Текст книги "Турция. Записки русского путешественника"
Автор книги: Валентин Курбатов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
От сената теперь сохранилась пустая площадь да несколько камней в воде озера, и надо все время возгревать воображение, чтобы представить на пустынной набережной это первое великое упражнение в единстве, оставившее нам в завещание мощное слово «соборность».
Последний для нас Седьмой Вселенский собор, на которым мы счет вселенских соборов остановили, проходил именно в Никейской Софии. Как она вмещала триста пятьдесят епископов – Бог весть…
Теперь это трудно представить, но для императора Льва Исавра достаточно было опасного извержения вулкана на Средиземном море в 726 году, чтобы выставить его причиной именно иконопочитание как форму языческого поклонения идолам. Император писал в Рим папе Григорию II в объяснение начатого им гонения: «Иконы – это идолы, запрещенные второй заповедью… Я вынужден сокрушить накопившееся суеверие христианского народа. Я имею на то право, и это мой долг, ибо я царь и иерей». Спустя столетие, когда его будут анафематствовать, он уже будет не «царь и иерей», а, по слову русской истории: «зверь зловредный, демонский слуга, мучитель и гонитель стада Христова».
Западная церковь не уступила икон, а на Востоке Лев и особенно его сын Константин, которого за любовь к лошадям за глаза звали Лошадником, или Навозником, истребили настоящие сокровища. Константин сочинил даже собор (754 г.), унизил епископов вынужденным согласием на гонения и взялся за монахов, которые оказались тверже епископов. В 767 году только в тюрьме константинопольской претории сидели сразу монаха. Им урезали уши и носы, жгли бороды, выкалывали глаза, отсекали руки. Их таскали на веревках по городу, освобождая учеников школ, чтобы они могли принять участие в глумлении. Не щадили даже мощей. Мощи мученицы Евфимии сбросили в море, и их спасли благочестивые люди. В Кизике епископ Иоанн был обезглавлен за то, что отказался наступить на иконный лик Богородицы. Патриарха Константина не только заставили отречься от икон, но и принудили пировать в венке, а потом все-таки допрашивали в Софии и после каждого вопроса били по лицу, чтобы в конце концов вытолкать из церкви задом наперед.
Монашество бежало на запад. Пропасть между Церквями ширилась. Но тут лучше не оглядываться, чтобы не затмить светлого Никейского дня. Дело исправила невестка Константина, афинянка Ирина, жена его сына Льва. Она пыталась собрать епископов в Константинополе, но пятьдесят лет без икон вырастили два поколения резких противников. Надо было готовить почву терпеливее. И в стороне от «передовой» столицы.
Вот и была избрана Никея с ее гордой памятью о Первом соборе. София, как сегодня, горела на сентябрьском солнце, которое здесь не уступает нашему в июле (собор открылся 27 сентября 787 года). И шел без давнего блеска. Слишком тревожен был вопрос, слишком смущены участники, ведь многие из них сами изгоняли иконы – кто искренне, а кто по долгу, и сейчас стыдились своих седин и переметчивости, когда председательствующий патриарх Тарасий спрашивал с укоризной: «Ну и как же это ты, батюшка мой, десять лет проепископствовал и только сейчас прозрел?»
При этом собор оказался единодушен, и этим единодушием устыдил даже твердого противника икон Григория Неокесарийского. Икона возвращалась в храм навсегда.
Домостроительство завершилось. Церковь уходила в века сложившейся, непотрясаемой, определенной. Хотя, как и в случае с первым собором, болезнь врачевалась не сразу. Иконоборчество с крепкими ростками еще попробует вернуться, и даже собор 815 года соберет, доносчики еще будут клеветать на своих противников заведенным порядком, обвиняя в хранении икон и книг. Настоящее утверждение иконы, названное Торжеством Православия, сделается праздником только с 843 года, чтобы с той поры не прерываться навеки.
