Текст книги "Облака над дорогой"
Автор книги: Вадим Шефнер
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Когда я проснулся, мне стало еще грустнее. Мне захотелось не то заплакать, не то убежать на край света. Потом внезапно в голове моей словно что-то беззвучно застучало, и я стал складывать строчки. Получилось вот что:
Упал я с карниза,
Плохие дела!
Зачем ты мне, Лиза,
Ту маску дала!
Возможен, возможен
Летальный исход,
А может быть, стану
Совсем идиот.
«Да ведь это же я стихи придумал!» – удивился я и сразу вскочил с постели и, взяв тетрадь, записал эти строчки. Странно, стихи получились грустные, но, когда я записал их, мне как-то полегчало, стало веселей. Потом я крепко уснул.
Разбудил меня Шерлохомец. Он вернулся из школы и зашел справиться о моем здоровье. Я ответил ему, что чувствую себя лучше, даже стихи написал.
– Стихи? – испугался Шерлохомец. – Какие такие стихи? Зачем это ты?
– Так. Взял – и написал. Вот прочти.
Шерлохомец прочел и покачал головой.
– Плохо твое дело. Иногда это с этого и начинается. Можно показать их Лизе?
– Конечно, можно, – с готовностью ответил я. – Ведь тут и про нее.
Вскоре Шерлохомец вернулся.
– Лиза вовсю плачет. Вчера она плакала по-нормальному, а сегодня, как прочла это, – прямо ненормально плачет. Она говорит, что это она виновата, что ты идиотом стал.
– Там не так у меня написано, – поправил я Шерлохомца. – Там у меня написано: «А может быть, стану».
– Не может быть, а так и есть, – грустно сказал Шерлохомец. – Но мы тебя будем навещать. Мы туда, к чудотворцу, и компот тебе будем иногда носить, раз ты его так любишь.
Однако ничего страшного со мной так и не произошло. На следующий день я уже ходил. В этот день вечером в нашу комнату зашел ветеринар и сказал тете Ане, что хоть бога, конечно, нет, но пути его неисповедимы. Он развернул свежую «Вечернюю Красную газету» и прочел о гибели «Буревестника». Капитан был пьян и налетел в Морском канале на немецкий пароход «Грейда». На «Буревестнике» почти все погибли. Старые ленинградцы, быть может, даже помнят песню об этом. Ее долго пели певцы на рынках и во дворах, и там были такие слова:
«В узком проливе Морского канала
тянется лентой изгиб,
место зловещее помнится гражданам,
где „Буревестник“ погиб…»
Конечно, эта песня была сочинена более зрелым мастером пера, чем я. Но и мои строчки о летальном исходе казались мне тогда неплохими, и я их помню до сих пор. Ведь это мои первые строчки. И я не написал бы их, если бы не упал с третьего этажа. Мне просто повезло. Если б я упал со второго этажа, этого было бы слишком мало, чтобы получить творческий толчок. Если бы, с другой стороны, я упал с четвертого или с пятого этажа – это было бы слишком много, это был бы перебор. Третий же этаж – это было то, что требовалось.
Красивая Муся
Это теперь летом в Ленинграде почти не остается ребят: все разъезжаются. А в те годы мало кто ездил на дачи. Из нашей квартиры только Шерлохомец проводил каникулы за городом, а я и Лиза никуда не выезжали. И вот тетя Аня вообразила вдруг, что я наконец подружусь с этой Лизой и таким образом не подпаду под чье-нибудь дурное влияние. Тетя Аня так прямо это мне и сказала. Я ответил так:
– Если бы ты знала, тетя Аня, сколько я вытерпел от Этой, ты бы не стала мне о ней говорить. Она для меня хуже Николая Второго.
– Боже, как ты глуп! – возмутилась тетя Аня. – Лиза – добрая, милая, скромная девочка.
– Для кого – милая девочка, а для кого – вредная гадыня! – возразил я.
– Уши вянут от твоих речей, – грустно сказала тетя Аня. – А вся беда в том, что я не мужчина и не могу тебя пороть.
Окончив этот разговор, она откинулась в кресле и уткнулась в книгу. Тетя Аня любила романы про любовь и все свободное время посвящала чтению книг Оливии Уэдсли и Уильяма Локка – это тогда были очень даже модные писатели.
