
Возвращение памяти
Урожай забвения
Перед новой поездкой взглянешь на карту Малой Азии времен ее римской славы и улыбнешься похожести имперских повадок. Вспомните недавнюю нашу географию: Ленинград, Сталинград, Ворошиловград, Свердловск, Брежнев – идея коммунистическая, подобно враждебной ей монархической, торопилась прописаться в вечности. Вот и тут – Траянополь, Тибериополь, Клавдиополь, Помейополь, большие и малые Кесарии и Неокесарии, которым не хватало имен собственных. Нам предстоял путь в Диокесарию, ставшую поселком Узунджабурч. Опять автобус карабкался вверх, по пустынной и бедной земле, хотя вчерашняя дорога от нынешней пролегала не более чем километрах в тридцати. Деревни поражали кричащей нищетой. Каждый клочок пахоты приходилось вырывать у камня. Да и землей это назвать было нельзя: мелкие красные камешки окружены крупными – вот вам огород и ограда. Участки немногим превосходили одеяла, но меня еще в прошлом году потрясло в Селевкии-Пиерии, как пшеница росла из голого камня и была сильна и вполне, по русской присказке, «колосиста-ядрениста – зерно в ведро, колос в бревно». Так что и тут воевать, вероятно, стоило, и эта красная «арена» вознаграждала Адама за волю и любовь.
Копошились куры, взлаивали безродные собачонки, нет-нет да и краснел или жался к дому малый виноградник. Одни вездесущие козы с ушами спаниелей, ухватив «руками» кусты, рвали даже на взгляд колючие листья. Попалась у одного из домов и корова, но показалась так неуместна среди камня, где травинки не сыщешь, что поневоле подумалось: не примерещилась ли она затосковавшему деревенскому сердцу. Но мелькающие на улицах женщины в своих необъятных шароварах были спокойны и не видели бедности, уверенные в справедливости Аллаха, определившего им это место. Эти шаровары и низко повязанные платки делали их одинаково коренастыми и некрасивыми, и поневоле думалось, куда деваются стройные пери, мелькающие на городских, да и сельских улицах, о которых Соломон в «Песни Песней» с изумлением вопрошал: «Кто эта, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце?..»
Да ведь и у нас по деревням посмотреть – то же самое увидишь: куда деваются прелестные девочки, украшающие летние сельские улицы свежестью лиц, легконогой стремительностью, горячим нетерпением взгляда? Тяжелая жизнь скоро «вытирает» человеческое лицо и надсаживает тело. А здесь женщины еще и много рожают, и дети по деревням взлетают из-под автобуса, как воробьи.
Кончатся же деревни – пойдут сходиться к дороге надгробия киликийской древности, фрагменты порталов, упругие дуги высоких арок, абсиды затонувших в пучине времен храмов. Спросишь гида, что за развалины, а он только рукой махнет: здесь этого добра на столетия. И это почему-то опечалит. Подлинно, Либитина – древнеримская богиня смерти и погребения – собирала здесь пышный урожай.
Мы так много говорим об общей культуре, убеждаем сами себя, что каменная, словесная, живописная молитва и славословие, она дитя благодарности Богу. А вот уходят в землю километры великих развалин, затягивается пылью и травой история хеттской, персидской, эллинской, римской цивилизаций, и некому не то что прочитать, даже смахнуть пыль с этой «книги» и до времени поставить ее «на полку». Человечество по-прежнему не осознает себя семьей, где каждый ребенок родной. Осознало бы, так, верно, побудило бы Турцию не к созданию военных баз, не к погоне за тяжелым вооружением и ухватистым рынком на полсвета, а накормило, одело и даже вооружило бы ее, только бы она вернула миру принадлежащие ему сокровища трех цивилизаций. Взять-то их она на исторических дорогах взяла, только вот освоить богатства не в силах.