Но исток победы здесь – в Никейской Софии, потерявшей сегодня прежнюю царственную осанку, уходящей в землю, как теряется в водах погибающий корабль, но неизменно высящейся в нашем сердце и церковной памяти.
Потом был еще один – Восьмой Вселенский собор, но противоречия православия и Западной церкви дошли до такой глубины (в огромной степени и из-за иконоборческих споров), что Восточная Церковь не признала его Вселенским и дальше счет Вселенским соборам вела одна Западная.
Споры окончены, небесные границы вычерчены в этом городе на берегу тихого озера с еще крепкими стенами, искрошенным, будто стариковский рот, театром, пустой площадью на месте первого собора и потерявшей крест Софией.
Почему-то я чувствую внезапную усталость, словно она копилась не в десять дней поездки, а в двадцать веков истории Церкви. И ищу причины этой усталости.
Как сын Церкви, принимаю ее завершенную здесь историю с должным послушанием. Как сын времени, чувствую смущение, потому что не могу поверить, что далее Господь говорил с каждым народом только на его языке, что дальше дорога двух великих Церквей, вышедших из одного лона, должна навсегда идти порознь и они, прилюдно называя друг друга сестрами, тайно про себя считают одна другую еретической и не доверяют полноте ее Истины.
Я знаю, что лучше таких вопросов не задавать, но когда твоя собственная жизнь клонится к закату, никейское солнце не успокаивает. И голос муэдзина, летящий над Софией, не кажется верным эпилогом завершившейся здесь великой истории. Что-то мучительное есть в том, что храм уже не летит к бесконечному небу, а доживает земной срок. И на время выборов, в которое мы оказываемся здесь, не открывается даже в качестве музея, чтобы не вредить мусульманской душе даже нечаянным вопросом о миновавших веках и родившейся в этих стенах великой правде.
Но в конце концов я благодарю Софию даже и за поселенную в сердце тревогу, потому что премудрость Божия не всегда утешна и не всегда является в блеске победы. Но и в слабости и сомнении она все остается премудростью и голосом Истины.
И я все кружу, кружу вокруг храма и не могу уйти, хотя сегодня вечером самолет, а надо еще по дороге заехать в Никомедию и, если повезет, поклониться Софии Константинопольской.
«Агнцы посреде волков»
Успеем! И даже в хаосе Никомедии, где весь город рвется нам помочь и не может, не найти ни следов императорского дворца, ни храмов, которые были здесь в изобилии. Все съело время. И мы кружим, кружим. Не может, не должно исчезнуть все. Хотя бы для того, чтобы мир не забыл тысячи никомидийских (в церковном поминовении) мучеников. Город ведь был столицей до Константина.
И мы нашли вполне читаемые руины храма с прекрасным баптистерием и могли поставить свечи, чтобы вспомнить невыносимое.
Последним до перенесения столицы в Константинополь здесь царствовал Диоклетиан. Всех остальных императоров и не вспомнишь, но этого знают все – так часто его имя в мученических актах и житиях страстотерпцев. Он властвовал двадцать лет и замучил целое человечество. Напрасно историки надеются оставить его в нашей памяти реформатором, экономистом. Это имя обречено.
В 303 году (за два года до смерти императора) вспыхнул Никомедийский дворец. Причины не обсуждались. Виновные были известны давно и наперед – христиане! И вот тут надо взять свой церковный календарь и не давать воли сердцу перед ужасом этого поминального перечисления: мученики Кодрат Никомидийский, Саторин, Руфин и проч. (тяжесть этого «и проч.» непередаваема); мученики Стратон, Филипп, Евтихиан и Киприан; священномученики Ермолай, Ермил и Ермократ Никомидийский; священномученик Анфим Никомидийский и с ним мученики Феофил, Дорофей, Мардоний, Мигдоний, Зинон, Домна дева и Евфимий; священномученики Феопомп Никомидийский и мученик Феон Волхв; и вот это немыслимое – мучеников 1003 Никомидийских; и уж совсем недоступное пониманию – 20 000 в Никомидии, в церкви сожженных, и прочих, там же, вне церкви пострадавших.
