Текст книги "Тревожная служба. Сборник рассказов"
Автор книги: Ульрих Комм
Соавторы: Иоахим Бремер,Эдмунд Ауэ,Ханс-Иоахим Франке,Йозеф Соколик,Христиан Пех,Клаус Петерс,Герхард Шунке,Хайнц Штатцковский,Эрхард Дикс,Вернер Шмидт
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Когда стемнело, я спросил Уту:
– Останешься здесь, со мной, возле нашей ежевики?
Ута уткнулась подбородком себе в ладони, взглянула на меня, затем посмотрела сквозь колючий кустарник куда-то вдаль, сорвала зеленый листочек и стала гладить им по моему лбу.
– А где же мне еще быть, глупый медведь? Зачем мне куда-то идти, когда ты со мною?
...Я почти забыл о Цорне. А он снова курил и при этом наблюдал за божьей коровкой, которая ползла по его указательному пальцу. Каждый раз, когда жучок достигал кончика пальца, Цорн подставлял ему другую руку. Жучок медлил, шевелил своими крошечными усиками и вдруг, неожиданно раскрыв крылья, взлетел навстречу утреннему солнцу.
Цорн быстро взглянул на меня, и в глазах его промелькнула какая-то странная улыбка. Сначала я не понял его улыбки. В ней не было иронии, в ней скорее растерянность...
– Вот так... – проговорил он, помолчав, и после недолгой паузы продолжал: – Вот так и бывает – хочешь полюбоваться этим милым жучком, а он ж-жу и улетел!..
Я едва сдержался, чтобы не вспылить. Теперь я понял, почему он улыбнулся, но упрекать его в этом было бы несправедливо и глупо. Цорн ведь знал, что товарищи иногда подшучивали надо мной. «Что это за роман, – говорили они, – кузнец и учительница? Нет, ничего хорошего из этого не выйдет».
Медведем звали меня все, не только Ута, но она произносила это слово как-то особенно, потому что знала меня лучше других. Иногда мне казалось, что она знает меня даже лучше, чем я сам. Я сильно изменился за последний год, и другие это тоже, наверное, заметили, Беккер-то уж во всяком случае. Я стал совсем другим и даже по отношению к своим солдатам. Раньше мне не было никакого дела до их личных забот и проблем. Если они приходили с ними ко мне, то я их даже не пытался как следует выслушать и просто заворачивал. Теперь все было иначе. Я научился понимать их, они стали доверять мне свое самое сокровенное, хотя я и был ненамного старше их. На днях, например, мне удалось выхлопотать внеочередной отпуск рядовому Бюттнеру, у которого не все ладилось дома с женой.
Разве я добивался бы этого с такой настойчивостью раньше, когда у меня не было Уты? Конечно нет. Раньше мне сначала непременно задал бы головомойку Беккер:
– Нужно больше заботиться о своих товарищах!
Нет, я не стал бы напускаться на Цорна, тем более что он даже втянул голову в плечи, сообразив, что сказал что-то не то.
– Я говорю, конечно, ерунду. Прости меня, я совсем не это имел в виду, ты ведь знаешь... – Бедный Цорн, он пытался найти слова оправдания, но у него плохо получалось.
– Нет, Лео, – вздохнул я, – речь идет именно об Уте, хотя, может быть, и не совсем о ней.
И я рассказал ему все. Рассказал то, чего не мог доверить никому. Я бы, конечно, поговорил с Беккером, посоветовался с ним: ему-то можно было доверять, уж он-то понимает людей. Но Беккер вернется лишь к обеду. Я только об этом и думал. Помню, как несколько месяцев назад я пошел к нему попросить почитать «Зимнюю сказку» Гейне. Он очень смутился и начал выкладывать на стол множество других книг, рассказывая о каждой. Однако «Зимней сказки» Гейне у него не оказалось, и Беккер посчитал это для себя недопустимым. Очень скоро он мне ее достал.
– Вот, заполни пробел в своем образовании, – буркнул Беккер, – а как прочитаешь, сразу же верни. – И, почесав за ухом, добавил: – Потом и я заполню пробел в своем образовании. Точно.
