Текст книги "Облака над дорогой"
Автор книги: Вадим Шефнер
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Смерть вам, мухи, крысы, воши,
Смерть вредителям людей!
Покупайте яд персидский
Для спасенья от зверей.
На ремне, перекинутом через плечо, человек нес ящик, на котором были нарисованы клопы, тараканы, мыши, блохи и вши, – они лежали, задрав лапки вверх; тараканы были одного роста с мышами, а на лице у клопа можно было заметить даже подобие грустной улыбки. Над этим рисунком была лаконическая надпись: «Мы погибли!» Мы полюбовались незнакомцем, обошли его кругом, а потом пошли толкаться по рынку.
– Спереть бы чего, – сказал мой новый знакомый и подошел было к одной торговке ватрушками, но та, видно, учуяла, в чем дело.
– Уходи, поганец, не то плохо будет! – крикнула она на Димку, и мы пошли дальше.
Вдруг Димка сказал:
– Я сейчас пение устрою. А ты, как милицию увидишь, свисти мне.
Он нырнул в самую густую давку и вдруг остановился, уставился в одну точку и запел пронзительным голосом:
Ой, и зачем я на свет уродился,
Ой, и зачем родила меня мать.
Ой, я в девчонку-задрыгу влюбился,
Ой, я пошел для нее воровать.
Вокруг певца образовался кружок слушающих. Песня была длинная и грустная, и каждая строчка в ней начиналась с «ой». Закончив эту песню, Димка принялся за другую:
Ой, девятнадцати лет Коломбина,
Ой, расцвела будто роза весной,
Ой, полюбила вора-арлекина,
Ой, полюбила горячей душой!
Но тут вдали показался милиционер, и я свистнул. Димка сразу же сдернул с головы шлем и завопил испуганным голосом:
– Дорогие граждане! Окажите жертванье на питанье!
В шлем посыпались деньги.
Вечером, сытые, отяжелевшие, сидели мы на привокзальном пустыре; пустырь примыкал к деревянному дебаркадеру; мы ждали скорого поезда. Куда шел этот поезд – для нас было неясно, но мне лично казалось, что на нем можно доехать до какой-нибудь станции, а потом сойти и отыскать и сад и деда Зыбина. А пока мы сидели на обломке какой-то большой бетонной трубы, через силу доедали пирожки («с луком, с перцем, с собачьим сердцем») и курили папиросы «Каприз», где на синей этикетке была изображена оранжевая цыганка, залихватски бьющая в бубен. На пустыре мы были не одни – здесь же обреталось много беспризорных; одни играли в очко, другие что-то ели, третьи спали на кучах сухого мусора. Погода была не по времени теплая. Когда все было съедено, мой новый знакомый стал обучать меня песням; было решено, что завтра мы сойдем с поезда в каком-нибудь городе и там на рынке состоится мой дебют. Димка научил меня песне «Ой, уж в тихом Ревеле погасли фонари» и еще одной, которая тоже начиналась на «ой». Затем он стал давать мне советы.
– Первое дело – не смотри ни на кого, когда поешь, а то стыдно станет и позабудешь все, – наставлял он меня.
Я с почтительным вниманием слушал его. Передо мной развертывались перспективы легкой и веселой жизни.
Уже совсем стемнело, а поезда все не было. Мы только что закурили еще по папиросе, как вдруг раздался крик:
– Ребята, облава!
– Беги за мной! – шепнул мне Димка, и мы побежали к платформе.
Но мы еще не добежали до нее, как показались фигуры двух взрослых, бегущих наперерез. Мы метнулись обратно, столкнулись с другими ребятами, потеряли друг друга из виду. Наконец я спрятался за фундамент, где уже сидел какой-то мальчишка.
«Может, это Димка?» – обрадованно подумал я. Но нет, это был незнакомый мальчишка. Своего тезку я больше не видел, – он успел убежать.
– Дурак, брось! – шепнул мне этот мальчишка, и тут я заметил, что держу в руке тлеющую папиросу. Обжигая пальцы, я раздавил огонек, но было поздно: ко мне уже шли двое взрослых с фонарями. Так попал я в облаву на беспризорных и был отведен в приемник, а оттуда через несколько дней меня отправили в детдом. Вокальная карьера моя не состоялась.