Они были ближе и принимали удар первыми и принимали его достойно.
Эта земля залита кровью. И не потому ли Константин и перенес столицу, что кровь проступала на стенах дворца и была несмываема? А здесь оставалось отныне место изгнания, темный город, выковавший сердце Юлиана Отступника.
И город поспешил изжить страшную память, постарался стереть следы и обмануть себя неведением. Но руины церкви или старого монастыря с остатками гробниц, где, может быть, почивали мощи мучеников, все стоят в стороне от дороги и от жилья, как, верно, стояли и прежде, молясь за сонм мучеников несчастного города, который в христианском сознании уже не будет знать иной памяти, кроме окровавленной.
Мы зажигаем свечи и стоим на коленях, благодаря огненный столп Господних свидетелей, которые были основанием нашей веры, трагической школой, подтверждавшей, что христиане посланы «яко агнцы посреде волков». Никомедийская страница больнее других, но она только страница в томосе мучеников Малой Азии, чей список открывали апостолы, возбуждая ненависть кесарей, которым всегда было мало только кесарева и хотелось Божьего, пока счет не переходил на тысячи и кровь не гасила костров, отрезвляя и самое жестокое сердце. Навсегда ли?
Когда глядишь в нашем последнем церковном календаре никомедийские даты, поневоле бежишь глазами по другим строкам. И скоро открываешь, что это печальное и гордое «соревнование» исповедников может выиграть только Россия 1920–1930 годов, чья армия мучеников обойдет Диоклетианову, ибо христианство, как в первые века, молодо и опасно для мертвых идей и по-прежнему готово к кресту и страданию.
Там, в бесконечном небе, они вместе – никомедийские, фиатирские, алапаевские, екатеринбургские… Наверное, сердце догадалось об этом раньше ума и догадалось там, на бедных руинах, почему и вглядывалось в эту землю не туристским взглядом, а болело своими вопросами домашней тревогой.
Аустерлицкое небо
Мы успели и в Софию! Успели увидеть напоследок золотое сияние, пригашенное пылью веков и оттого еще более благородное. Успели подойти под взгляд Богородицы и благословляющую руку Богомладенца. Проститься с отцами нашей Церкви, глядящими со сводов галереи, и обрадоваться смирению императоров Константина и Юстиниана, слагающих к Престолу Господню град и храм, как единственно спасительное соборное согласие, как вечную мечту выхваченного Спасителем из ада человечества, как дорогое указание еще предстоящего нам пути в Истине и жизни.
…Опять садилось солнце, и вся площадь между Софией и Голубой мечетью была по-кустодиевски провинциальна и снова вызывала в памяти Кострому или даже какой-нибудь Солигалич. Семьи пили чай на траве, играли дети, сладостная восточная музыка плакала в окружающих площадь кафе, старики на скамейках обсуждали проблемы мира, точно старики где-нибудь на площади Испании в Риме, в деревнях французской Бретани, немецком Бремене или вечерней Рязани. Им легко было сойтись в этот час под одним вечным небом с лампадой вечерней звезды. Как весело было бы затаптывать государственные границы и бегающим детям.
Что так потрясло князя Андрея в аустерлицком небе? Толстой не стал развивать свою великую мысль. Каждый увидит за ней свое. Я ложусь с турецкими детьми на траву и смотрю в этот наливающийся глубокой синевой полог между Софией и мечетью. И думаю вместе с князем Андреем, что подлинно «все обман и все пустое перед этим небом», потому что в нем нет границ. И оно все ждет, когда мы поднимем глаза от нищенского кошелька или банковских счетов, от карт генеральных штабов и газетных листов и увидим, что мы прошли горизонтальную человеческую историю и уже давно, как вангоговские узники, топчемся по кругу.