С Лизой я не думал дружить, а подружился с одним мальчишкой, по прозвищу Лунатик. Это был лунатик-самоучка, на самом деле никаким лунатиком он не был. Но он очень не любил учиться и, чтобы родители не били его за неуспеваемость, иногда вылезал ночью из окна мансарды на шестом этаже и ходил по крыше, будто во сне. После каждого такого выхода на крышу родители некоторое время относились к нему мягче и не гнали в школу, чтобы ребенок мог укрепить свои нервы. В этом году он остался на третий год, и его должны были перевести в школу переростков, а пока ему была предоставлена полная свобода.
С этим Лунатиком мы бродили по Васильевскому острову. Часто выходили мы на набережную и по ней шли в сторону Горного института – прямо по поросшей травой мостовой. У спуска, что против Тринадцатой линии, лежало в Неве наполовину погруженное в воду огромное госпитальное судно «Народоволец». Оно лежало уже несколько лет, и никто толком не знал, как оно погибло. Ходили слухи, что причиной тут была какая-то любовная история.
Здесь, на спуске, недалеко от воды, валялся разный такелаж, снятый с палубы погибшего судна: шлюпбалки, кнехты, стрелы, вентиляционные трубы; такие трубы с раструбами на конце стоят на палубе каждого порядочного судна. Теперь, ржавые, потемневшие, лежали они на земле среди лопухов и сорной ромашки. Они походили не то на курительные трубки каких-то великанов, не то на те фарфоровые трубочки, которые заделывают в стену, чтобы пропустить электропроводку, – только они были огромные. Мы влезали по двое в их ржавые раструбы и раскачивали их, изображая морскую качку. Когда нам это надоедало, мы бежали купаться к памятнику Крузенштерну – там хорошо нырять, глубина начинается сразу. А то направлялись к сфинксам. Купаться в Ленинграде тогда можно было где угодно.
Выкупавшись, мы шли толкаться на Андреевский рынок. Здесь было шумно и весело. «Раковые шейки по одной копейке!» – кричали беспатентные торговки конфетами. «Кошачье мясо! Кошачье мясо!» – выкрикивали другие торговки. Это было, конечно, не мясо кошек, а мясо для кошек – разная требуха. В той части рынка, где не было навеса, часто выступали певцы. Они пели разные новейшие чувствительные песни, а потом продавали текст, отпечатанный на машинке. Иногда они пели и то, что всем тогда было известно:
Вот поп с кадилою идет,
и он такую речь ведет:
«Товарищи, я тоже за Совет», —
а пролетарии ему в ответ:
«Алеша-ша! Возьми полтона ниже,
брось кадило раздувать!
Эх, не подсаживайся ближе —
Петрограда не видать!»
Но на рынке нам быстро надоедало. Денег у нас не было, ирисок и раковых шеек купить мы не могли, все песни и частушки мы давно сами знали наизусть, и мы шли куда-нибудь в другое место, например в Цыганский дом. По пути мы заходили в какой-нибудь двор и утаскивали по полену-другому дров.
Цыганский дом – это был большой красивый дом на Четвертой линии. Он строился перед самой империалистической войной и даже в войну, а после революции хозяин его сбежал за границу, так и не достроив. В неотделанных квартирах самостийно поселились цыгане. Они, конечно, никакой квартплаты не платили, управдома в этом доме не было. И даже милиция туда боялась заходить, потому что в нижнем этаже цыгане держали четырех медведей. Днем они с этими медведями ходили по улицам и дворам и давали представления, а вечером приводили их домой. Медведи были дрессированные, но понимали только по-цыгански, на русском языке им ничего нельзя было втолковать, – с ними лучше было не связываться.
Но мы с Лунатиком посещали Цыганский дом в такое время, когда медведи были на работе. Мы проходили через двор, где на асфальте виднелись следы костров – печей цыгане не топили, – и, миновав несколько пустых кибиток, подымались на четвертый этаж. Тут жили цыганские ребята, хорошие знакомые Лунатика – они его почему-то очень уважали. Из принесенных нами дров и из тех дров, что всегда имелись у цыганских ребят, мы разжигали на лестничной площадке костер. Мы все сидели на ступеньках, а у наших ног горел костер, и дым красиво уходил в окно.
