Текст книги "Турция. Записки русского путешественника"
Автор книги: Валентин Курбатов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
После пламени дня они покойны, прохладны, но вспомнишь, что зимой в них не теплее трех – пяти градусов, и на минуту почувствуешь, какой волей обладали монахи и чем складывали характер «великие вселенские учители и святители», не кланяющиеся перед императорами, умеющие обходиться одной рясой и есть с «непокрытого стола». Единственный источник тепла – жаркие цветом фрески уже новой поздней по-слеиконоборческой поры X–XI веков, как в «Церкви с поясом» (Токали) с их особенным чудом и энергией в притворе. С их детской чистотой и силой, с их горячей страстью, как свободное, еще не ведающее узды и математически сдержанной композиции «Поклонение», как «Избиение младенцев», «Бегство в Египет», «Брак в Кане», «Поцелуй Иуды» и «Воскресение». Молодая радость и нетерпение видны здесь уже в том, как фигуры «заступают» в чужой сюжет, так что не сразу разберешь, к какому они относятся, подобно сбивающейся речи торопящегося человека – скорее сказать, задыхаясь в словах, точно в беге.
А уж в главном-то храме за его «поясом» – мера и полнота совершенного ведения, царское служение, будто в притворе деревенский простодушный батюшка служит, а в храме – епископ.
Оттуда в реке туристов, где особенно не воспротивишься, ибо течение мощно и заковано в берега, стечешь в Каранлик («Темную церковь»), которой так гордятся турецкие реставраторы. И тут заглядишься и задумаешься, не умея понять таинственное шествие Спасителей – Спас на престоле в конхе сменяется тем же благословляющим Спасом в куполе (а купол-то от тесноты пещеры тут же в конхе и есть), чтобы замкнуться третьим Спасом во втором куполе, следующем тотчас за первым.
Эти три одинаковых Спаса подряд так непривычны, эти два купола один за другим так неоправданны, что сразу замечаешь, что архитектура тут ни при чем (да и какая «архитектура», когда храм вырыт в горе и купола открываются не в небеса, а в ту же гору и освещаются только этими самыми образами Спасителя), а двигали строителями любовь и желание благословения – пусть из двух куполов рядом. Может, один показался маловат, а образ-то уж написан, и вот они глядят невольной Троицей в одном изображении и, может, правда таят мысль о выношенной здесь великими каппадокийцами Троице в единосущии. Они отстояли этот великий догмат от ариан сначала в мощном слове Василия Великого, Григория Богослова, Ефрема Сирина и Иоанна Златоуста, а потом и в этих уверенных (какое хорошее слово для укрепленного в вере человека!) художественных свидетельствах Истины. Утрат здесь меньше всего, но многие глаза все-таки незрячи – отчего-то злая рука во всякое время и при многих религиозных противостояниях выкалывает их во фресках первыми, чтобы они не видели тьмы души надругавшегося над ними человека, дальнейшего его преступления – бессознательная боязнь взгляда Господня видна в этом спешном соскабливании глаз вернее всего.
В маленькой капелле Св. Василия летят на змея Георгий Победоносец и Федор Тирон, и они же и той же руки летят на него в капелле Святой Варвары, и она предстательствует их подвигу. Прекрасные юноши и девушка, умевшие пойти в вере до конца, потому что Господь был осязаемо близок, не уходил в умозрение, в тонкости богословия, в благочестивые оговорки. Жил и видел, и все совершалось перед Его взглядом, и угасали костры под Аланией, Азарией и Мисаилом, ложились львы к ногам святой Феклы («…выпущены были на нее звери многие; она же стояла, простерши руки в молитве»), тупились мечи палачей под рукой Святителя Николая, делалось водой раскаленное олово, вспыхивали залитые водой дрова, и все естественные законы оказывались бессильны, потому что Господь справедливо спрашивал Иова: «Можешь ли возвысить голос твой к облакам, чтобы вода в обилии покрыла тебя? Можешь ли посылать молнии, и пойдут ли, и скажут ли тебе: „Вот мы!“» Не здесь ли Григорий Богослов говорил о послушании звезд, которые в урочный час выходят на предначертанный путь и не ищут своей воли, как бы ни хотелось им переменить орбиты.