Дорога ведет вниз, если она не идет вверх. Ровного пути уже не будет. Он кружит в потреблении или вражде, в основе которой только потребление и желание пожить по своей воле, как в разбежавшихся славянских народах, продолжающих звать себя христианами.
История церкви, пусть и в беглом туристском переводе, учит мужеству и честности перед Жизнью. Когда дух предпочитает самообманный покой Истине, он неизбежно терпит поражение и несет ответственность за ослабление доверившегося человека.
Нам еще не хватает простоты сердца, чтобы говорить на языке покойного вечера. Но небо терпеливо, и оно ждет. И вдруг я с удивлением отмечаю, что опять вертятся на языке слова отца Сергия Булгакова, которыми я заканчивал рассказ о первой поездке: «Зовут. Пора идти».
Значит, тогдашний порыв был верен и только рос в душе. И значит – действительно зовут. И подлинно – пора!
Часть IX
Вторжение века сего…
Единое на потребу…
На этот раз ехать было тревожно. И не очень хотелось. Мы уже немного пришли в себя после того, как узнали, что поставленного нами в Мирах Ликийских в 2000 году Святителя Николая сняли с постамента на городской площади и перенесли к стене храма, уже отошли от первого потрясения. И хоть сердце болело, мы с самого начала знали, что гладкого пути нам никто не приготовил. Надо было жить дальше, продолжать освоение «нашей» Византии.
По газетным фотографиям мы видели, что изгнанный с площади Святитель все благословлял входящих в храм и не оставлял своей безмолвной проповеди. И значит, надо было, поперек нежеланию, побыть с ним, ободрить его и себя, убедиться, что родная земля Святителя не уступила его труда окончательному забвению и следы его служения не поглощены временем без возврата. Это нужно не ему, а нам самим.
Мир делает свою работу, исподволь опустошает слова, которыми вовеки стояла душа. Да и саму душу потихоньку ссылает в пустой лирический словарь, в резервацию музейного благочестия. Мы перестали бояться Божьего гнева и даже, стращая друг друга концом мира, про себя уверены, что это не более чем поэтический образ, что мы-то во всяком случае еще поживем. И поживем без усилия, которого требует Христос и которого требовал идущий по Его стопам Угодник Божий. Мы и Церковь готовы сделать местом потребления, духовной «поликлиникой», записываясь в зависимости от потребности к разным «врачам» и определив каждого по своим «кабинетам» – от слепоты, от глухоты, от сглаза… Забыв «единое на потребу» для нечаянного детского многобожия.
Это усталость неизбежная и естественная, но потакать ей грех. И значит, надо опять «подниматься на корабль» и править к отцам, к молодой поре горячего становящегося христианства, к неутомимо идущему впереди, родному и «русским русскому» правилу нашей веры – Святителю Николаю.
Под шум дождя
А все-таки сразу поехать в Миры мужества не хватило. Из низин наверх подниматься опасно. И мы провели день в Анталье. Благо и денек оказался не февральский (а мы приехали в начале февраля), а русско-осенний, с мелким дождиком с утра, с сереньким родным светом, который не разбивали даже лампочки апельсинов и лимонов в садах и на улицах. И после стылой Москвы в грязных снегах и автомобильных пробках так хорошо было видеть притихшее море между домами, слушать, как в мохнатых пиниях возятся русские воробьи, провожать взглядом горлиц, которые летят ровно настолько быстрее голубей, насколько слово «горлица» стремительнее слова «голубь».
А там разошелся и настоящий ливень с веерами воды из-под колес, заплаканными светофорами и странным чувством грустного счастья, которое охватывает в такие дни в южных городах. Ливень чуть приглушает краски роскошного, яркого, словно из кубиков собранного города, и на минуту вспоминается пименовская «Москва майская» – молодая и детская. В такую погоду хорошо ходить по музейным залам. Дожди быстрее собирают мысль. Да и нам, чтобы войти во времена Святителя, надо отступить на семнадцать столетий назад.