А иногда мы направлялись на другой конец Васина острова, на большой завод. Он в те дни не работал, был законсервирован. От забора в одном месте были отодраны доски, и мы легко проникали на заводскую территорию.
Мы пробирались в огромный цех, где стояли огромные непонятные машины, подернутые желтыми струйками ржавчины. Крыша у цеха была стеклянная, и там, где выпали квадратики стекла, синели квадратики неба, и это небо казалось синим необыкновенно, не таким, каким оно выглядит с улицы или из окна дома. Но большая часть стекол была цела, и сквозь них солнце проглядывало тускло, как при затмении. Поэтому в цеху всегда было сумрачно. В этом сумраке, в тишине проходили мы по цементному полу, и шаги наши звучали гулко, мощно, будто рядом с нами шагали два невидимых великана.
Но вот мы останавливались у какой-нибудь машины – и нас еще теснее обступала тишина. Нам начинало казаться, что настал конец света, и все на земле умерло и умолкло, и осталось на всей планете только два человека: я да Лунатик. А в наследство нам достался этот гигантский цех с непонятными машинами и весь мир, – и мы не знаем, что же нам делать со всем этим.
Мы начинали топать и насвистывать «Мы красные буденовцы…» или еще что-нибудь, и тогда из деревянной конторки, притаившейся в углу цеха, выходил усатый, не старый еще сторож и беззлобно гнал нас вон.
– Ишь ты, расшумелись! – негромко говорил он. – Здесь вам не что, здесь вам завод! Идите-ка, ребята, по домам.
Мы выбегали на заводской двор. Возле заколоченной котельной на давно остывших отвалах шлака росли ушастые лопухи и сорная ромашка, которую еще называют аптечной. Она любит расти на свалках, на пустырях, на обочинах – одним словом, в таких местах, где другие цветы расти стесняются. Мы срывали головки этой ромашки, растирали их между ладонями и потом нюхали ладони – они пахли яблоками.
Но однажды, когда мы подошли к заводскому забору, мы увидали, что проход (вернее – пролаз) в нем заделан свежими досками. Из-за забора слышался металлический шум, какое-то глухое ритмичное громыханье. Из трубы над котельной валил дым.
– Теперь сюда не походишь, – сказал Лунатик. – Айда под Тучков мост рыбу удить!
Мы вернулись домой, взяли самодельные удочки, накопали на заднем дворе у помойки червяков и пошли под Тучков мост. Он тогда был деревянным, и с бревен его крайнего устоя очень удобно было удить рыбу. Но в тот день ничего мы не поймали, а вдобавок Лунатик поскользнулся и упал в воду. Я его еле вытащил. Это происшествие породило в голове Лунатика одну идею.
– Нам нужно спасательные пояса себе сделать, – сказал Лунатик. – Нужно достать пробок, а потом сшить из простыни пояса и набить их этими пробками. А пробки мы будем собирать в «Олене».
«Олень» – это был летний сад-ресторан на углу Седьмой линии и Большого проспекта. Сейчас Большой – чуть ли не самая широкая улица в Ленинграде, а тогда он был узким, потому что бульваров на нем не было, а перед каждым домом был свой отдельный сад. Вот в таком саду и обитал «Олень».
Мы стали днем ходить туда и собирать пивные пробки; бутылки тогда укупоривались не железными, а обыкновенными пробками. Однако сбор пробок шел у нас медленно, так как официанты гнали нас из сада.