Таков был наш Беккер. А Цорн? Я никогда не думал сравнивать их, а теперь открыл, что их объединяло: человек им не безразличен, и они готовы всегда выслушать его и помочь. И это, наверное, как раз то самое, что характерно для нового человека в наше время. Может быть, это звучит слишком громко, но тем не менее это так. Только благодаря этому я смог рассказать Цорну то, что хотел рассказать Беккеру, и мне стало легче на душе.
Цорн внимательно слушал, не переставая, однако, все время смотреть вперед: граница есть граница. Он не перебивал меня, не задавал вопросов, и я был благодарен ему за это.
Вчера Ута получила письмо от отца. Когда я зашел к ней, она показала письмо и объяснила, что произошло.
Я чувствовал, как ей тяжело. Она сидела на тахте, подобрав под себя ноги, и смотрела в одну точку.
– Сядь, пожалуйста, – сказала Ута, – сядь со мной рядом, – И нерешительно спросила: – Когда тебе нужно сегодня идти? – В ее голосе звучали нотки растерянности. – Ты обязательно должен идти? Ты не можешь сегодня остаться?..
Протянув письмо, она прижалась ко мне лицом и схватила за руку, но тут же отпустила ее.
– Когда он приезжал, я чувствовала, что что-то произошло, – сказала Ута. – Он был каким-то другим, его что-то угнетало. Он пытался скрыть это от меня, но я все же заметила. – Кивнув на письмо, она добавила: – Но тогда он, наверное, еще не думал о том, что хочет сделать сейчас... И как только он мог на это решиться, Ханнес? Как?
Я прочитал письмо, которое написал своей дочери Вальтер Борк. Ута ждала, что я скажу, но я долго не мог произнести ни слова. Мне нужно было время, чтобы осознать прочитанное, подумать и принять решение.
– Ханнес, – прервала мои мысли Ута, – мне, как никогда, нужна твоя помощь! Ты должен что-то решить, я полагаюсь на твой ум, твой опыт и честность. Сердце бывает сильнее, намного сильнее разума. Я люблю его, он мой отец. Я знаю, что нужно что-то сделать, знаю...
Она откинулась назад и беспомощно махнула рукой.
– Но я не знаю, могу ли я... – Ута говорила совсем тихо, – могу ли я быть судьей собственному отцу? Я ему стольким обязана. Ты понимаешь?..
Она опустила голову. Я все еще молчал, и Ута произнесла как бы про себя:
– Ни один суд в мире не примет моих показаний из-за моей пристрастности. Ни один!
«Да, – подумал я. – Все это правильно с юридической точки зрения. Но разве можно оставаться холодным и беспристрастным, когда речь идет о собственном отце?..»
Ута не скрывала своей растерянности, своей тревоги и страха за отца. Прикусив нижнюю губу, она прижалась ко мне, уткнувшись в мое плечо. Но не плакала.
А я снова и снова растерянно перечитывал эти фразы: «2 сентября я еду на конгресс в Мюнхен и больше не вернусь. Я не вернусь в ГДР, ибо не вижу для себя иного выхода. Ута, ты знаешь, как тяжело мне будет так поступить, но ты должна меня понять...»
Вальтер Борк, отец моей будущей жены, который, как я надеялся, и мне заменит отца, этот человек хочет покинуть республику, бежать? Он готов бросить все из-за какой-то глупой случайности. Должен же отыскаться выход. Нужно набраться мужества и расследовать дело...
И вдруг мне пришла в голову совсем другая мысль. А была ли это и в самом деле всего лишь случайность? Что знаю я о Вальтере Борке? А что, если за этим кроется нечто иное, если все это произошло не так, как рассказывает он в своем письме?
«Я потерял портфель с важными документами, – написано там мелким четким почерком, – оставил его в темноте на проселке. В дороге у нас сломалась машина. Пока шофер занимался ремонтом, я вытащил из кабины портфель, достал термос и налил водителю кофе, а портфель прислонил к дорожному столбу. И потом забыл о нем – я очень устал за день. Только дома обнаружил, что портфеля нет. Я тотчас же взял машину и поехал обратно. Это почти пятьдесят километров. Но портфеля там уже не было». Вот что я прочитал. И не один раз. И вот она, эта фраза: «Но кто мне поверит?»