А музей здесь прекрасен! Артемиды и Лето, Венеры и Тихе смотрят невидяще в свою слепую, навсегда ушедшую вечность, и нежные их лица «не искажены» ни одной мыслью. Зачем и о чем думать, когда они так прекрасны и история с ее страданиями и переделками мира писана не для них. Разве что Немезида «взглянет» остро и умно, отменив время, так на то она и Судьба и Справедливость, чтобы быть посредницей между Олимпом и земной историей. Зато лица Траянов, Адрианов, Диоклетианов и Коммодов жестко исчерчены заботами империи и политики и, кажется, при всей внешней уверенной силе предчувствуют, сколь непроста будет их посмертная жизнь, в которой их слава потемнеет и станет страшна, и их статуи могут разбить, как статуи звавшего себя «сыном бога» Домициана, в царствование которого не зря явился «Апокалипсис», а пышные саркофаги – бросить в море, что произошло с саркофагом мучителя Диоклетиана. И вот они каменеют с надменными лицами, вечные римляне, убежденные, по слову Э. Ренана, что «кто не богат и не хорошего происхождения, тот не может быть честным человеком». Но уже не могут скрыть от себя, что их репутация гуманистов и философов будет, как того же Траяна, навсегда замарана кровью разорванного при нем на арене римского цирка Игнатия Богоносца или развеяна дымом костра, на котором сожгут Поликарпа Смирнского, как у Марка Аврелия. Так что и красота мраморов скоро покажется зла и враждебна. Создатели экспозиций не думают об этом, но христианское сердце в эффектных рядах императоров, богов и героев читает свои тексты. Глядя на изорванного в куски и насилу составленного Марса, поневоле не без тайной иронии думаешь, что он попался «на растяжке» собственной войны и, поди, завидует легконогому Гермесу, с пустым лицом торжествующему покровителя потребителей. Этот целехонек и уверен в долгой власти над ненасытным миром.
И опять, как в давнюю уже поездку, когда мы смотрели музеи Антиохии, останавливают монеты с теми же высокомерными Веспасианами и Галериями – динарии кесаря, которые Господь велел отдавать кесарю, оставляя Богово – Богу. И почему-то вспоминается давний любимовский «Гамлет» – как Высоцкий показывал королеве-матери свой медальон с изображением короля-отца, а затем выхватывал из кармана монету с изображением короля-отчима: «Вот два изображенья – вот и вот. На этих двух портретах лица братьев…» Одно, на груди, – навсегда личное, единственное. И другое, на монете, – безлично множественное, ничье, захватанное руками торговцев. И опять ранит, что скоро империя заговорит о симфонии церкви и государства и научится чеканить монеты с изображением Спасителя и тем смешает Богово и кесарево, то ли из лукавого желания уравняться, то ли по благочестивому неразумию, не ведающему, что когда кесарю отдают Богово, то готовят только падение Константинополя.
А напоследок в музейном уголке – бедные мощи Святителя, оставшиеся от барийских и венецианских «спасателей». Только на месте прежнего образа над ними – целый алтарь икон разных лет и школ, как нарядный, но маловразумительный привет русскому туристу: так в отелях выставляют на специальной полке забытые гостями книги – нечаянный портрет отдыхающего ума.
И когда выходишь из музея, отчего-то уже и дождь не мил, и «грустного счастья» ни следа. И вдруг поймаешь себя на том, что уткнулся взглядом в налившееся у входа озерцо воды с отражением одноногого Августа, смотришь, как по-русски пятнает его дождь, и чувствуешь плечом, что рядом смотрят на эту рябь генералы Чарнота и Хлудов из булгаковского «Бега». И мокрая собака поднимает на тебя печальный взгляд товарища по изгнанию. И пальмы покажутся сделанными из жести, и горы вокруг не объятием, а угрюмой тюремной стражей. Все это будет как-то таинственно связано с пустоглазым отрядом императоров, которые, ты уже чувствуешь, потянутся за тобой.