А утомишься многолюдством, можешь переменить предписанный маршрут, соблазнившись уголком каппадокийской карты, на котором столпились родные именем храмы Николая и Иоанна Предтечи, Георгия Победоносца и Илии… По дороге наткнешься на мечеть, сочиненную из армянской церкви. Поздняя, недолго она послужила до резни 1915 года, и вот крест остался только во фронтоне, на главу же воздвигся месяц.
Запоет муэдзин, и, пока тянутся верные, успеешь зайти на минуту и увидеть, что алтарь еще цел – пустая рама без икон: ни престола, ни жизни. Старики мусульмане садятся на молитву боком к нашему алтарю, ибо их Камень Каабы в другой стороне – на юге от нас.
Иудаисты в тот же час смотрят на запад. И есть в этом что-то печально символическое: молясь единому Богу, мы поднимаем взор в разные стороны неба, и Он не может посмотреть нам всем в глаза одновременно.
Когда найдешь тот пленивший на карте городок (Позелез) с сонмом церквей, он окажется восточно живописен, грязен, так что и к мечети не пробьешься между курами, индюками, навозом, вывалившейся наружу домашней жизнью, осколками какой-то невиданной старины и бестолочью насевшего на нее нынешнего обихода. Наверное, и в домах все осыпается, трескаются потолки, падают стены, и никто не замечает. Арки живых окон мешаются с арками мертвых, стены церквей делаются стенами сараев, храмы перегораживаются и оборачиваются загонами для скота.
Слетевшиеся невесть откуда дети и поведут по остаткам церквей, загаженных, как у нас еще несколько лет назад. Со стен нет-нет да и глянет живой лик и Спаситель протянет руки: «Приидите, труждающиеся и обремененные», а они вон, труждающиеся-то, внизу картошку перебирают – такие живые, добрые, ласковые, доверчивые. Но это все не их история, не их вера, не их мир, не их Никола и Георгий, не их Иоанн Предтеча и Спаситель, и дети играют по храмам, будто по вполне диким пещерам, и добивают остатки святынь. И не знаешь, как объяснить этим славным людям, что уже незамечаемые ими грязь, и теснота, и отчетливый упадок, и доживание – это от небрежения хотя бы и к чужой церкви.
Городок окажется из «привозных» – мусульмане из Македонии «поменялись» по воле Ататюрка со здешними греками после турецкой революции (исторические перетасовки народов рано или поздно непременно отзываются страданием, и, возвращаясь в некогда родную землю, потомки изгнанников или переселенцев уже чувствуют ее чужой). Очевидно, греки так же доканывают там, в Македонии, брошенные мечети.
Все это говорит только о том, что мы все еще дети в вере и властвует над нами не она, а политика и животное чувство природы, которая вершит свой злой закон, ожидая нашего пробуждения.
В последнюю церковь залезешь уже просто на животе. Забвение затягивает их осыпью земли и камня, пока не останется вот такая щель. Затянется и она, дожидаясь дня, когда любопытное человечество, устав от современности, не копнет здесь, как копнуло в Мирах и Трое, в Патаре и Сиде, чтобы остановиться в изумлении, какие миры и какие великие цивилизации таит в своих песках и хищных кустарниках эта потрясающая воображение страна.
Потихоньку дотянешься и до дальнего уже каппадокийского городка Соганли. Поднимешься в церковь неведомого тебе св. Карабаса с фресками X века, и опять станет жалко, что они уже трудно читаются и что глаза опять вынуты до штукатурки, хотя по упругой свежести линии видно, как наивен, но и как свободен был мастер.