– Я поверю. И не только я! – сказал я решительно.
Ута вопросительно посмотрела на меня. Она не поняла. Я показал ей это место в письме. Она заглянула через мое плечо. Я отчеркнул фразу «Но кто мне поверит?» и повторил:
– Я! И не только я. Уверен в этом!
Ута ничего не ответила, но в ее глазах промелькнула надежда.
Сидя рядом с ней, я снова и снова думал: «Ута – моя жена, хотя у нас еще и нет официального свидетельства. И отец ее не может стать предателем. Он должен сознаться в своей оплошности. Ему нельзя оставаться на Западе, иначе его случайная вина станет настоящей виной, которую уже нельзя будет простить. Этот груз всегда будет давить на него, и на Уту тоже. Беда, которая произошла в результате оплошности, превратится в преступление. Кто сможет поверить тогда, что это всего лишь оплошность? Каждый будет думать, что предательство. Этого не должно случиться. Нужно предотвратить беду. Но как?.. Если б я мог сейчас поговорить с Ханнесом-старшим – моим отцом...
И невольно передо мной встала жизнь отца. Может быть, попытаться найти ответ в его делах и поступках? Он ведь тоже когда-то бежал из Германии. То, что фашисты называли честью, он считал позором, и то, что они называли позором, было для него преисполнено самой высокой чести. Он тоже сделал выбор, потому что не захотел быть исполнителем воли тех, кто принес народу одно только горе. Он хотел бороться за то, чтобы наш народ узнал правду и научился понимать, где честь, а где позор.
В сорок первом году солдат Иоганнес Биттер перешел на сторону Советской Армии.
Однажды отец рассказал мне, как все это произошло. Это было в первые дни июля. Он лежал на берегу небольшой речушки невдалеке от границы. На той стороне, километрах в двух, залегли солдаты в пилотках со звездой, той самой красной звездой, что и на знамени, которое отец много лет назад спрятал в доме своих родителей.
Он уже давно сорвал орла со свастикой со своего мундира и теперь ждал удобного момента, чтобы преодолеть эти две тысячи метров. Если бы его схватили эти «цепные собаки», как называли полевых жандармов, они бы с ним разделались тут же, на месте. Пуля или петля. Или казнили бы перед строем – для устрашения других.
В его нагрудном кармане лежала фотография моей матери. Он знал, что у нее должен родиться ребенок, их ребенок... Моя мать не подозревала о его намерении перейти к русским, о той борьбе, которую ему пришлось выдержать с самим собой, прежде чем прийти к такому решению, но, наверное, о чем-то она все же догадывалась. Ведь, уходя, он сказал ей, что обязательно вернется, но только это будет не скоро. Он знал, что должен один принять это решение, чтобы не причинить жене и ребенку неприятностей. Фашисты выместили бы на них свою злобу за его побег. Он знал, что ей будет очень тяжело, но он знал также и то, что иначе поступить не может.
Я часто пытался представить себя на месте отца. Он знал, что не увидит меня долгие годы, а может, и никогда. Но он должен был сделать этот шаг. И он его сделал. Он должен был преодолеть эти две тысячи метров и добраться туда, где были люди с красной звездой на пилотках. Он рисковал. Его могла сразить пуля, выпущенная в спину кем-нибудь из своих. Стрелок щелкнул бы затвором и сказал: «Ну вот и покончено с этой свиньей!» Могло быть и так, что через несколько дней русская пуля сразила бы его убийцу. Но тогда, может, это все напрасно? Двумя убитыми немцами больше – что это значит по сравнению с миллионами жертв? Этих двоих все равно бы убили рано или поздно, этих двоих в мундирах со свастикой...
Но нет, решение отца в любом случае не было напрасным. Живой или мертвый, он все равно ушел бы из этой армии убийц; живой или мертвый, он встал бы в ряды борцов против фашизма.