Ну вот, теперь можно и в Миры.
Под пеплом культуры
Без четверти шесть начинает свой зов муэдзин с соседнего с гостиницей минарета, а там они пойдут подхватывать друг друга, как эхо по горам, – от мечети к мечети. Попытаешься продлить еще темное утро, но тут за тебя возьмутся петухи, которые с деревенской ответственностью будят страну от Стамбула до Антальи, одинаково звонкие и повсеместные в мегаполисах и деревнях. Они, верно, так же будили императора Константина и Мехмета Завоевателя, потому что, в отличие от меняющихся языков и цивилизаций, жили здесь всегда.
Выйдешь на галерею – за ночь дождь ушел, горы розовеют. Утро сверкает. Но радости хватает только до площади, которая семь лет назад сверкала счастьем и праздником. Кипели флаги, пели дети, смеялась музыка, падал с бронзовой фигуры белейший шелк и восходил над площадью под призыв к намазу и нашу и греческую молитвы (так уж сошлось) вернувшийся в родной город Святитель. Мы не стыдясь плакали тогда и радовались достойному началу нового века. И вот…
На высоком белом корабле постамента, на котором возносился Святитель, неуместно и стыдно для глаза, как все неуместное, веселится, звонит в облупленный немой колокольчик яркий пластмассовый Санта-Клаус в ядовитом наряде. Вчера торжественный корабль Николая Угодника, плывший в мир надежды и взрослеющего человечества, закачался в стоячей воде шутовской игрушкой. Выросло рядом электрическое дерево стеклянным фейерверком, встал здоровенный столб освещения, вышла на траву гипсовая сборщица хлопка или винограда с корзиной, повыросли камни с разной ложно пышной информацией. Лавки обступили площадь теснее прежнего со своей восточной мишурой, пестрым разгулом ненужного товара, крикливой цветистостью, возбуждающей притупившееся зрение праздного туриста. И боязно поднять глаза на храм, милосердно закрытый деревьями. И тем больнее видеть, что среди лавок-то вон уж и «Святой Никалай», и «Сувиниры», и даже «Скидки». И когда присмотришься, там и там посреди кальянов, шальваров, шелков и эротических игрушек отовсюду бумажные, писанные, металлические, деревянные, греческие и русские, а то уж и своего рукоделия Николы, Николы, Николы… А уж Санта-Клаусов тыквенных, которые семь лет назад покачивались на веревках перед всеми лавками, почти и нет совсем.
Обрадоваться бы, что теперь и русский, и европейский турист увидит родное лицо Святителя, а вот не радуется. Когда бы он сам стоял на площади, то оно бы и понятно, и естественно – его город, его кафедра, его вера, его лик. А вот под Санта-Клаусом и лик уже мнится товаром. И сердцу слышится отчетливое оскорбление. И чем больше всматриваешься в суровое лицо Святителя, изо всех окон глядящего на площадь, тем явственнее чувствуешь остроту столкновения духа веры и духа торга, проявившихся здесь с чистотою символа.
День разгорается. Лавок открывается все больше. И все больше Никол смотрят из витрин, как у нас дома, в России, где и поговорка давно готова «Нет икон, как Никол», – столько их было в лучшие дни. И понемногу убеждаешь себя, что их совместная молитва однажды сама вернет нашего Николу на место. Проснутся жители утром, а он стоит (для его великой силы это и не чудо), и постамент разом забудет бесчестье, и «капитан» снова радостно поведет свой корабль навстречу любви и памяти.
Чтобы укрепиться в этой мысли, мы идем в храм поглядеть, каково там нашему Угоднику. Он стоит на южной стороне во дворе против древнего входа, видного на плане реконструкции, так что, когда бы храм был восстановлен, паломник получал бы благословение прямо при входе. Стоит чуть кривовато на небольшом мраморном кубе из местной каменоломни. А в начальные дни ссылки стоял прямо на земле. Значит, дело понемногу сдвинулось. И значит, действительно до возвращения на пьедестал недалеко. Святитель всегда умел постоять за себя и за веру.