Детский дом
В детдом я ехал на подводе с продуктами. Правил лошадью пожилой хмурый мужчина в огромных валенках, на которые были напялены гигантские самодельные галоши из красной резины. Этот дядя, впоследствии оказавшийся помощником завхозихи, сидел на мешке с сахаром. Я же восседал на мешке с мукой.
Но в телеге ехал и третий пассажир – беспризорник Ленька Хрыч. На лице у него были смешные морщины, за что он и получил свое прозвище.
Когда мы выехали за пределы городка, он строго сказал мне:
– А ну-ка, погляди мне в глаза!
Я поглядел ему в глаза, и тут Хрыч разочарованно протянул:
– Я думал, ты косой.
Затем он молвил докторским тоном:
– А ну-ка, раскрой рот.
Я открыл рот. Он поглядел и неудовлетворенно хмыкнул.
– Чего тебе надо? – удивился я.
– Прозванье тебе придумать – вот чего надо, – деловито ответил Хрыч и вдруг сдернул с меня шапку. – Да ты никак лысый! – радостно воскликнул он. – Лысый, плешивый, изверг паршивый! Я тебя Лысым звать буду.
– А я знаю, как тебя прозвали, ты Хрыч! – воскликнул я.
– За Хрыча – в морду, – лаконично возразил мой собеседник и, повернувшись, дерзко спросил возницу: – Эй, дядя, как твою кобылу звать?
– Ее Панихидой звать – вот как ее звать, – угрюмо ответил мужчина и хлестнул лошадь кнутом.
Путь лежал через леса и перелески, через поля, тронутые первым утренним заморозком. Проехав верст двадцать, въехали мы в большой парк. На чугунных воротах цвело красное полотнище с надписью «Детский дом № 2 Плесецкого ОНО». В конце аллеи, на пригорке, виднелось высокое здание.
Детский дом разместился в бывшей помещичьей усадьбе, в огромном доме с известняковыми шершавыми львами у парадного входа. Из окон виден был парк, видна была река. Несколько лет парк не подчищали, не подстригали; он заглох, одичал, трава пробилась сквозь гравий аллей, легла зеленым настилом – и парк стал лесом, в котором деревья стояли правильными рядами.
Меня поместили в третью спальню – в большую комнату с венецианским окном и с лепным, разрисованным потолком; на нем были изображены розы и птицы.
В углу стоял огромный шкаф красного дерева, посредине – круглый стол, тоже красного дерева, да еще с бронзовой отделкой. Вся остальная мебель была куда проще: четырнадцать коек на деревянных неструганых козлах, несколько тумбочек больничного образца, да еще возле стола красного дерева стояли две скамьи – одна садовая, на чугунных лапах, а другая – доска, положенная на два чурбана. В углу топилась буржуйка, и труба ее, выведенная в окно, была вишневой от накала.
– Вот это будет твоя постель, – сказал мне воспитатель и показал на вторую от стены койку. Потом он ушел, а я подошел к печурке. Мальчишка, топивший печурку, спросил меня:
– Ты новенький?
– Новенький, – ответил я.
– Ты не бойся, вначале я тоже боялся, а потом привык.
– Да я и не боюсь.
– Ну да, не боишься, только говоришь так, – недоверчиво сказал мальчишка, подбросив в топку обломок доски.
Я стал разглядывать нового знакомого; на нем были серые брюки и серая курточка, а сам он был смуглый и скуластый.
– Меня Цыганом зовут, – прервал он молчание, – только я не цыган, а я узбек. А тебя как звать?
– Димкой, – ответил я.
– А по прозвищу?
– Никак не зовут по прозвищу, – неуверенно ответил я. – Мне один сказал, будто я лысый…
– Да ты и есть лысый, факт! – авторитетно заявил Цыган, даже не взглянув на мою голову. – Значит, Лысым тебя звать?
Я промолчал.
Цыган объяснил мне, что он дежурный по спальне, а все ребята ходят неизвестно где. Потом он закинул голову вверх и долго глядел на потолок.
– Что ты смотришь? – спросил я.
– Птички шевелятся, – задумчиво ответил Цыган. – Погляди сам.
Я посмотрел вверх и сначала ничего особенного не заметил, но потом увидел, что птицы, нарисованные на потолке, действительно живут. Горячий воздух от печурки, от раскаленной трубы прозрачными колеблющимися волнами восходил вверх, и сквозь это марево казалось, что птицы там, на потолке, машут крыльями, летят, ныряют в голубом просторе.