Ханнес-старший преодолел эти две тысячи метров. На каждом метре его могли убить, и тогда у меня не было бы самого близкого друга, каким стал мне отец, и я ничего не знал бы о его решении. А ведь именно это помогло мне сегодня принять свое решение.
...Цорн вновь протянул мне бинокль. В деревне Швемберг, лежавшей у наших ног, начиналась обычная жизнь. Из труб уютных домиков поднимался дым. Его подхватывал свежий утренний ветерок, разрывая в прозрачные, осветившиеся на солнце клочки.
Между нами и деревней проходила граница. По ту сторону лежала другая Германия, Германия тех, кто отдал бы тогда приказ расстрелять или повесить отца, если б им удалось его поймать. Для них отец был «предателем родины», посмевшим сорвать со своего мундира значок с фашистским орлом, тем самым орлом, который и теперь является символом их государства: пусть орел теперь без свастики, но от этого он не перестал быть хищником...
В сиянии утреннего солнца земля была прекрасна и по ту и по эту сторону границы. Туристский сезон в ФРГ был в самом разгаре. Скоро первые автобусы доставят жаждущих впечатлений туристов к самому подножию горы Шифенберг. Группами будут подходить они к пограничной черте, за которой кончается власть старых хозяев, с любопытством разглядывать в бинокли нашу сторону и слушать гида, а этим гидом, скорее всего, окажется один из тех, кто растлевал их души в прошлом. Он будет рассказывать дал о нашей стране точно так же, как некогда рассказывали немцам о Советском Союзе, «стране страшных большевиков». И вряд ли кто из этих праздных зрителей поймет, что стоит на пороге страны будущего, страны, которая станет и их будущим...
Цорн заметил:
– Сегодня будет отличная погода.
Я понял: сказал он это лишь для того, чтобы напомнить, что он рядом и готов меня слушать.
...Ута терпеливо ждала. Но что еще я мог ей сказать, кроме того, что верю ее отцу и убежден: ему поверят и другие. Я ведь видел его только один раз и слишком мало знал о нем. И что вообще можно узнать о человеке за время короткой встречи, к тому же весьма сдержанной? В то воскресенье Вальтер Борк показался мне добрым, любящим отцом, вежливым, дружески расположенным собеседником, и не больше. Правда, он был несколько рассеян, как будто даже чем-то озабочен. Но разве я мог знать тогда, что́ было у него на душе? И теперь меня одолевали сомнения: кто же он на самом деле, какое у него прошлое?
Я задавал вопросы, и Ута охотно отвечала на них. Она с радостью рассказывала об отце, вспоминая свое детство и юность. Ей, видимо, тоже хотелось определить свое отношение к отцу как бы со стороны. Она старалась говорить о нем просто, не делая его лучше, чем он есть на самом деле, и не стараясь найти оправдание его намерениям, хотя ей было это нелегко.
Так я узнал о жизни дипломированного инженера Вальтера Борка, и жизнь эта показалась мне не менее трудной, чем у моего отца...
– Но как же он может оставить тебя одну, Ута? – недоумевал я. – Он ведь так любит тебя, заботится... Как он может оставить тебя одну?
– «Оставить тебя одну...» – словно эхо, отозвалась Ута. – Ну и что же? Разве так уж мало людей, которые чувствуют себя одиноко, даже если находятся рядом? И наоборот: пусть нас разделяют тысячи километров, мы все равно будем вместе.
Я подумал об отце, о его решении тогда, в сорок первом. И мне показалось, что Ута сейчас повторила его слова.
Она подошла к пестрой занавеске, поискала что-то в ящике стола и вернулась, держа в руках фотографию.
На снимке сидели рядом в плетеном кресле улыбающиеся мужчина и женщина. Женщина казалась очень красивой. У нее были такие же темные волосы, такие же губы, как у Уты. Вальтер Борк мало чем отличался от того, каким я его видел. Он уже тогда носил очки. Только волосы были темнее и на лице меньше морщин.