Чтобы не огорчать тетю Аню, я не говорил ей о том, что купаюсь в Неве, толкаюсь по рынку, хожу в «Олень». Я сообщал ей, что гулял в Соловьевском саду, или ходил к Ростральным колоннам, или еще в какое-нибудь дозволенное место. Я рассуждал так: это вовсе не ложь. Ведь я не говорю, что был на Луне или в Африке. Ведь Соловьевский сад – совсем близко, и я хоть завтра могу побывать там. Ложь – это если человек говорит то, чего не может быть, а я только передвигаю факты. Завтра я пойду в этот самый Соловьевский сад, – и то, что сказал сегодня, окажется стопроцентной правдой. А чтобы эта перестановка фактов звучала правдивее, я добавлял от себя разные подробности. Так, рассказывая о Соловьевском саде, в котором (я знал это) играл духовой оркестр, я сообщал, что сегодня оркестр играл что-то грустное, и какая-то тетенька в синем платье с белыми цветами, сидевшая на скамье, вдруг заплакала и быстрой походкой ушла из сада. Или, рассказывая о том, что я был на Стрелке у Ростральных колонн, я добавлял, что в это время под Дворцовым мостом должен был пройти буксир «Бурун» и должен был опустить трубу перед мостом, но что-то заело и труба не опускалась, и тогда один здоровенный на вид матрос повис на трубе, и она опустилась. А матрос от радости, что он такой сильный, взял и прошелся на руках по палубе.
– Это уж нехорошо, – вставляла словечко тетя Аня. – На вахте так нельзя себя вести.
– Он, видно, любит потрепаться, – подытоживал я свой рассказ.
– Господи, где ты подцепляешь эти вульгарные выражения, – сокрушенно вздыхала тетя Аня и, покачав головой, принималась за чтение Оливии Уэдсли.
Странно: всех этих людей я выдумывал мгновенно, но стоило мне о них сказать, и они уже как бы начинали существовать, будто это и не я их выдумал. Мне становилось жалко женщину в синем платье, и я удивлялся причуде матроса с «Буруна», который любил ходить на руках. Оставшись один в комнате, я сам пробовал ходить на руках, учась у этого матроса, но у меня плохо получалось.
Так как сбор пробок в «Олене» шел медленно, мы решили пойти в большую пивную, которая среди местного населения называлась «Поддувало» – очевидно, из-за того, что она помещалась в подвале под рестораном «Золотой якорь». Когда мы с Лунатиком спустились в эту пивную, то вначале прямо оглохли от шума и ослепли от табачного дыма, но потом пришли в себя и стали шнырять между столиками, собирая пробки. Сбор шел хорошо, никто к нам не придирался. И все-таки мы нарвались на неприятность. Дело в том, что в углу этой пивной, в стороне от столиков, за которыми пили пиво, стоял длинный четырехугольный стол, накрытый чистой скатертью. На краю этого стола лежала пачка синеньких книжечек под названием «Как я бросил пить», а над столом висела дощечка «Форпост легкой кавалерии по борьбе с алкоголизмом». Под этой табличкой был и стишок:
«Тот, кто борец за трезвый быт,
за этот стол сесть норовит!»
За столом сидели два парня и девушка со смущенными лицами и пили лимонад.
Но больше всего нам с Лунатиком понравился большой самодельный плакат, который тоже висел над столом. Там был изображен человек, который попался змею. Об этом было написано стихами:
«Алкоголизма змей проклятый
тебя в объятьях сжал всерьез.
Домой вернувшись без зарплаты,
ты причинишь немало слез.
Морально плюнь на круглый столик,
простись с бутылкою навек!
Забудь, что был ты алкоголик,
и стань нормальный человек!»
Мы залюбовались этим плакатом. Змей там был ярко-зеленый, как гусеница, толстый и довольно добродушный на вид, а человечек маленький, плюгавенький, и выражение лица у него было задумчивое.
Вдруг один из сидевших за этим столом парней подошел к нам и спросил, что это мы делаем в пивной. Не дожидаясь нашего ответа, он сказал девушке, чтобы она отвела нас домой. Девушка сразу же ухватилась за это поручение – видно, не сладко ей было сидеть в пивнухе. Она вызвала нас на улицу и спросила, где мы живем. Поначалу мы не хотели ей отвечать, но она пригрозила, что сведет нас в пятнадцатое отделение, а мы совсем не хотели попасть в милицию, в особенности Лунатик: у него уже было несколько приводов. И мы сказали ей, где мы живем, и она отвела нас домой.
Тетя Аня была очень огорчена моим поведением.
– Ты становишься лжецом и уличным мальчишкой, – объявила она. – И что это за товарища ты себе сыскал – этого Лешу Корзикова! Ведь его весь дом знает, его скоро в колонию для несовершеннолетних преступников отправят!