Затем Цыган рассказал, что на койке, предназначенной мне, прежде спал лунатик-мальчишка, который ходил по ночам с закрытыми глазами.
– Ты просись на другую койку, а то тоже залунатишься, – посоветовал он мне.
Вдруг в спальню ввалилось с десяток ребят. Они окружили меня, стали расспрашивать, откуда я и нет ли у меня закурить.
Никакой враждебности к себе я не заметил. До этого я читал в нескольких книгах, что новичков всегда встречают плохо, – ничего подобного!
Одно только огорчило меня – это то, что Цыган сразу же разболтал всем мое прозвище, и меня стали звать Лысым.
Ребята начали расспрашивать, умею ли я драться.
– А с кем здесь драться? – спросил я.
– Мы на первую спальню деремся, – с радостной готовностью начал пояснять тот же Цыган. – А со второй дружим. Ты из второй никого не задирай. Здесь жить можно. Только кормят плохо, потому Жучка крадет.
– А кто это Жучка?
– Это мы экономку так прозвали, завхозиху. Она на Жучку похожа, кудлатая, злая. Она старорежимная экономка, еще приютская. Мы на нее заведующему не раз жаловались, да он все мямлит. Тоже, верно, Жучки боится, – ее все воспитатели боятся.
– Ну, Лохов не побоится, – возразил Цыган.
– А кто это Лохов? – спросил я.
– Воспитатель. Его только что прислали.
– Говорят, он партийный, – добавил кто-то.
Вскоре пошли ужинать. Путь в столовую лежал по сумрачной анфиладе нежилых парадных комнат, где под ногами сухо потрескивал шершавый, давно не вощенный паркет.
Тусклый свет сочился сквозь старинные лиловатые стекла высоких узких окон.
Комнаты были огромны, пустынны.
Детдом не занимал и трети всего помещения. Странно было думать, что когда-то это большое и красивое здание принадлежало одному человеку.
Но вот по широкой лестнице из какого-то темного нескрипучего дерева спустились мы вниз и вошли в обеденный зал.
Здесь было шумно, пахло капустой, на желтом сводчатом потолке поблескивала испарина. У стен стояло несколько длинных самодельных столов с ножками крест-накрест и с нестругаными столешницами; на них уже были расставлены миски и солонки. Хлеб дежурные давали каждому на руки.
– Чтой-то пайка маленькая, – сказал Цыган, взвешивая кусок хлеба на ладони, и вдруг закричал: – Товарищ дежурный воспитатель, мне пайку неверную дали!
Дежурный воспитатель подошел к Цыгану и сказал ему:
– Сходи в хлеборезку, пусть взвесят.
Цыган пошел и вернулся с грустным видом.
– На этот раз правильно отрезано, – меланхолично молвил он, – я думал, довесок дадут.
Когда мы вернулись в спальню, было уже совсем темно за окнами, да и в самой спальне темновато: керосиновая лампа горела тускло, чадила. Но всё же здесь было уютно; от печки веяло сухим теплом, пахло смолистым дымом.
Воспитателя не было, ребята сидели или валялись на койках, толковали между собой. В разговоре они употребляли много новых, непонятных для меня слов. Кусок хлеба назывался пайкой или кусманчиком (дай кусманчик!), опасность обозначалась словом «шухер!», попасться – «шухернуться», «засыпаться». Слово «загнуться» означало умереть, но если о ком-нибудь говорили: «Он загибается», – то это уже означало, что он важничает, задается.
Когда настало время ложиться спать, пришел воспитатель и сказал, что все без исключения должны идти в умывалку – мыть лицо и руки перед сном. Двое ребят сразу же юркнули в угол за шкаф, один лег на койку и начал стонать, будто больной.
– Издеваются над детьми, – забубнил кто-то из-за шкафа, – утром мойся, вечером мойся!
– Они хочут, чтоб мы все померли, – прокряхтел «больной» с кровати.
– Немедленно встань, Новиков! Ты не болен.
– Гадом буду – не встану! Я больной, у меня, может, шкарлатина, – проговорил лежащий, но потом все же встал.