*
Солнце уже высоко, но тень еще падает на его лицо, и в этом тоже мерещится печальный символ. Храм умыт, утренне свеж. Это тоже новость. Прежде за ним так не ухаживали. Мозаики на полу от этого радостно чисты и ярки. Фрески подсвечены. Раньше мы Евхаристию в жертвеннике едва освещали телевизионной лампочкой на камере. А теперь она вспыхивает «сама», едва вступаешь под своды, и душа, зная свою неправоту, читает во всех апостолах за Петром и Павлом идущего к Христову причастию Святителя (так искушают к этому прекрасные и такие знакомые по русской иконографии белобородые лица причастников). И чего и предположить было нельзя – в притворе стали различимы отцы Первого Вселенского собора – строгое единство сложителей Символа веры – «отцов славная красота», ясно и навсегда сказавших о богочеловечестве на месте все время пытавшегося утвердить себя человекобога.
А в правом приделе и вовсе открыты новые фрески с сюжетами жития Святителя. Работы еще не кончены, и паломникам только предстоит увидеть это чудо. Но уже и сейчас видно, какой славный был мастер, как любил он Николу – везде самого живого с молодыми глазами, детской ясностью и бесстрашием, и с почти слышной речью, такой же простой и бодрой. Как уже отлился за первые столетия в совершенную формулу этот образ – и слепой узнает! Фрески путеводитель относит к XI веку, когда автор еще не знал прекрасного Акафиста Святителю, составленного уже в XIV веке константинопольским патриархом Исидором. Но как уже виден здесь «светильник всесветлый и вселюбимый»! И «образ кротости духовной», который «яко по воздуху легкими благодатными крылами навык сущих в бедах предваряти». Эти крылья читаются во взгляде и жесте, в самом ритме фресок, в непрерывном полете и вездесущести Святителя. А по молодым горячим глазам легко увидеть, что кротость кротостью, но как до стояния за веру дойдет, то тут может и затрещина оказаться хорошим вразумляющим и вполне духовным аргументом, потому что и противник не прост. Так что и в акафисте эта энергия явлена без смущения – «радуйся Ария взбесившегося от Собора святых отгнавый». И уже лучше понимаешь и сплоченность отцов в притворе, может быть, той же руки – тут война за человека и Бога, за спасение Духа в его правильной полноте.
И все ходишь, кружишь, не в силах уйти – по двору с лесом сложенных «в уголок» колонн (мраморную часовню хватило бы «срубить»), по храму, поешь само излетающее «правило веры и образ кротости, воздержания учителю». И не хочется на улицу, где это «воздержание» попирается так победно. И так понимаешь отца Валентина с истока Волги, который в первый наш приезд просился остаться здесь на ночь и молился тут один о России, о нас, грешных, о своем малом волжском храме на острове Божье Дело.
Опять дивишься высоте «культурного слоя» вокруг храма – под самую кровлю. Век за веком «культура» погребает под собой христианство, несет пыль и прах столетий. И опять по осыпи великих камней Месопотамии, Греции, Византии, которые засевают здесь поля и долины, убеждаешься, что пыль – это только прошедшее время, уносящее в забвение недостроенную Вавилонскую башню, Артемиду Эфесскую, цирки и театры, отчего под порывом несущего эту пыль ветра так болят, будто забитые слезами, глаза.
Время и с христианством хотело бы сделать то же и во многом на этой земле успело, что мы видели и еще увидим в бедных останках наших храмов, но только не зря русским человеком сказано, что «церковь не в бревнах (хотя бы и мраморных), а в ребрах». И вот она стоит – церковь Святителя Николая! И река Мирос, заносившая ее век за веком, сама пересохла до голого дна, акрополь выветрился до чуть читаемых границ, барельефы гробниц выточились ветром до плоского рисунка, сменились народы и культуры вокруг, а она, потеряв главную святыню – гробницу Святителя, – стоит в царственной красоте и все собирает народы.