– Такими они были в сороковом, когда я еще не родилась, – сказала Ута. – Когда мне исполнилось два года, мать ушла от нас. Отец надеялся, что все еще наладится, но его надежды не оправдались. Он так и не смог оправиться после ухода матери. Мне он об этом никогда не говорил, и все, что я знаю, стало известно мне из рассказов его сестры, которая переехала к нам, чтобы присматривать за мной.
Ута снова взглянула на фотографию.
– Мама никогда не понимала отца, – продолжала она, – и никогда не была ему настоящей подругой. Она считала его неудачником. А когда его взяли отбывать трудовую повинность и его маленькая строительная фирма распалась, мама вернулась к своим родителям. В сорок третьем они разошлись... У меня никогда не было матери, – со вздохом проговорила Ута.
Я попытался было представить себе ее мать, их жизнь с Вальтером Борком. Как тяжело, видно, было ему потерять жену! А ведь он ее любил, в этом я был уверен, ибо такой человек, как Вальтер Борк, ничего не делает опрометчиво.
«Не делает ничего опрометчиво? – подумал я, и мне сразу вспомнился портфель, письмо, его решение. – Не делает ничего опрометчиво?»
Я взглянул на Уту. Если двое любят друг друга, если они женятся, то как может эта любовь вот так вдруг исчезнуть? Я не находил ответа. Вероятно, на то были свои причины, которых я не знал. Как не знал и того, что соединило этих двух людей и что заставило расстаться. Но сейчас было нечто такое, что волновало меня гораздо сильнее, – это решение Борка. Мотивы его были очевидны, и тем не менее само решение оставалось совершенно непонятным. Не представляю, как мог Вальтер Борк покинуть страну, свою дочь? Как мог он решиться на поступок, из-за которого будет проклинать себя всю жизнь? Конечно, Ута уже не ребенок, она не беспомощна, как раньше. Но он должен же знать, что этот шаг разлучит его с нею навсегда.
Ута положила фотографию на стол. И я сказал то, о чем не переставал думать все это время:
– Сейчас я понимаю твоего отца меньше, чем когда бы то ни было.
Я взял ее за руку. «Какие удивительные руки, – почему-то подумалось мне, – тонкие, изящные, но вместе с тем сильные».
– Да, это трудно понять, – сказала она, почувствовав укор в моих словах.
«Это невозможно понять!» – подумал я, но сказал совсем другое:
– Скорее всего, он просто испугался.
Она на минуту задумалась, покачала головой:
– Нет. Причина не в этом. Он не трус и в свое время доказал это.
Ефрейтор Цорн слушал меня молча и лишь от случая к случаю вставлял несколько слов.
Вдали из леса показался пограничный наряд. Солдаты курили, весело о чем-то разговаривали, смеялись. Павиан, как называли мы одного товарища за необыкновенно длинные руки, как всегда, оживленно жестикулировал. Он втиснулся в грузовик последним, и они укатили.
Солнце скрылось за набежавшими облаками. Полупрозрачные, как кисея, они легли на землю легкой тенью, но солнечные лучи быстро пробили их и засверкали на темных елях, превратив темную зелень в яркую, светлую и радостную.
На листьях кустарника сверкнули последние капельки росы, но скоро исчезнут и они.
Цорн посмотрел вдоль дороги, где только что скрылась автомашина с пограничниками, и, показав рукой в том направлении, спросил:
– Мать Уты по-прежнему живет там?
Я пожал плечами. О ее матери мы не говорили.
Цорн закурил и взглянул на меня.
– Так что такое с ним было и откуда известно, что он не трус? – Он спрашивал об этом так же серьезно, как я тогда...
Прежде чем ответить, Ута глубоко вздохнула, потирая лоб кончиками пальцев. Казалось, ей не так важно было убедить меня, сколько найти обоснованный ответ для самой себя.
– Это было перед рождеством. Отец достал из ящика с рождественскими подарками фигурку рудокопа – она цела у меня и сейчас, – приставил к нему две толстые красные свечки и играл мне на пианино.