Когда мы вернулись в спальню, разделись и легли, воспитатель ушел и наступила недолгая тишина, – в этой тишине послышался заунывный, глухой, как из бочки, голос:
– Кресты… могилки… чтой-то белое видать…
Это Колька-псих изображал бред. Как потом я убедился, он делал это ежевечерне, но ни разу дальше крестов, могилок и чего-то белого фантазия его не шла. И каждый раз, произнеся эти слова, он, как черепаха из-под панциря, высовывал голову из-под одеяла и с любопытством смотрел по сторонам – удалось ли кого-нибудь напугать.
Но едва он высунул голову, как кто-то крикнул:
– Бей его, чтоб не пугал! – И в Кольку полетели подушки.
Я проснулся – и сразу какое-то легкое, счастливое чувство охватило меня. «Почему мне так хорошо?» – стал думать я. И вдруг, еще не подымая головы от подушки, понял: выпал первый снег.
Знакомо ли вам чувство первого снега? Пусть даже ваше окно занавешено – все равно, по каким-то неведомым, но верным приметам чувствуете вы утром, что ночью выпал первый снег, – и беспричинная радость охватывает вас, и радости этой хватает на весь день, даже если первый снег стает к полудню.
Я подошел к окну.
За рамой, на паутинке, оставшейся от бабьего лета, вздрагивала на ветру шестигранная снежинка. И вся в снегу была площадка за окном, вся в снегу была аллея парка, и только река казалась совсем черной.
Я распахнул дверь на балкон и словно повис над землей в прозрачном и прохладном утреннем воздухе. Отражаясь в реке, по светлому небу плыли облака, а по ту сторону реки уходила вдаль размытая дорога и словно звала меня ступить на нее и идти по ней все дальше и дальше.
Да, в те годы я был путником на дальней дороге. На дороге этой были и ухабы и благополучные места, были подъемы и спуски, и переправы, но пропастей не было, а если бы они и были, мне не дали бы упасть в них взрослые друзья. Убегая из Старо-Никольска, я воображал себя невесть каким героем, а много позже понял, что никакого подвига тут не было, – это была беспроигрышная игра. Там, где есть люди, – там у нас погибнуть нельзя.
Нет, я не могу жаловаться на свое детство. Но я не хотел бы его повторения: что было – то было.
Я был путником на дальней дороге. Утро жизни было светлое, но не безоблачное, – в небе надо мной плыли облака. В те дни я не думал, развеются ли они к полудню или сгустятся в грозовую тучу, ведь все равно дорога вела вдаль, вперед.
1949–1954
Счастливый неудачник
(Полувероятная история)
Уважаемые читатели!
Я Виктор Шумейкин. Вам, конечно, знакомо это имя – ведь вы читаете мои стихи. Но сегодня я решил поведать вам в прозе о том, как я вступил на путь поэзии. Почему я захотел об этом рассказать? – спросите вы. А вот почему. Есть люди, которые жалуются, что им не везет в жизни. Каждую мелкую неудачу они воспринимают как жестокий приговор судьбы, который не подлежит обжалованию. Они начинают считать себя неудачниками, падают духом. Вот я и хочу придать им бодрости и по мере сил доказать, что неудачи часто ведут к удачам, ибо прав арабский мудрец, который сказал: «Из зерна печали вырастает древо радости».
Падение равняется взлету
Часто меня спрашивают, что послужило первым толчком к пробуждению моего творческого дара, почему это я вдруг начал писать стихи. Сейчас я отвечу.
В детстве я любил слушать песни и читать стихи и сразу их запоминал, но сам их еще не писал. Очевидно, действительно тут нужен был толчок. И этот толчок я вскоре получил.
Случилось это в конце мая. Я только что пришел из школы (учился я во втором классе) и тихо сидел дома за столом и ел гречневую кашу. Вдруг неслышно открылась дверь и вошел мальчишка из нашей квартиры. Этого мальчишку на дворе прозвали Шерлохомцем: он читал всякие книжки про сыщиков и сам собирался стать сыщиком, новым Шерлоком Холмсом.
Шерлохомец пронзительным взглядом оглядел комнату и таинственно прошептал:
– Мои наблюдения говорят за то, что твоя тетя Аня отсутствует. Прав я или не прав?
– Ты же сам знаешь, что она на работе, – ответил я.
– Значит, я прав! – торжествующе прошептал Шерлохомец. – Мы, работники сыска, редко ошибаемся.