Особенно жалко, что фрески исцарапаны не латинскими и не арабскими надписями, а скорописью туристических греков, которые уже не узнают здесь своего храма или тоже настолько механизировались в вере, что им уж не до воспоминаний прародины – успеть бы имя свое прокричать, – бедные тиражированные, вооруженные напрасной школой Геростраты. То же и в церкви Св. Варвары, и в армянской по другую сторону долины, такой высокой и так верно использовавшей готовую скалу, такой чистой формы и твердой традиции, что хоть Нарекаци в ней читай:
Во имя всех апостолов святых,
Во имя благоизбранных Твоих,
Благословляемых Твоею дланью,
Создавшей твердь и все, что в мире есть,
Которым я в другом своем писанье
По мере сил воздал хвалу и честь;
Во имя их любви и совершенства
Без милости меня Ты не оставь
И на стезю желанного блаженства
Их указаньем пастырским направь.
О Господи, надеждой на спасенье
Отметь меня, как тех отцов святых,
Прославленных чредою поколений
И языками всех краев земных.
Наставь меня, как тех святых людей,
Увенчанных венцами светозарными,
И песнопениями благодарными
И озаренных милостью Твоей[2].
Та же печаль настигнет тебя в храмах такого же «перевезенного» городка Мустафа-Паша, который еще семьдесят лет назад был греческим Синасосом. Заглянешь в церковь перводьякона Стефана или родного Николы – опять в песчанике, в обычном здесь вулканическом столпе: колонны истерзаны и перебиты, лики вырваны с мясом. Тяжело ходить и глядеть на эту бедную поруганную Грецию. А кругом живой сад. Добрый турок смеется, глядя, как туристы громоздятся на его бедного осла. Жена опрыскивает деревья и отворачивается от камеры. Для них храм – только помеха расширить свой уголок и поудобнее ездить к полю. Как, наверное, в другой стране помеха – македонская мечеть добрым грекам, возделывающим свой сад.
В самом городке раскинулась церковь Константина и Елены, двухсотлетняя, но уже тяжелая, бесполетная, без греческого, да и без турецкого воздуха, без тепла, будто на севере стоит. И хоть на фронтоне силится отстоять себя византийский герб, но в резьбе вход уже поражен ледяной кристаллической игрой, свойственной михрабам мечети, как попытка сложить из ледяных осколков слово «вечность». Она так мучительна – эта стремительная, едва не в день помещающаяся наглядность: от небесной высоты только сознаваемого, возделываемого в слове нового и чуда его зримого воплощения, когда небесное казалось отверзто до последней тайны, до истощения духа, ослабления руки и, наконец, до немоты равнодушия. Но значит, нужен был и этот урок, и это остережение, чтобы ты увидел таки путь, пройденный и твоей страной до порога, с которого началось медленное опамятование. Тут Каппадокия, ее опустевшие соты, уже не приносящие целительного меда, была прекрасным сжатым эпиграфом большой христианской истории, пружинным путеводителем, который пролистнул историю стремительным рапидом, чтобы тем нагляднее поразить сердце и больнее задеть его.
У единого престола
Иногда для отрезвления нужны сильные средства, и в чужом зеркале они только зримее и действеннее. Способен ли ты еще слышать незнаемое, которое при всех исторических потрясениях спокойно и ровно оставалось тем же ожидающим тебя новым, которое не прейдет до конца времен, ибо оно навсегда впервые, и мы потому и узнаем его сквозь времена, что оно дитя не истории, а вечности.
И в этом тоже приближение, но уже к горькой правде ослепшего духа, что продвигает ввысь с нелестной стороны предательства, но и этот росчерк паломничества не менее важен, чем высокие движения сердца. А просыпаешься каждое утро под медное, рыдающее ликование муэдзина; «Аллаху акбар. Эшхеду энла илахш ил Аллах…» Вязкая, жаркая, душная, сладостная, мужественная (как это совмещается?) музыка параллельного мира. Минареты жалят небо в каждом селении и даже на заправочных станциях покрупнее. Стройный, таинственный, дисциплинированный мир. По дороге в Олимпос капитан прогулочной яхты Джума на хорошем русском языке (учился в Киеве, жена – хохлушка) подчеркивает, что он шиит, но ему интересна и чужая религия, и скоро и твердо читает «Отче наш», при этом жестко отказывая нам в праве отговариваться семидесятилетним пленом атеизма.
