Текст книги "Тревожная служба. Сборник рассказов"
Автор книги: Ульрих Комм
Соавторы: Иоахим Бремер,Эдмунд Ауэ,Ханс-Иоахим Франке,Йозеф Соколик,Христиан Пех,Клаус Петерс,Герхард Шунке,Хайнц Штатцковский,Эрхард Дикс,Вернер Шмидт
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
– Давайте-ка посмотрим поближе, – сказал Саратов.
Они вошли в магазин. Пожилая женщина за прилавком робко спросила!
– Чем могу служить?
Ее немало удивило, когда советский офицер объяснил, что он хочет. На прилавке появились детские рубашонки, штанишки, чулки, носовые платки.
Капитан быстро рассортировал вещи, стал прикладывать их к плечам детей, проверять размеры. На прилавке выросли две кучи одежды – одна побольше, другая поменьше. Меньшую капитан отодвинул в сторону и, показав на большую, сказал:
– Это я беру и еще платье с белым бантом, которое на витрине.
Саратов протянул женщине за прилавком крупную купюру.
– Но, господин офицер, – испуганно пролепетала женщина, – мне нужны талоны, иначе...
Саратов не понял и обернулся к Вернеру. Мальчик объяснил:
– Дядя Миша, если покупают что-нибудь из одежды, нужно кроме денег дать талоны из промтоварной карточки или ордер.
Саратов понял. Сначала он немного смутился, но вдруг его лицо просветлело, и, попросив бумагу и карандаш, он написал: «Я, военный комендант города, капитан Советской Армии Михаил Саратов, настоящим удостоверяю, что купил для... – здесь он на мгновение запнулся, – моих детей пять рубашек, восемь пар чулок...» В конце он расписался и указал адрес. Хозяйку магазина это вполне удовлетворило.
В тот вечер Вернер долго не мог заснуть. Он мысленно видел большую кучу белья, платье с белым бантом и свои новые брюки. Он вспоминал, как капитан протягивал женщине деньги и как писал расписку, с чего это все началось. А началось это с большого куска солдатского хлеба. Вспомнил Вернер, как он рассказал все Саратову. Вспомнил и долгий путь с советскими солдатами, которые постоянно заботились о них, немецких детях. Мальчика мучил вопрос: почему Саратов все это для них делал, почему этот советский капитан, работавший до войны учителем немецкого языка в Ленинграде, проявил такую отеческую заботу о нем, Вернере, и его сестренках? Днем, когда они заходили к бургомистру, Вернер тоже мысленно спрашивал себя: почему Саратов ищет для них комнату?
Вернер пытался разгадать причину такой доброты советского офицера. Мальчик долго не смыкал глаз. Ему многое было непонятно. Он впервые в жизни осознал, что такое человечность. Ведь до сих пор он слышал только щелкавшую над ухом нагайку управляющего имением, где Вернер трудился изо всех своих мальчишеских сил, угрожающие крики да понукания. И в нем еще жил страх...
Утром Вернер встал с трудом.
– Эй, соня! А ну-ка вставай быстрее! Сестренки уже отправились гулять.
Саратов стащил с Вернера одеяло и затеял шутливую возню. Затем вытащил его во двор и устроил ему холодный душ.
После завтрака солдаты привели двух лошадей.
– А ну, Вернер, попробуй-ка!
Не успел Вернер опомниться, как с помощью Саратова очутился в седле.
Перед бургомистратом они остановились.
– Побудь с лошадьми, Вернер!
Саратов вернулся быстро. Рядом с ним семенил бургомистр. Они прошли несколько кварталов и остановились возле покосившегося старого дома, который не упал, наверное, только потому, что опирался на стену древней кирхи. В доме никто не жил. Вокруг пахло гнилью, отчего во рту сразу появился противный сладковатый привкус.
Спотыкаясь, бургомистр поднялся по шаткой лестнице на второй этаж, и они очутились в помещении, похожем скорее на грязный сарай, чем на жилую комнату, хотя здесь и было уже кое-что расставлено из того, что накануне потребовал Саратов.
Вернер задохнулся от возмущения. Неужели он с сестренками будет жить здесь? Мальчик пытался сдержать слезы, но ему это не удалось. Будто сквозь туман, он видел старый комод, топчаны перед окнами, забитыми листами картона, и железную кривую печь посреди комнаты. Он где-то уже видел такую печь. Но где? И прошлое вновь возникло перед его глазами. Вернер услышал шаркающие шаги на трухлявой лестнице, увидел сгорбленные фигуры людей, смертельно уставших после тяжелой работы на полях, даже почувствовал запах супа из гнилой свеклы. Только сейчас в его ушах звучали не крики управляющего, а смиренные заверения бургомистра: «Все будет приведено в порядок, так трудно...»
Однако видения прошлого мгновенно исчезли, так как Вернер услышал резкие слова Саратова;
– Господин бургомистр! Даю вам два часа на то, чтобы навести здесь порядок. Сюда переселится бургомистрат. Я пришлю в помощь солдат и грузовик. А вашу виллу я отдам детям.
Испуганный бургомистр сразу завилял и стал просить капитана повременить и дать ему еще один день...