– Ну, говори, зачем ты пришел.
– Дело есть, – строго сказал Шерлохомец. – Ты знаешь Митьку Косого с третьего двора? Так вот, этот Митька Косой сегодня прошел по карнизу второго этажа. Мимо трех окон. Туда и обратно. А с нашего двора еще никто по карнизам не ходил.
Надо сказать, что жили мы в большом домище на одной из линий Васильевского острова. Точного адреса вам не называю, потому что там до сих пор живут люди, которые помнят меня. Они могут уличить меня в неточностях – я всегда любил «добавлять от себя», и до сих пор у меня сохранилась эта черта. Так вот, короче говоря, в этом большущем доме было три двора. Второй двор был нейтральным, а первый и третий во всем соперничали между собой. Я жил в первом дворе. Поэтому известие, принесенное Шерлохомцем, было не из веселых.
– Что же нам теперь делать? – спросил я. – Придется кому-нибудь тащиться по карнизу. Кто живет у нас во втором этаже? Костя Пикин, Женька Петров, кто еще?
– Нет, это категорически отпадает, – сказал Шерлохомец. – Мы уже провели с ребятами совещание. Наш двор должен пройти по карнизу третьего этажа. Ну, ясно, не весь двор, а кто-то один. И не мимо трех окон, а мимо шести окон. Дошло до тебя?
– Доехало, – сказал я. – Кто же из ребят живет на третьем этаже? Коська Зимыкин, Димка Жгун…
– А мы с тобой на каком этаже живем? – укоризненно спросил Шерлохомец. – Может быть, на первом или, может быть, на шестом? Что подсказывают твои наблюдения?
– Мы живем на третьем, – ответил я.
– Ну так вот, это дело поручили нам, – торжественно сказал Шерлохомец. – Или тебе, или мне. Нам нужно бросить жребий. Но если ты захочешь проявить сознательность, то можешь идти по карнизу добровольно, без всякого жребия. Ведь твое участие в этом деле строго желательно: у тебя есть тапочки на лосевой подошве, в них ноги не скользят.
– Я тебе дам тапочки, – сказал я. – Уж чего-чего, а тапочек мне не жалко.
– Ну, у меня совсем другой размер ног, – ответил Шерлохомец. – К тому же в чужой обуви ходят те, кто хочет сбить со следа угрозыск или Скотланд-Ярд. А мне в твоих дурацких тапочках ходить незачем, моя совесть чиста перед законом. Давай уж тогда метать жребий, раз ты такой несознательный.
– Ну давай, – сказал я и вырвал лист из тетради.
– Нет, тут нужен свидетель, чтобы все по закону было, – возразил Шерлохомец. – Пойдем к Лизе, больше не к кому. Не к взрослым же идти.
– Ну, к Этой я в комнату не пойду, – решительно сказал я. – Ты же знаешь, я с Этой не разговариваю.
Мы пошли в комнату Шерлохомца, и тот вызвал туда Лизу. Эта девчонка тоже жила в нашей квартире. Ей было столько же лет, сколько и мне, но училась она в третьем, а не во втором классе. Лиза была девчонка как девчонка, пока молчала, но стоило ей заговорить – и она превращалась в ядовитую змею. Мне она постоянно говорила разные колкости: и что я будто бы не моюсь, и что я недоразвитый, и что я хомяк; ничего хорошего я от нее ни разу не слышал. А совсем недавно она обозвала меня на кухне олухом господа бога – и откуда только брала она такие выражения! Шерлохомца же она уважала и считала его культурным мальчиком; это за то, что он много читал. Действительно, в комнате Шерлохомца была огромная полка с книгами. Там были книги медицинские – отец его был ветеринаром – и Шерлохомцевы книги: выпуски «Ника Картера», «Ната Пинкертона», «Женщины-сыщика мадам Тюрбо» и много других книг по сыскному делу. Шерлохомец покупал их на барахолке на те деньги, что отец давал ему на завтраки.
Едва Лиза вошла в комнату и едва Шерлохомец объяснил ей, в чем дело, она презрительно сказала:
– Ну, где уж Этому ходить по карнизам! Из него от страха цикорий посыплется!
Тем не менее она написала на одной бумажке «идти», а на другой «не идти». Потом она заложила руки за спину и долго их там держала с важным видом. Затем очень легким движением она выбросила руки вперед и сказала: «Выбирайте!»