– У нас положено пять раз в день совершать намаз. Не можешь сейчас, значит, соверши потом. Не можешь сегодня – догони завтра, но соверши. У вас ведь тоже никто не отнимал этого личного права и знания необходимости. А вы вместо раскаяния строите роскошные храмы из мрамора и золота, когда у вас полно бедных. У нас мечеть не строят, пока есть нужда у мусульманина. Помогут ему выбраться, тогда можно и о мечети подумать. Я сам хочу построить маленькую мечеть, но заработки малы и почти все, что заработано за лето, за зиму уходит. Но что-то понемногу и собирается, так что, может, еще успею.
Это горько, но нужно услышать, потому что ясно видишь: будь поменьше государств и иерархов, люди скорее поняли бы друг друга, поскольку во всех концах света они знают главное – сколько стоит хлеб.
Нет, Павел не зря настойчиво и неустанно повторял, что во Христе нет ни эллина, ни иудея, ни мужского, ни женского. Надо было собрать во Христе разбегающийся по национальностям, верованиям и границам мир, чтобы в тебя не стреляли при приближении к какой-то условной черте, проведенной по Господней земле человеческим произволом. «Древнее прошло, стало все новое» – это было переводом Христова «Царство Мое не от мира сего».
И это не значило, что Он пришел взять нас всех отсюда туда, где «несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная». Он пришел сказать нам о том, как преодолеть «мир сей», чтобы мы почувствовали законы этого нового царства – «для иудеев соблазн, для эллинов – безумие», а для преодолевших в себе любовью тесноту нации христиан – начало Жизни.
В Конье, старинной Иконии, где по арабскому преданию похоронен Платон, где Павел укрывался от преследования евреев Антиохии Писидийской, не желавших смешения с эллинами (может быть, потому, что это была его первая миссия и он еще не нашел единственных слов), эта мысль, остуженная было усталой Каппадокией, загорится снова. Не достучавшийся до «необрезанных сердец» писидийцев апостол был услышан здесь, создав одну из первых общин. Отсюда по первому слову ушла за ним Фекла, как потом уйдет Параскева Пятница, родная русскому сердцу не менее Николы.
Может быть, есть места, в которых виднее небо, где горнее ближе и сердце отзывчивей. Въедешь в город в будни, а тотчас почувствуешь – праздник. Солнце горит в зеленом глазурованном куполе мечети, тяжелые ковры при входах полны глубокой тяжести вины и наполненности цвета. Толпа у этой зеленой мечети в центре молода, празднична, кипуча, как в русские престольные праздники при любимых монастырях. Не зная, догадаешься, что место необыкновенное. И скоро тебе со всех сторон наперебой напомнят о служившем, учившем и певшем здесь в XIII веке дервише, поэте Джалал ад-Дине Руми – «наставнике (как писал великий персидский поэт Джами) с сияющим сердцем, ведущем караван любви и опьянения, чье место выше Луны и Солнца». Турки зовут его Мевлана, что самым приблизительным образом переводится как «мудрый владыка». Экономный на похвалы Гегель считал его «блистательным». Мир сейчас разделяет эту оценку, отдавая ему лучшие издания, но по-прежнему не умея пойти за ним к «отрезвлению в Боге», которое, по слову поэта, дается отказом от общего мнения во имя «безрассудства и ошеломления» («Продай свою рассудочность, приобрети замешательство!»). Путь к такому замешательству он чертил в своей поэзии:
С прилежанием и искренне шел я по пути, выстланному
молитвенными ковриками в мечети…
Но любовь зашла в мечеть и сказала: «О, великий
учитель!
Сбрось оковы существования!
Что привязало тебя к молитвенному коврику?..
Ты хочешь от знания прийти к видению?
Тогда склони голову».[3]
Он звал мусульман и уже разошедшихся на тот час до крестовых походов, до разорения Константинополя католиков и православных не делить мир и не оскорблять Спасителя разбеганием: «Тот Бог, что явил нам путь разлученья, надеюсь, дарует и тропу соединенья».