По лицу Уты пробежала легкая грусть и тут же исчезла. Старательно тикавшие маятниковые часы, висевшие на стене, начали шипеть, и затем в комнате раздались нежные дрожащие удары. «Восемь часов, – отметил я про себя, – пора идти».
Ута продолжала:
– В тот вечер за ним пришли. Полицейские были вежливыми, и вначале это даже не вызвало беспокойства. Я тогда, конечно, не понимала, что произошло, и стала просить его еще раз сыграть мне песенку о снежинках. Но люди, забравшие его, очень спешили. Отец подошел к пианино и медленно закрыл крышку. Потом он собрал некоторые вещи и поцеловал меня, как будто надолго расставался. Я начала плакать. Почему его арестовали и что было потом, я узнала гораздо позже – когда мы стали проходить в школе всеобщую историю, он немного рассказывал об этом.
Отец считался хорошим специалистом и выполнял свою работу с большой ответственностью, как и все, что он делал. Во время войны он занимался проектированием подземных мастерских для производства танковых моторов. Где сооружались мастерские, он догадывался, однако не слишком задумывался над этим, полагая, что и война и танки его не касаются. Он не пытался разобраться в причинах разразившейся войны, не говоря уже о том, чтобы принимать хоть какое-то участие в борьбе против нее. Отец не считал войну наказанием божьим, равно как и ниспосланным свыше испытанием, не слишком веря мифам о героях и о неизбежности борьбы. Для него существовала только его работа. Он, конечно, не мог не знать, что каждой своей мыслью, каждым расчетом и проектом на чертежной доске работает на войну, и это тяготило его, но он не видел иного выхода. Отец добросовестно выполнял свою работу, старался не думать о политике и втайне ожидал того дня, когда снова, как и раньше, сможет строить мосты...
Ута говорила медленно, словно взвешивая каждое слово. Чувствовалось, что ей самой важно разобраться в позиции отца, быть объективной в оценке его поступков.
Она повторила с оттенком упрека:
– Он не пытался бороться, потому что не знал, что нужно делать. Он не признавал войну, но ничего не сделал против нее. – Голос Уты на последних словах стал совсем тихим, и она умолкла. Только мерное тиканье часов слышалось в комнате. Мне не терпелось узнать о том, что же произошло после того, как Вальтера Борка арестовали.
Ута очнулась от своих невеселых дум и решительно взглянула на меня.
– Он не знал, что нужно делать. Но другие в это время пытались как-то бороться... Отец не понимал, за что его арестовали, однако из допросов выяснилось следующее. Один из недавно законченных по их проекту подземных стендов для испытаний танковых моторов рухнул, и под его развалинами погибли образцы конструкций нулевой серии новых танков. На рабочих чертежах стояла подпись моего отца. Гестапо требовало от него объяснений. Отец настаивал на своей невиновности, утверждал, что для него и самого это загадка. В гестапо ему не верили, но до поры до времени были вежливы. Никто не сомневается в его честности, в его верности фюреру, в его преданности, однако нужны объяснения! Это ведь его чертежи и его подпись!
Вероятно, они принимали его за основную фигуру. Его продолжали допрашивать все еще вежливо, однако утонченно действуя на психику. Было очевидно, что они не намерены больше церемониться.