– Нет, его только переводят в школу для переростков, – возразил я. – Он лунатик-доброволец. Он умный, только не любит учиться. Он говорит, что раз все учатся, то кто-то один может не учиться.
Но тетя Аня потребовала, чтобы я навсегда прекратил знакомство с этим лунатиком-симулянтом, иначе мне придется плохо.
Через день, в воскресенье, к нам явилась пожилая женщина. Тетя Аня через одну свою сослуживицу договорилась с этой женщиной, что та за скромную плату возьмет меня на лето за город, где у нее свой дом. Я же, в свою очередь, буду ей помогать по огороду. Эту пожилую женщину звали так: Татьяна Робинзоновна Эрколи-Баскунчак. Я сразу же спросил, кем ей приходится Робинзон Крузо, и она сердито ответила, что никем и что не я первый задаю такой глупый вопрос.
Тетя Аня шикнула на меня и сказала Робинзоновне, что я со странностями и что со мной надо быть построже. Затем она упаковала в саквояж мое белье и проводила нас до шестерки.
Мы ехали в полупустом вагоне, улицы в этот час были малолюдны, да и вообще тогда народу в Ленинграде было не так уж много, но Татьяне Робинзоновне казалось, что город ужасно шумный и людный. Она его называла по-старинному: Петербург, хоть он уже успел и Петроградом поназываться, а недавно был переименован в Ленинград.
– И как люди живут в этом Петербурге, – сердито говорила она, – какая-то казнь египетская! Скоро ли наконец вокзал будет!
– Татьяна Робинзоновна, – сказал я, чтобы как-то занять ее, – а вы знаете, шестой номер не самый длинный. Самый длинный маршрут – это четвертый. Вы знаете, как про него поют?
«Долго шел четвертый номер,
на площадке кто-то помер,
не доехал до конца,
ламца-дрица гоп-цаца!»
– Странные романсы теперь поют, – неодобрительно сказала Робинзоновна. – В наше время другие романсы были. – И она вдруг громко запела:
«В последний час осеннего заката
стояли мы на берегу Невы.
Вы руку жали мне, промчался без возврата
тот сладкий миг, его забыли вы.»
Пассажиры оживились, стали переглядываться, прислушиваться и, по-видимому, ожидали не то окончания романса, не то начала скандала. Но их надежды не оправдались, потому что мы уже подъехали к вокзалу. Затем мы сели в поезд и до обидного быстро приехали в маленький городок.
Дом Татьяны Робинзоновны находился на самой окраине городка. Дом был длинный, деревянный, одноэтажный, полуразвалившийся. В нем, кроме хозяйки, проживала жиличка, и у нее была дочка Муся, девочка чуть помладше меня. Эта Муся встретила нас на крыльце. Я сразу заметил, что она очень красивая.
В доме пустовало много комнат, и в одной из них Татьяна Робинзоновна поселила меня. Кроме дивана, никакой мебели в этой комнате не было. Зато на стене висела пришпиленная кнопками цветная картинка из какого-то журнала. Называлась она «Гибель „Лузитании“». Под картинкой было напечатано, что это судно торпедировано немецкой подводной лодкой. Я рассмотрел картинку, потом открыл свой саквояж, постелил на диван простыню и одеяло – и вскоре Татьяна Робинзоновна позвала меня на кухню обедать.
Обедом я был разочарован. Татьяна Робинзоновна накормила меня вареной картошкой с укропом. Я съел все, что было в тарелке, но не уходил из-за стола – отчасти из вежливости, а отчасти и потому, что ждал еще чего-нибудь. Тогда Робинзоновна положила мне еще порцию картошки.
– Имей в виду, – строго сказала она, – я вегетарианка и придерживаюсь безубойного питания. Никаких мяс не жди в моем доме.
– И компота тоже не будет? – робко спросил я.
– Какие компоты могут быть в наши дни, – с укором ответила Татьяна Робинзоновна. – Компот – излишняя роскошь.