Увы, это слышно только в самом сердце веры и ждет человека, вероятно, на последнем пороге. Неужели всегда на последнем, и нам так и не преодолеть в себе «эллина и иудея»?
Теперь он лежит здесь в царственной золотой и пурпурной гробнице, и рядом его сыновья, его последователи, хранители его имени и дела – великие дервиши ислама.
Раз в год собираются здесь продолжатели их дела, чтобы, подняв правую руку в небо, а левую опустив к земле, как нижняя перекладина нашего креста, протанцевать семисотлетний иконийский танец, белую метель единства, и обнять каждого («давайте же оставим пыль и прах и в небо взмоем!»). Этот танец змеится и кружится здесь в арабской мысли надписей, в волшебстве орнамента, по красоте которого ты догадаешься, почему ислам избегает человеческих изображений, которые «случайностью» своих черт разрушают сияющую красоту формы и формулы. Этот танец виден в тюрбанах надгробий, в хороводе светильников, которые сейчас прозрачны и немы, но в развеске которых ощутима готовность однажды возжечься и принять участие в общем полете.
А уж они стронут с места небесные звезды…
Его описал в своих константинопольских записках И. А. Бунин: «И по мере того, как все выше и выше поднимались голоса флейт, жалобная печаль которых уже перешла в упоение этой печалью, все быстрее неслись по залу белые кресты-вихри, все бледнее становились лица, склонявшиеся набок… приближалось страшное сладчайшее „исчезновение в Боге и вечности…“» И вспомнил Саади: «Он отдал сердце земле, хотя и кружился по свету, как ветер, который после смерти поэта разнес по вселенной благоухание цветника его сердца».
Это о Мевлане. Но также и – разве только в более твердом, менее пышном, здоровом, как хлеб, слове – об апостоле Павле, Игнатии Антиохийском, Григории Богослове, Иоанне Златоусте, о тех, кто перекладиной креста соединяет небо и землю. Снова тебе дано догадаться, что Истина одна и в конце дороги мы должны встретиться у единого престола, а не у небесного отражения земной карты, где мусульмане неуступчиво граничат с буддистами, те с иудаистами, а иудаисты с христианами. Религиозная терпимость – есть только начало пути, но не весь путь, ибо в основе ее лежит недоверие к Истине или равнодушие к ней. Вместо расплывчатой терпимости должна войти в сердце любовь к постижению Единого, общее проникновение в сердце Господня замысла о мире, и «технология» этого проникновения явлена здесь всеми сторонами в горячей искренности и глубине.
Часть IV
Возвышенные гимны и сухие расчеты
Спроси у камня
Через год, в очередной раз отправляясь в Турцию, в места уже известные, однажды пройденные, я испытывал двойное чувство. Хотелось еще раз пережить первое волнение, и вместе с этим было совершенно очевидно, что в одну воду дважды не войдешь, и не давала покоя тревога: не выжжется ли и сама острота первого впечатления, не ослабнет ли зрение и не смутится ли сердце. Но и радость не оставляла – можно было попристальнее рассмотреть пропущенное из-за спешки в первой поездке, «дочувствовать» то, что оказалось едва наживлено, хоть краткое время пожить внутри того, чего в первый раз только коснулся.
Новость заключалась в том, что на этот раз мы летели с группой московских учителей словесности, истории и географии, которым в грядущем предстояло сеять семена интереса к этой стране и началам христианской культуры в собственном сердце, в сердцах учеников и их родителей. И это, конечно, не могло не сказаться на всей интонации паломничества.
Да и задачи у нас были пошире созерцательных. С нами в путь отправилась замечательный тюрколог Калерия Белова, чье присутствие автоматически снимало многие проблемы перевода. Летел и петербургский скульптор Борис Сергеев с первым эскизом памятника апостолу Павлу, об установке которого на родине апостола в Тарсе мы и предполагали договориться. Сергей Власов, командор международного ордена Святого Константина Великого, вез свою книгу о византийском императоре, чтобы не только представить ее на земле своего героя, но и передать каждому участнику поездки для скорейшего ознакомление с исторической «картой» этой земли. Московская патриархия благословила в поездку молодого священника Ильинской церкви в подмосковном Пушкине отца Виталия Якимчука, и батюшка оглядывал свою умную паству, учебу у которой сам оставил совсем недавно, без робости, а скорее с внутренней улыбкой над переменой ролей – теперь учителем предстояло быть ему.