Идут по России крестные ходы к его храмам и явленным иконам, съезжаются в Бари по весне паломники – поклониться мощам, унесенным отсюда 920 лет назад. И если не ожесточаться первым душевным движением, то разве за одними сувенирами приезжает в Миры православный человек и увозит отсюда Николу в Россию, Болгарию, Сербию? Нет, как ни горько видеть обезображенную площадь, а Фонд «Синергия», установивший здесь семь лет назад памятник Святителю, свое благое дело сделал. И если договорить до конца, то и лавочники, переменившие в товарах расписную тыкву на образ, незаметно стронули что-то в своей душе. И я опять с улыбкой вспоминаю притчу Милорада Павича о строителе мечети Сулеймание, о ее архитекторе, который так долго смотрел на константинопольскую Софию, пока сооружал свою соревнующуюся с нею мечеть, что однажды проснулся христианином.
Не потому ли, когда я выхожу из собора и оборачиваюсь, мне кажется, что Святитель улыбается, провожая нас в порт Андрияке, который навсегда прописался теперь в его «Житии».
Живые цветы и мертвые камни
Здесь он останавливал египетские суда с хлебом, чтобы спасти Ликию от голода. И верно, хлеб сгружался вот в этот увенчанный портретами Адриана и его жены Сабины гранариум, высящийся над портом два тысячелетия, неподвластный в своей тяжести ни морским ветрам, ни землетрясениям. Как неподвластны им оказались и вынутые прямо из скалы и мощно и державно дочерченные из камня цистерны для хранения драгоценной дождевой воды под торговой площадью – тоже теперь вечной Плакомой. Здесь Святитель успокаивал слишком решительных солдат, идущих из Константинополя во Фригию усмирять мятеж и по-солдатски бесцеремонно отнимающих провизию у мирных ликийцев. Отсюда летел спасать от смерти оболганных богатыми чиновниками Евдоксием и Симонидом невинных людей. Имена лжецов, к чести справедливой истории, сбереглись в назидание другим поколениям доносчиков и лжецов.
На одной из русских житийных икон Святитель летит к месту казни на тут же кем-то предложенной лошади, и епитрахиль развевается по ветру, не поспевая за его страдающим сердцем. И как чудно говорит «Житие»: «Восполнив бессилие старости сердечным пылом, он скоро достиг места казни». Вряд ли, конечно, на лошади – это уж русский изограф, возгоревшись душой, помогал Святителю поскорее остановить несправедливость и голой рукой, как в сотнях других икон, удержать меч.
Плакома затянулась травой и кустами, и только горят всегда поражающие на этой земле алые, как молодая кровь, цветы, как горели они для нас в Пергаме в мае, в Сардах в декабре и вот сейчас в феврале, словно они цветут всегда. Я вспоминаю чудесную метафору отца Валентина, когда он на месте первой проповеди апостола Павла в Антиохии Писидийской клал руку на последние уходящие в землю камни его храма и говорил: «Вот этот камень Петр, а этот Павел, а этот Андрей Первозванный, а вот эти, помельче, – другие апостолы от семидесяти, а совсем крошечные – это просто поколения христиан и мы с вами, которые вместе и есть Церковь». И тут, глядя на эти кровавые капли цветов под солнцем на земле, давшей сонм мучеников и свидетелей веры, я думаю, что такие цветы надо заслужить. И что они тоже и здесь, и в Пергаме, и в Фиатире, и в Каппадокии помнят свое имя: один цветок – ликийский мученик Крискент, другой – пергамский страстотерпец Антипа, третий – филадельфийский Германик… А эта пылающая поляна – двадцать тысяч никомедийцев, сожженных в храме при Диоклетиане, при котором страдал и Святитель Николай.