Я поспешил в отведенную мне комнату: там в саквояже лежали два бутерброда с колбасой и мешочек с урюком. Но и здесь меня ждало разочарование. Саквояж я оставил открытым и вот, входя в комнату, увидел, что из него выскочило несколько мышей – все они почему-то были белого цвета. Мыши не придерживались безубойного питания – они успели пообгрызть колбасу. Не чуждались они и роскоши, потому что прогрызли мешочек с урюком. Они продырявили даже коробку с зубным порошком, что меня немного утешило: теперь я на законном основании мог не чистить зубы.
Тут в комнату вошла красивая Муся.
– Ты сюда к Робинзонихе надолго приехал? – спросила она.
– На все лето.
– Всего лета здесь ты не выживешь. В том году три мальчишки жили, и все сбежали. Здесь от мышей житья людям нет. Я бы с мамой давно отсюда съехала, но у нас денег мало.
– Но зачем тебе съезжать отсюда? – удивился я. – Здесь такой большой дом, здесь в казаки-разбойники играть можно.
– Но я же тебе не кто-нибудь, а девочка, мне в казаки-разбойники неинтересно, – ответила Муся. – И мыши здесь прямо одолевают… А это что у тебя? Никак сушеный компот? Я его люблю.
Мы съели весь урюк, чтобы он не достался мышам, и пошли в сад.
– Ты, значит, тоже любишь компот? – спросил я Мусю.
– Еще как люблю! А почему ты спрашиваешь? У тебя еще есть?
– Нет, больше нет. Там, в Ленинграде, меня одна девчонка дразнит, что я компот люблю. А разве это плохо? Что же мне еще любить?
– Я тебя никогда не буду дразнить, – сказала красивая Муся.
Потянулись картофельные безубойные дни. Я помогал Робинзоновне по огороду, но на это уходило мало времени, а остальное время я бродил по лесу с Мусей или сидел на крылечке и читал «Книгу кораблекрушений». Эту книгу я нашел в кладовке; там описывались все знаменитые кораблекрушения. Когда я дочитывал эту книгу до конца, то принимался читать сначала. Других книг здесь не было, а мой учебник по арифметике и тетради изгрызли мыши и тем избавили меня от занятий. Но больше никаких добрых дел от мышей ждать не приходилось. Их было слишком много в этом доме, и они лезли всюду, куда не надо. Они забирались даже под одеяло. Но особенно неприятно было, когда они бегали по голове и не давали уснуть. Голова у меня на лето была острижена под ноль, и мне было щекотно от их лапок. Я пожаловался Робинзоновне, и однажды она принесла мне откуда-то блестящую пожарную каску. Я стал спать в этой каске. Правда, она была мне велика, но я нашел выход: чтоб она не ерзала на голове, я, перед тем как ее надеть, клал на голову носки и сложенное в несколько раз полотенце. Теперь голова моя была избавлена от мышей и спать стало лучше. Но все-таки мышей в доме было слишком много. И хоть они были не простые, а белые, от этого было не легче.
История этих мышей уходила в далекое, дореволюционное время. Покойный муж Робинзоновны был моряком торгового флота. Но еще до революции он с флота ушел, потому что в Сингапуре сломал себе ногу. Тогда он поселился здесь, в этом самом доме, и стал разводить белых мышей для лабораторий. Но после революции одно время твердой валюты не было, курс денег менялся, купить на них почти ничего нельзя было, и муж Робинзоновны стал брать за свой товар твердой валютой – спиртом. Поэтому он вскоре умер, Робинзоновна решила, что это бог покарал его за грехи, за то, что он торговал живой тварью, а в писании сказано: «Блажен, иже и твари милует». После смерти мужа она выпустила мышей из клеток на волю, и они разбежались по всему дому и стали плодиться и размножаться. Робинзоновна их не ловила и не убивала, ибо сказано: «Не убий». Но мышей становилось все больше, и тогда Робинзоновна завела трех кошек. Потому что если кошка будет ловить и есть мышей, то это уже ее, кошкино, личное дело, это уже ее грех, и ей, а не Робинзоновне отчитываться за это перед богом. Но кошки почему-то лениво ловили белых мышей – должно быть, потому, что привыкли к простым, серым. Мышей не стало меньше, а кошки научились воровать в соседних домах и не давали там людям житья. Тогда Робинзоновна позвала священника, и тот окропил дом святой водой и отслужил молебен об изгнании мышей. Но на тех и это не подействовало. И вот Робинзоновна разуверилась в православной религии и вступила в секту адвентистов седьмого дня; эта секта активно действовала в городке. По верованиям адвентистов, скоро должен был наступить конец света. Все должно было погибнуть, в том числе и мыши. Свою гибель Робинзоновна в расчет не принимала – так, видно, ей эти мыши осточертели.