Впрочем, в мои обязанности не входила историография поездки, и я больше рассматривал памятники, стараясь «разговорить» их.
Уже в Адане нас встречало местное руководство. Кажется, из Москвы это был первый в истории русско-турецких отношений авиарейс такого масштаба, и губернские, городские и туристические власти надеялись на дальнейшее сотрудничество и были искренне заинтересованы принять получше. И слова о дружбе, внешне еще вполне дежурные, в дни, когда Штаты бомбили Афганистан, суля «возмездие» исламскому фундаментализму, в исламской стране приобретали новый оттенок. Становилось ясно, что перепутавшиеся нити и ставшие достаточно крепкими узлы, которые завязались в стране, где тлеет в националистическом сердце пантюркистская идея «Великого Турана» и где разрабатывается «зеленая идеология нового османизма», надо будет развязывать менее драматическим способом.
И хоть турецкое небо опять, как и в первый приезд, поражало реактивной исчерченностью, словно эта паутина ткется в тамошних небесах непрерывно, изводя в день запасы топлива, которых нам хватило бы на год, здравый смысл в тишине говорил громче командирских голосов на ветру. Да и дети учат же нас чему-то. Они танцевали, и зурна ликовала под русский баян, втягивая в атмосферу радости гостей и хозяев, так что скоро холодная строгость аэропортовского терминала сменилась радушием мгновенной человеческой общности.
А я уже высматривал в толпе водившего нас по этой земле в минувший приезд Шерик-бея Акимова из Киргизии и радовался, что можно продолжить знакомство с только-только приоткрывшейся нам тогда древней Киликией, дописать картину после запятой, а не с красной строки. Мы встретили нескольких молодых людей из Киргизии, которые учатся здесь и теперь собрались, чтобы помочь нам в качестве начинающих гидов. Пусть у них пока нет путеводительских знаний, с языком они не испытывают проблем. Прежде нам пришлось столкнуться с такой бедой, когда наши старательные гиды ни христианского прошлого мест, где живут, не знали, ни русского языка, как и мы турецкого, – эта двойная немота лишала нас возможности рассказать сполна об увиденном.
Теперь в каждом из четырех автобусов находился доброжелательный молодой киргиз с папкой материалов и, косясь в нее, излагал еще новую для себя и для турецкой науки историю Византии. Ислам охотно исследовал эллинское и римское прошедшее своей земли, наполняя музеи античными сокровищами и храня всех Афродит, Аполлонов и даже Сераписов (зависящая от зерна Египта Малая Азия ввезла это египетское божество и в свои Пергамы и Антиохии), но тысячелетняя православная культура числилась больше в сносках и примечаниях. Ее соперничающе властный дух был оттеснен на периферию и настолько загорожен Востоком, что даже русские путешественники, пленяясь его пестрым узорочьем, не сразу вспоминали здесь отчее христианское небо, спохватываясь разве в одной Константинопольской Софии, которая от этого тоже становилась скорее декоративным приключением путешествия, чем памятью о материнской колыбели родной веры.
Теперь, поставив не на один европейский, но и на русский туризм, Турция по слову, по камню, по букве начинает воскрешать и эту страницу своего прошедшего, порой пока больше вслушиваясь в размышления русского гостя, чем «просвещая» его, и тем наживая необходимый опыт.
На земле апостола Павла
Прямо с самолета мы ехали в Таре! На родину апостола Павла! Когда бы первый раз, волнение летело бы впереди. Сейчас оно отставало. Я помнил тесноту пространства у родного домашнего Павлова колодца и уже думал, как мы там поместимся без толкотни для заранее оговоренного водосвятного молебна.