Мне показалось, что при этом слове она подмигнула Шерлохомцу правым глазом, и я подумал: «Нет, ты меня не проведешь, не на таковского нарвалась!»
– Мне в правой! – крикнул я.
Лиза разжала правую ладонь – и там оказалась записка с надписью «идти».
– Ну вот, бог правду видит, – облегченно сказал Шерлохомец. – Ведь не зря у тебя есть лосевые тапочки.
Я подошел к раскрытому окну. По двору ходил татарин-трапезон с большим мешком и привычно, задрав голову, кричал: «Бутыл-банок-костей-тряп укупаю! Ненужных вещь укупаю!» В другом конце двора кружком стояли девчонки и занудливо пели:
«Вера-вера-старовера,
много сахару поела,
захотела табаку —
переехала реку.
Чур-чура, чур-чура,
убирайся со двора!»
Отраженные брандмауэром, голоса их звучали совсем близко.
«И не так уж высоко, и не так уж страшно, – сказал я себе. – Врешь ты, зловредная Лиза, никакой цикорий из меня не посыплется! Назло тебе не испугаюсь!»
Вдруг я услыхал за спиной тихий разговор, и затем меня окликнул Шерлохомец:
– Слушай, у нас есть дополнительная идея. Лиза сейчас принесет маску.
– Какую маску? – удивился я.
– Такую маску, чтоб ты не глядел по сторонам и чтобы ты не глядел вниз. Тогда тебе не так страшно будет.
Лиза вернулась из своей комнаты и действительно принесла маскарадную маску. Она была из картона, с резинкой сзади. Изображала она свиную голову.
– Не обязан я идти в какой-то свиной маске, – сказал я. – Такого уговора не было. Это все Эта выдумывает.
– Она добра тебе хочет, – наставительно изрек Шерлохомец. – Из этой маски ты будешь глядеть только в одну сторону, и у тебя не закружится голова. И потом подумай сам: этот несчастный Митька Косой шел совсем нормально и неинтересно, без ничего. А ты пойдешь в маске! Я даже завидую. Прямо как в книге про сыщиков: «Таинственный незнакомец в маске, неся на руках прелестную девушку и отстреливаясь от бандитов, отважно шел по карнизу шестого этажа».
– Третьего этажа, – поправил я. – И никаких девушек я на себе таскать не обязан. Лучше уж кирпичи таскать.
– Что ты с Этим разговариваешь, – сказала Лиза Шерлохомцу. – Разве Этот понимает что-нибудь в девушках или в девочках! Он только в компоте понимает. Это компотный сыч.
– Да, он любит набить живот, это в нем действует животный инстинкт, – согласился с нею Шерлохомец. – Но сейчас ты не должна его дразнить, а то он еще откажется от своего жребия. Я пойду созову ребят со всех дворов, чтобы все видели, что и мы можем ходить по карнизам.
Я пошел в свою комнату, снял ботинки и надел тапочки. Потом глянул вниз, в открытое окно. Там, во дворе, уже не было трапезона. Его сменили уличный певец и певица. Грустными голосами пели они песню на мотив модных тогда «Кирпичиков»:
«В нашем городе была парочка,
он был парень рабочий, простой,
а она была пролетарочка,
всех пленяла своей красотой.»
Дальше сообщалось о том, как один нэпман отбил девушку у того парня и тот парень убил нэпмана и зазря попал в исправдом, а его возлюбленная «пошла на бульвар». О бульваре певцы пели особенно жалобно, находя что-то ужасное в том, что человеку после всех передряг захотелось пройтись на свежем воздухе.
Но вот певцы замолчали и начали глядеть вверх. Во двор упало несколько бумажек с завернутыми в них медяками. Наступал решительный момент. Сейчас они уйдут, и мне будет можно – вернее, нужно – идти по карнизу. Но певцы посовещались между собой и решили дать мне отсрочку. Певица с надрывом завела соло:
«Эх, ты помнишь те ласки,
эх, цыганские пляски,
эх, и тройки лихие,
эх, и пьяный угар,
эх, все кануло в бездну,
эх, как в призрачной сказке,
эх, осталась одна я,
эх, без ласки и чар!»
Только один медяк упал во двор после этого романса, но для меня это был как бы звон набатного колокола. Со двора раздался условный свист Шерлохомца, я надел свиную маску и вылез на карниз.