Фирма, производившая моторы и имевшая в министерстве вооружения солидные связи, старалась как можно скорее уладить это дело, бросавшее тень на ее репутацию. И все же прошло немало времени, прежде чем удалось обнаружить подделку подписи на чертежах. Они, несомненно, побывали в чьих-то руках после того, как были сделаны. У моего отца возникло подозрение, хотя сама мысль об этом казалась ему нелепой. Человек, которого он готов был обвинить в подделке подписи, был старым членом НСДАП и казался ревностным служакой. Нет! Однако только он имел доступ к чертежам. Пытаясь разобраться в мотивах, которые могли побудить этого человека к преступлению, отец вдруг их ясно осознал – в этой войне у того погибли оба сына, старший под Сталинградом, а младший летом 1944 года на центральном направлении. Подозрения моего отца превратились в уверенность, но теперь он сознательно молчал, не называя ни одного имени. Он каждый раз повторял, что ему совершенно не известна причина случившегося. Тогда допросы стали более жестокими. Ему стали угрожать, пытались запугать. Говорили, что, если не найдется преступник, ему одному придется отвечать за катастрофу, а что это означает в военное время, вряд ли нужно разъяснять. Затем начали избивать. Отец никогда об этом не рассказывал, но как это скрыть? Его спина и сейчас в рубцах от ударов стальными прутьями. Маленькой я его спрашивала, что это с ним случилось, и он всегда отвечал: «Это с войны, старая история». Позже, когда я стала постарше, я сама перестала его расспрашивать, чувствуя, что ему тяжело об этом вспоминать. И лишь однажды, когда он рассказал мне о допросах, я спросила: «Рубцы от этого?» Он кивнул и долго ничего не говорил, а затем произнес слова, которые я помню до сих пор: «Боль кажется не такой сильной, если знаешь, что этим спасаешь жизнь другому...»
Ута не плакала, когда получила письмо, а сейчас закрыла лицо руками и разрыдалась. Как будто это плакала маленькая девочка, у которой в рождественскую ночь увели отца и она осталась одна с ярко раскрашенной игрушкой и двумя большими красными свечами, но игрушки уже не радовали ее. Плакала повзрослевшая дочь, понявшая, что совершил ее отец, и гордившаяся его поступком. Плакала взрослая Ута перед нависшей опасностью снова потерять отца и вместе с ним нечто значительно большее.
Я чувствовал, что ей надо выплакаться, и не стал ее утешать, а только осторожно обнял за плечи. Понемногу Ута успокоилась. Я хотел было попросить ее рассказывать дальше, но она заговорила сама:
– Судебный процесс так и не состоялся. В апреле отец был освобожден и вернулся домой.
– А тот, другой? – спросил я. – Что случилось с тем человеком, у которого погибли оба сына?
– С ним ничего не случилось, – сказала Ута. – Сейчас он живет недалеко от нашего дома, и они очень дружат с моим отцом.
– Так, значит, его не арестовали тогда?
Она улыбнулась и повторила, словно заклинание:
– «Боль кажется не такой сильной, если знаешь, что этим спасаешь жизнь другому...» Я очень люблю своего отца. Теперь ты понимаешь?
Она доверчиво прижалась ко мне, тоненькая и хрупкая. Глядя в ее такое знакомое мне лицо, я вдруг отчетливо представил себе худощавого интеллигентного Вальтера Борка в ту пору. Увидел его во время допросов сидящим перед чиновником гестапо, представил, как его избивали, а он молчал, хотя знал, что мог легко купить свою свободу. То, что он вынес, и то, что отказался быть предателем, когда от него только этого и ждали, уже само по себе заслуживает уважения, хотя это еще нельзя назвать протестом против войны и тем более сопротивлением фашизму. Нет. Это был обычный поступок порядочного человека. Обычный? Пожалуй, не такой уж обычный. Известно ведь, что далеко не все выдерживали в подобной ситуации. И не каждому дано право вот так, огульно, судить их, потому что физические страдания способны лишить воли даже сильных людей.
Я проникался все большим уважением к Вальтеру Борку – отцу Уты, который, несмотря ни на что, сумел найти в себе силы и остался честным до конца.
И этот человек хочет бежать?
Теперь это становилось еще более непонятным. Оставить человека, которому он спас жизнь и который стал ему другом. А Ута, его дочь, которую он любит больше всего на свете? И сам он здесь работает, ему доверяют, он уважаемый человек. И все это он хочет бросить?..
Цорн механически чертит ногтем на обветшалых перилах вышки. Слушает ли он меня? Лицо его сосредоточено, рот слегка открыт, глаза прищурены. Таким задумчивым я его еще не видел. Вдруг он резко тряхнул головой и сделал рукой неопределенный жест, всем своим видом выражая абсолютное непонимание. Я вздохнул.