Город показался теснее прежнего, провинциальнее, словно с прошлого приезда прошел не год, а, по меньшей мере, десятилетие. Особенно квартал у дома апостола. Знойная пыль белила фасады, кровли, большую каменную виноградную гроздь на площади, даже, кажется, окна и по-солдатски не обращающего на жару внимания закованного в мундир Ататюрка, вокруг которого на постаменте бился за независимость бронзовый народ. И Ататюрк, уже предвидя победный исход борьбы, следом за Бисмарком, утверждавшим, что войны выигрывают не полководцы, а учителя, тоже славил турецких наставников, которым предстояло сделать этот народ достойным свободы.
Муэдзин звал к намазу, не перекрывая шумного полдня, часто сигналящих машин, веселого пересвиста мальчишек. Царственная римская дорога из циклопических черных плит, так поразившая меня в первый раз, со всей ее трехтысячелетней нерушимой системой канализаций, водопроводов, лавок враз закипела моими спутниками из России. Скульптор уже выставлял модель памятника на горячие плиты, помнящие легкий шаг апостола, и искал ракурса поживее, чтобы малая модель памятника «подросла» до соответствия этим небесам и плитам.
Командор ордена Святого Константина, отделившись от группы, высматривал какие-то тайные, одному ему ведомые приветы в остатках колоннад и страшном шествии плит, на которых нельзя было представить праздную толпу, а разве что мерный шаг победных когорт или сжатую равнодушным легионом толпу сожженных солнцем черных от пота и пыли рабов.
Империя живет полюсами смерти и в победе, и в поражении. В ней не бывает покойных вечеров, когда человек наслаждается тишиной и слушает только свет своего сердца. В империях не цветут сирени и полевые цветы и не поют соловьи – там стоят торжественные и недвижные времена орлов и лавров. Но зато эту землю легко представить под пером пророков (она слишком на виду, чтобы не быть задетой их словом). Ее можно узнать в ветхозаветной географии книг Иезекииля и Даниила, и тени их не без основания, хотя еще и с робостью, призывают в древний Таре первые путеводители. Пророк Иона, уклоняясь от Господня поручения по вразумлению Ниневии, говорят, тоже бежал сюда: «И встал Иона, чтобы бежать в Фарсис от лица Господня». Может быть, вопреки всем библейским словарям, определяющим под именем Фарсиса так пока и не найденное местечко в Испании, турецкие путеводители вовсе не без основания торопятся отождествить его с Тарсом – библейская свобода обращения с временем и пространством не возбраняет этого. Маргарита Римшнайдер говорит, что над этим городом шутил в «Одиссее» Гомер, и напоминает, что и вся-то область Киликии, которую возглавлял Таре, долго звалась «центром мира». Ну а уж романтические тени Марка Антония и Клеопатры здесь неотлучно. Потерявший голову из-за царственной блудницы вслед за Цезарем Антоний воздвиг к ее приезду торжественную арку, сквозь которую она летит и летит на окликания гидов, по-женски бочком протискиваясь в туристическое бессмертие.
Мы же только отметим с любовью, что, верно, по этой римской дороге Савл уходил в Дамаск, чтобы встретиться с Христом, стать Павлом и переменить сердце. По ней приходил к Павлу апостол Варнава, и по ней они отправлялись в свои тягчайшие миссионерские дали, ополоснув напоследок лицо водой родного колодца и взяв этой утоляющей жажду и тоску сердца воды в дорогу.
…Я почти не узнал этого колодца. То есть он был тот же, что в прежний приезд, но уже не чернела рядом палатка из тех, какие делал родитель апостола и которые давали Павлу заработать на хлеб. Площадка переменилась. Зато явился фундамент дома и видно, что раскопки в самом разгаре и еще могут одарить чудесами. Вода успела замутиться, потому что учителя все теснились вокруг, и ведро то и дело ныряло в 38-метровую глубину, чтобы утолить всех. И как радостно вода бросилась в водосвятную чашу под сияние креста и как засверкала на солнце! Вдруг потянулись отовсюду учительские руки с образками, крестиками, кольцами, и старые камни вокруг колодца поневоле превратились в престол. Отец Виталий, волнуясь, затягивал поручи, надевал епитрахиль, готовил служебник. Мне оставалось быть «хором», что всегда беспокоит при начале службы, потому что у всякого священника свои приходские музыкальные пристрастия и каждый выбирает свой распев даже для простого «Господи, помилуй!».