А где-то в другом конце двора девчонки жалобными голосами пели:
«На заборе сидит утка,
у нее катар желудка,
на заборе сидит кот,
он до вечера помрет.»
Хоть кот этот ко мне никакого отношения не имел, но мне вдруг показалось, что я живу очень высоко. Мне захотелось жить где-нибудь в первом этаже или даже в подвале. Но надо было действовать!
Я пошел по карнизу лицом к стене. Карниз был довольно широкий, шириной в ступню. И на уровне головы тянулся еще один карниз, – за него я держался руками. Прорези для глаз в маске были узенькими, и я не мог смотреть вниз, во двор. Я видел перед собой только серую стену, и идти было не так уж и страшно. Я осторожно пробовал ногой прочность карниза, потом делал уже твердый шаг – и так подвигался вперед. Там, где были окна, я нагибался и держался за подоконник. Солнце светило за моей спиной и освещало комнаты, мимо которых я проходил.
Первое окно было закрыто. Здесь жила старушка пенсионерка Кудейникова. Ее сейчас не было дома, очевидно, она на рынке – торгует своими шапочками. Она вязала детские шапочки из хлопчатобумажных ниток и сама продавала их на рынке. Сквозь чистые стекла виден был стоящий на подоконнике фарфоровый слон, а дальше – край комода с бахромчатой скатертью. В этом комоде старушка Кудейникова хранит свои похоронные принадлежности – на случай, если когда-нибудь вдруг умрет. Однажды мы с Шерлохомцем забрались в этот комод и примерили покойницкие туфли. «Липовая работа, – сказал Шерлохомец. – Гляди, подошвы картонные». За этим нас застукала тетя Нюта, Лизина мать, и нам крепко попало. А Лиза потом долго звала меня ослом-любопытчиком. Чего в этом остроумного!
Второе окно тоже закрыто. Стекла пыльные. На подоконнике лежит выгоревшая «Красная газета». В глубине комнаты виден стол без всякой скатерти.
Здесь живет слесарь-инструментальщик Дальников. Он уже больше года безработный и состоит на учете Биржи труда. Зимой он иногда работал на уборке снега, а сейчас все где-то пропадает, верно, ищет какой-нибудь работы.
Третье окно закрыто и завешено тяжелой шторой. Здесь живет самый настоящий нэпман, Петр Яковлевич Зубровин. У него есть свой магазин – самый настоящий. Он называется так: «Бакалея и колониальные товары. Зубровин». Сам Зубровин совсем не похож на тех нэпманов, которых рисуют на плакатах. Это довольно добродушный и веселый человек, и одевается он как все люди, а не как-то особенно.
Между третьим и четвертым окном была водосточная труба. Я ее благополучно миновал.
Четвертое окно было Лизино. Оно было открыто. Лиза сидела в глубине комнаты за столом и читала книгу. Когда она увидела меня, она на минуту подняла глаза, и я успел заметить в них слезы. Должно быть, книга была грустная. Лиза сразу отвернулась от меня, а я поскорее прошел мимо. Пятое окно было уже не в нашей квартире. На его подоконнике сидела большая рыжая кошка. Кошка равнодушно поглядела на меня, будто она давно привыкла, что мимо ее окна ходят люди – это на уровне-то третьего этажа!
Шестое окно было открыто, и на его подоконнике стоял ящик с землей и желтыми цветами. Ящик закрывал собой подоконник, и мне пришлось здесь держаться за нижние закраины оконного выступа. Ногам моим стало скользко: при поливке цветов вода просочилась на карниз. Но теперь-то дело было на мази. «Скоро мне поворачивать обратно», – с радостью подумал я. Я очень-очень медленно шел мимо этого окна.
Комната за окном была пуста, но вдруг показалась женщина с кувшином. Она торопливо и задумчиво подошла к подоконнику и опять начала лить воду на цветы.
– Ай да цветочки! – сказал я.
Женщина взглянула на меня и вдруг закричала не своим голосом. Она отпрянула от окна, потом снова кинулась к нему и ткнула меня в лоб своим кувшином. Толчок был, в общем-то, слабый, но я все-таки сорвался с карниза и упал.