При мне Робинзоновна была уже сектанткой и часто ходила на молитвенные собрания. Для этих собраний адвентисты два раза в неделю арендовали пожарное депо. Там они готовились к концу света, который вот-вот наступит. В отсутствие Робинзоновны добрая красивая Муся иногда вела меня к себе, и ее мать давала мне котлетку. Она готовила их тайком, так как Робинзоновна взяла с нее подписку не есть, не варить и не жарить в доме ничего мясного, и за это брала с Мусиной мамы пониженную квартплату.
Я съедал котлетку, и мы с Мусей шли гулять в сад. Там росли яблони и вишни, но плодов еще не было, так что в смысле питания они интереса не представляли. Поэтому из сада мы быстро уходили в лес, который упирался в болото. Там мы собирали морошку, но ее было мало.
Однажды Муся спросила меня:
– Ты наелся морошкой?
– Нет, – ответил я, – морошкой я не наелся. Но я сыт, потому что съел две котлетки.
– Но мама дала тебе одну котлетку, – возразила Муся.
– Нет, две! Я думаю про себя: «Я съел две котлетки», – и моему животу кажется, что я съел две котлетки.
– Тогда ты думай, что съел четыре, – посоветовала Муся.
– Нет, это слишком много. Если думать, что съел четыре, то живот не поверит, и ничего не получится.
– Ты, значит, умный мальчик, – задумчиво сказала Муся. – А у нас в классе все мальчишки дураки. Ты целовался когда-нибудь с девочкой?
– Нет, еще никогда, – ответил я.
– Тогда поцелуй меня.
Я подошел к болотной кочке, на которой стояла Муся. Муся нагнулась, положила мне руки на плечи, мы поцеловались и молча побежали домой.
Вечером я долго не мог уснуть. Мыши в этот вечер слишком уж разыгрались, слишком уж шумно возились на полу и под полом. Вдруг в голове у меня тихо что-то заработало – как тогда, после падения с карниза, – и сами собой начали складываться строчки. Мне сразу же захотелось их записать, но бумаги у меня не было, – ведь тетради мои сгрызли мыши. Тогда я встал на диван и отшпилил со стены картину «Гибель „Лузитании“». Затем вынул из кармана курточки огрызок карандаша и стал искать место, где можно присесть и записать эти строчки. Но ни стола, ни стула в комнате ведь не было, а на диване не напишешь – там мягко. Я кинулся к подоконнику, но он был заставлен пустыми цветочными горшками. Тогда я лег на пол, в четырехугольник лунного света, и на оборотной стороне картины написал свои строчки:
Красивая Муся,
Тебя я люблю,
Клянуся, клянуся,
Мышей истреблю!
Потом я пришпилил картинку на место, лег на диван, похлопал рукой по каске, чтобы она плотнее прилегала к голове, – и сразу уснул.
Утром, после картофельного завтрака, я позвал Мусю в свою комнату, отшпилил со стены «Гибель „Лузитании“» и показал свое сочинение.
– Как хорошо! – воскликнула Муся. – И неужели это взаправду?
– Ясно, взаправду, – ответил я. – Я тебя полюбил сразу, как увидел на крыльце.
– Это я про мышей спрашиваю, – сказала Муся. – Неужели ты их взаправду всех истребишь?
Признаться, я думал, что Мусю больше заинтересует первая часть стихотворения. Вторую часть я написал просто, для полноты впечатления. А теперь получалось так, будто я взял на себя письменное обязательство вывести мышей.
– Муся, – сказал я, – я их постараюсь истребить, только не сразу же. Это дело нужно еще обмозговать.
– А я уже обмозговала, – сказала красивая Муся. – Я знаю, как от этих противных животных избавиться. Только на это нужно решиться. Ты можешь решиться?