Да вдобавок уверенно и тоже на свой лад подхватила распев одна учительница из Москвы. Тут уж изо всех сил надобно держать свое, чтобы не рассыпать молебна. От начального напряжения я почти ничего не видел. Но, слава Богу, батюшка услыхал наши шатания и поддержал ровной серединой – напряжение несогласованности постепенно исчезло. Можно было оглядеться. Учителя стояли смущенно строги, дети переминались от усталости, наши киргизские гиды вслушивались в порядок службы, надеясь почерпнуть что-нибудь полезное для себя. Турецкие мальчишки на велосипедах, бросив «железных коней», висели на ограде; сухие, прокопченные зноем мужчины, забывая дела, останавливались поглядеть на лицо чужой веры и ревниво сравнить со своей.
Солнце играло в воде, в «золоте» софринской чаши, на кресте, освящающем воду, радугой вспыхивало под кропильным дождем. День как будто притих на минуту и собрался над колодцем в любви и общем волнении. Ни одного чужого раздраженного взгляда, ни одной сдвинутой брови – только спокойный интерес или детское любопытство. Кажется, за миновавшее столетие такое здесь впервые. Оттого и пела вода, ликуя от самого возвращения к своему духовному назначению.
Бедная великая история и в Тарсе приручается для потребительских нужд мелеющего времени. Здешний водопад, в водах которого простудился в своем донашеэрном далеке великий Александр, выковывая характер (тоже, видите, не миновал этого бессмертного города), оккупирован ресторанчиками. Гремевший в прошлом году белой яростной лавиной, он теперь почти пересох, и величие читается лишь в диком, обдирающем взгляд, выбитом гневной водой русле. Рыбаки лепятся на камнях, изредка потаскивая на удочки упругую форель. Ящерицы с тевтонскими рыцарскими головами пугают учителей, выстреливая из-под ног, словно брызнувший камень.
А пройдешься вдоль реки повыше водопада и увидишь, что там и тут ее похищают для небольшой мельницы или прачечной, просто для уголка домашнего сада с малым садком для рыбы. Река работает и, верно, не помнит честолюбивого пловца. У нее, как у занятых делом людей, другая, не видная миру, здоровая и по-настоящему великая история. Но наглядеться некогда.
Добрые хозяева зовут в храм апостола Павла, где все уже приготовлено для освящения икон, которые мы привезли с собой, воды из Павлова колодца и земли от его дома, которую приготовили для нас они сами.
Храм за разрушением и воскрешением позабыл свое начальное назначение. Одни ворота еще помнят ставивших их крестоносцев или во всяком случае удачно притворяются, что помнят, – так тверда и уважительна к высоте традиции их рука. Крепкая романская кровь течет в них свежо и сильно. Но храм робок и не бережет не то что содержания, даже формы, скорее обозначая святилище, чем являясь им. Арки внутри безвольны и еще больше «расшатаны» неинтересным орнаментом самого любительского свойства. Алтарь резан рукой неумелой, скованной. Евангелисты в парусах деревенски просты и вконец гонят крестоносцев из воображения. Однако же служится здесь тверже, без волнения. Разогревшись молебном, вдруг вспоминаешь, что ты не дома и за дверью шеститысячелетний, основанный Сарданапалом город пророков, поэтов, полководцев, апостолов. И поневоле думаешь: нет уже ни Александра Великого, ни Марка Антония, ни Клеопатры – остались от них одни страницы учебников древнего мира. А апостол Павел в каждой литургии по всему христианскому православному и католическому миру встает перед чтением Евангелия великими вратами в Него. И он спокоен и тверд, современен и молод, словно сформулировал законы мира вчера, и те еще дымятся неостывшим огнем.