Мне повезло. Если б я упал у предыдущих окон, я разбился бы о булыжник, которым был вымощен двор. Но здесь начинался маленький газон с травой, и я упал на мягкую землю. Тем не менее на несколько секунд я потерял сознание.
Меня отнесли домой, в комнату, и вызвали врача. Врач сказал, что переломов нет, и назначил на несколько дней постельный режим. Кто-то позвонил по телефону тете Ане, и она приехала из конторы порта – там она работала. Она стала плакать и допытываться, с чего это я вздумал ходить по карнизам. Неужели я сам додумался до такой глупости?
Я отвечал, что сам додумался. Просто захотелось пройтись по карнизу. Но больше я этого делать не буду.
– И до маски ты сам додумался? Ведь это болезненная идея – ходить по карнизу в маске!
– Это не болезненная идея, а дополнительная, – объяснил я. – Но в маске я ходить тоже больше не буду.
– Если б были живы твои родители, – сказала тетя Аня, – все было бы по-иному. Отец порол бы тебя все время ремнем, мать таскала б за вихры, а бабушка отнимала бы у тебя компот. И тогда бы ты стал человеком. Я же пороть тебя не могу, и это-то и губит тебя. Но ты сам себя наказал: я думала послезавтра поехать с тобой на «Буревестнике» в Петергоф, а теперь это целиком отпадает.
Хоть доктор и сказал, что ничего опасного нет, но тетя Аня все же созвала общеквартирный консилиум. Первым высказался отец Шерлохомца – ведь он был ветеринар. Он сказал, что при падении с пятого или с шестого этажа был бы возможен летальный исход, а также помянул добром собак. «Собаки, – заметил он, – во многом умнее людей. По карнизам, например, они не ходят».
Тетя Нюта, Лизина мать, подала конкретную идею: меня надо поить молоком на случай выявления сотрясения мозга. С этим все согласились, и тетя Аня немедленно приступила к действию. Вернее, к действиям пришлось приступить мне – молоком-то меня стали пичкать.
Вечером, когда тетя Аня вышла на кухню, в комнату ко мне проскользнул Шерлохомец.
– Хорошо, что ты не сказал на нас, – прошептал Шерлохомец. – Лиза плачет вовсю, а тетя Нюта думает, что она заболела. А она по тебе плачет. Она просила тебе передать, что не будет больше обзывать тебя недоразвитым и компотным сычом.
– А олухом господа бога тоже не будет обзывать?
– Про это она ничего не сказала. А врать я не хочу. Работники сыска никогда не врут без надобности.
– Тогда скажи мне, что это твой папаша говорил про летальный исход.
– Летальный исход – это значит, что кто-то, вот, например, ты, летит к ангелам, то есть помирает. Но ты, может быть, и не помрешь. Тебе только сильно угрожает потрясение мозгов. Это значит, что ты будешь сумасшедшим идиотом. Тебя не тошнит еще от молока?
– Нет. Может быть, я еще не сойду с ума, – с надеждой сказал я.
– А вот я тебе сейчас проверку дам, – молвил Шерлохомец. – Шестью девять – сколько это?
Я начал считать в уме, но Шерлохомец прервал мои вычисления.
– Вот видишь, забыл. Первый признак психоумопомешательства.
– Я плохо знаю таблицу, – признался я. – Я и до того как упал плохо знал. Мне задание на лето по арифметике дают.
– Ну, а сколько у человека пальцев?
– Десять.
– Опять роковая ошибка, – сказал Шерлохомец. – У человека двадцать пальцев.
Шерлохомец ушел, а я остался лежать и ждать, когда начнется тошнота и когда я начну сходить с ума и делаться идиотом. Мне этого совсем не хотелось, и из-за этого я всю ночь не спал, а только притворялся, что сплю, – чтобы не огорчать тетю Аню. Утром, когда она ушла на работу (предварительно напоив меня молоком), мне стало совсем грустно. Я лежал и думал о том, что вот всю жизнь я хотел прокатиться на «Буревестнике», а когда это стало близко к осуществлению, мне так не повезло. На «Буревестнике» в Петергоф завтра поедут другие, а меня отвезут на «Скорой помощи» к Николаю-чудотворцу на Пряжку. Потом я вздремнул, и мне приснилось, что я сижу за решеткой у этого Николая-чудотворца, а сумасшедшие бьют меня по голове подушками и дразнят олухом господа бога. А за окном по заливу идет белый пароход.