– Могу! – ответил я. – А что нужно сделать?
– Нужно поджечь дом. Мыши испугаются и убегут из дома.
– Но ведь и дом сгорит, – несмело возразил я. – Мышей не будет, но и дома не будет.
– Ты все-таки непонятливый человек, – грустно сказала Муся. – Разве я говорю «нужно сжечь»? Я говорю «нужно поджечь». Это совсем другое. Мы только немножко подожжем, а потом потушим. Мыши ведь глупые, у них начнется паника, и они все сбегут от пожара.
Я нехотя принял Мусин план изгнания мышей. Мне показалось, что можно придумать что-нибудь получше. Но Маруся была такая красивая, что я согласился. И разве не с ней я поцеловался вчера?
– А когда мы будем поджигать? – спросил я Мусю.
– Не сегодня. Я тебе скажу когда. Когда я увижу хороший сон.
Муся верила в сны, и у меня отлегло от сердца. Может быть, еще много времени пройдет, пока она увидит подходящий сон.
И действительно, прошел день, прошел второй – Муся словно забыла о своем проекте. Я успокоился.
На третий день утром Муся пришла в мою комнату и разбудила меня, постучав пальцем по каске:
– Вставай, я видела хороший сон.
– А какой? – спросил я. Я подумал при этом, что можно будет истолковать ее сон как не очень благоприятный для поджога.
– Какой – сейчас не помню, – ответила Муся. – Но только какой-то очень-очень хороший. А ты видел что-нибудь во сне?
– Мне снился корабль, – честно ответил я. – Парусный.
– А куда он шел – к берегу или от берега?
– Он шел ко дну.
– Ну, твой сон не считается, – сказала Муся. – Подумаешь, какой-то там корабль к какому-то там ко дну. Сегодня после обеда мама в гости уйдет, а Робинзониха на моленье пойдет. Понял?
И она выбежала из комнаты, напевая песенку: «Эх, дамочки, упрямочки, плохого в этом нет…»
После обеда я старался не попадаться Мусе на глаза. Я ушел в сад и сидел там с «Книгой кораблекрушений». Вдруг явилась Муся и сказала, что все готово.
– А что готово? – спросил я, будто не понимая.
– Топливо готово, – ответила Муся. – А что же еще!
Она повела меня к крыльцу. Там на нижней ступеньке уже лежали щепки, береста, несколько поленьев и остатки моего учебника по арифметике.
– Уложи все так, чтобы лучше загорелось, – скомандовала Муся. – А то все я да я.
Я сложил топливо, как она велела, и спросил:
– А теперь что?
– На спички, поджигай, – сказала Муся. – Наконец-то мы избавимся от этих вредных животных!
Я зажег спичку. Огонь перекинулся со спички на бумагу, с бумаги на бересту, с бересты на щепки, со щепок на поленья, с поленьев на доски крыльца. Муся стояла, заложив руки за спину, и любовалась огнем, а я любовался Мусей. И так-то она была красива, а при огне – еще красивее. Пожар очень шел ей.
– Как хорошо горит! – сказала она. – Даже жалко, что придется заливать. А где вода?
– Вода? Вода в колодце, – ответил я.
– Значит, ты не наносил воды? – удивилась Муся. – Я почему-то думала, что ты приготовил воду. Нет, ты все-таки непонятливый!
По горящему крыльцу я поднялся на кухню, взял там ведро и побежал к колодцу. Он был не так уж близко – в конце сада. Когда я вернулся с водой, крыльцо горело уже вовсю. Муся по-прежнему стояла, заложив руки за спину, и задумчиво глядела, как пламя шло вверх по резным столбикам крыльца.
– Ты плохо носишь воду, – строго сказала она. – Я тобой сегодня недовольна. Нужно носить воду двумя ведрами, а ты носишь одним. Непонятливый!
– Второе ведро на кухне, – робко возразил я. – Туда уже не пройти.
– Теперь я вижу, что дом сгорит, – с некоторой обидой в голосе сказала Муся. – Иди подсади меня в наше окно. Я пойду спасать мамины платья.
Мы пошли к дальнему окну, я ее подсадил, и она влезла в комнату. А я вернулся к крыльцу.