– Очевидно, придется кого-то другого терзать своими вопросами, а, Лео? – сказал я и, поскольку он молчал, не удержался и добавил: – Притом у каждого хватает своих проблем, которые тоже нужно решать. – Это прозвучало слишком резко, но я уже не мог остановиться: – Где уж тут понять самые простые вещи, если никто не хочет их понимать... И чего стоят тогда все эти фразы о том, что нельзя оставлять человека в беде!
– Все наши беды имеют одну причину... – медленно произнес Цорн.
Я почувствовал, что раздражаюсь еще больше – ну вот, опять начинаются эти никому не нужные рассуждения. Однако, слушая дальше, я начал понимать, что это была не такая уж пустая фраза, как показалось вначале.
– Время есть, – сказал Цорн, – и я расскажу тебе одну историю. Парень, с которым мы вместе росли, сбежал на Запад пять лет назад. Сейчас он в Реклингхаузене. Мать очень хочет, чтобы он вернулся обратно, и он тоже в каждом письме пишет, как ему одиноко. Однако у него не хватает мужества... – Его рука легла на мое плечо, и он вновь повторил то, с чего начал: – Все наши беды имеют одну причину. Но в данном случае речь идет о следствии. – В его голосе звучала искренняя озабоченность.
Я был несколько удивлен – раньше я не замечал у него таких мыслей и даже не предполагал о них.
– Речь действительно идет о следствии, – заметил я, – и наш долг повлиять на него, если это будет в наших силах.
Цорн согласно кивнул. Я почувствовал к нему доброе, теплое, дружеское чувство.
– А ведь я совсем не знал тебя, хотя мы давно знакомы... – Это вырвалось у меня случайно, но я даже рад был, что сказал это. Цорн как будто удивился, но потом иронически спросил:
– И что же из этого следует?
– Ты, оказывается, умеешь очень хорошо слушать, и не только это!
Цорн быстро взглянул на меня и, как мне показалось, несколько смутился. Я тоже.
Он взял бинокль и, глядя вниз через границу, заметил вскользь:
– Ты, по крайней мере раньше, не слишком заботился о том, чтобы кому-нибудь хотелось тебя слушать...
Ута рассказывала мне, как в 1945 году отец вернулся домой и сразу же пошел работать. «Работаю один за целую дюжину», – говорил Вальтер Борк и был рад этому. Он работал так, как будто хотел своим трудом возместить потерю многих безвинно уничтоженных людей.
– И когда недавно отцу поручили дело, которого он давно ждал, я почувствовала, как он был доволен и горд этим заданием. Мне кажется, это было мечтой всей его жизни – построить большой мост. Он часто говорил об этом. Это была его идея фикс. Я не знаю точно, что это за мост, знаю только, что для него он очень многое значил, и, думаю, не только для него.
Ута взяла сигарету. Она делала это очень редко, собственно только в шутку, чтобы позлить меня, потому что я терпеть не могу, когда женщины курят. Но сейчас мне было не до этого.
– Он совсем извелся, работал больше, чем обычно, даже в ночные часы, не верилось, что ему уже шестьдесят. В каждом письме отец обязательно рассказывал о своем объекте. Он вновь был молод и одержим своей идеей.
Помнится, отец говорил, что решение о назначении из-за его преклонного возраста было принято не без колебаний со стороны руководства. И его очень тронуло то обстоятельство, что работа была все же поручена ему, а не кому-либо другому. Он стремился оправдать оказанное ему доверие, и этим отчасти объяснялось его необыкновенное рвение. И вот теперь это... – Ута умолкла.
Я невольно сравнивал ее отца со своим. На первый взгляд у них было мало общего. Мой отец не был мечтателем. Мне кажется, для мечтаний у него просто не было времени. Он всегда бывал чем-то занят, всегда что-то мастерил и ко всякой работе относился очень серьезно. Он часто читал мне из маленькой узкой тетрадки изречения римского императора Марка Аврелия, например: «Старайся выполнять порученное тебе дело с полной отдачей сил... Это удастся лишь в том случае, если каждое действие ты будешь расценивать так, как если бы оно было последним в твоей жизни...»