Саратов, подумав,сказал:
– Добро! Согласен. Но если завтра вы мне покажете опять что-нибудь вроде этого...
Бургомистр с облегчением вздохнул и, заверив, что завтра все будет в порядке, удалился.
Саратов сдвинул фуражку на затылок и уселся на топчан.
– Иди-ка сюда, парень, – сказал он, – сядь рядом со мной. Завтра у вас будет отличная комната.
Вернер взглянул на капитана.
– Ты очень добрый, дядя Миша, – сказал он, – но что будет с нами, когда вы уйдете? Ведь мы тогда расплатимся за все это...
Саратов долго и испытующе посмотрел в глаза Вернеру.
– Пойми, Вернер, мы уйдем отсюда только тогда, когда наведем порядок, – проговорил он наконец. – А когда мы уйдем, вы будете достаточно сильны, чтобы самим поддерживать порядок и спокойствие...
Дни шли за днями. Вернер и его сестренки жили в небольшой солнечной комнате недалеко от бургомистрата. Они радовались, когда повар приносил им обед, а еще больше, когда приходил Саратов. Все свободное время они проводили со своими друзьями в фольварке.
Однажды – этот день Вернер запомнил на всю жизнь – он вместе с Саратовым отправился верхом в лес. Они часто совершали такие прогулки. Капитан не упускал случая полюбоваться природой. От лошадей шел пар: дорога вела круто вверх к трем березам, росшим на лесной поляне.
Саратов снял уздечку у своего коня, отпустил подпруги и сел на траву, где уже расположился Вернер.
– Как твои сестренки? – спросил капитан и, не дожидаясь ответа, перечислил: – Маргарет, Ханнелора и Рената?.. – Помолчал, потом задумчиво повторил: – Ханнелора! Прелестное имя. Лора... Леночка...
В его голосе зазвучала нежность.
– Леночкой звали мою дочурку, а ее маму – Настенькой. Мы жили в Ленинграде. Я учил русских детей читать, писать и говорить по-немецки. Школы уже нет. Нет в живых и многих моих учеников. Погибли и Леночка, и Настенька. – Саратов глубоко вздохнул и, взглянув на Вернера, проговорил: – Но жизнь продолжается!.. Твои сестренки Ханнелора, Маргарет, Рената и ты должны жить!..
Вернер Вегенер стал офицером пограничных войск Германской Демократической Республики. У него семья, его сестры давно уже замужем, у них тоже есть дети.
Они живут, потому что жил он, капитан Саратов, учитель из Ленинграда. И о нем всегда рассказывает Вернер Вегенер. Он рассказывает мне, своим солдатам, мальчишкам и девчонкам пограничных деревень.
– Да, вот каким он был, – каждый раз говорит Вернер, заканчивая свой рассказ. – Великодушным и сильным, строгим и справедливым, умным и человечным. И тогда, пятнадцатилетним парнишкой, я твердо решил: буду таким, же, как он. И все эти годы я старался быть похожим на капитана Саратова.
Эрхард Дикс
ИСПЫТАНИЕ
Мы вели наблюдение на смотровой вышке. Все было как обычно. Над долиной еще стелился утренний туман. Но вот из дымки вынырнули макушки лохматых елей. Растрепанные серые клочья тумана повисли на ветвях. Опустившись на землю, они превратились в капельки росы на траве.
Часы деревенской кирхи на той стороне, в Швемберге, начали бить на несколько секунд позже и потому, влившись в звон колоколов в нашей деревне, нарушили привычный ритм. Постепенно звуки становились все тише и наконец замерли...
Молочная цистерна на той стороне шла, как всегда, минута в минуту. Цорн, стоявший рядом со мной у перил, вытянул шею, взглянул на часы и что-то пробормотал себе под нос. Наконец-то он перестал надоедать мне своими уверениями в том, что по швембергскому молоковозу можно проверять часы.
Позади нас загудел трактор сельхозкооператива. Его мотор издавал резкие хлопки. Звук был такой, будто кто-то бил ладонью по поверхности воды в тазу. Цорн поморщился и искоса взглянул на меня, будто хотел что-то сказать, но затем, видимо примирившись, махнул рукой. Я и без слов понимал, что означает этот жест: Цорна раздражали посторонние звуки в работе трактора.
Цорн – парень что надо. Ему двадцать четыре года, и он уже строил дизели в Ростоке. Вначале, когда он только к нам пришел, я его недооценивал и бывал часто несправедлив к нему. На первый взгляд он казался слишком уж ворчливым. Вечно ему что-нибудь в ком-нибудь не нравилось; то одно, то другое было не по нему. И что самое главное: он считал, что все знает. Он и в самом деле многое знал, в особенности что касалось моторов. Здесь, как говорится, нечего было возразить. И очень часто, когда Цорн чем-то возмущался, оказывалось, что на это действительно есть причина. Но его ворчание здорово действовало мне на нервы.
Однако в пограничной службе он доказал, чего стоит. Разве не Цорн ловко задержал недавно «безобидного» грибника? Не останься он тогда лежать на муравейнике, кто знает, как долго пришлось бы преследовать нарушителя... А там были большие красно-бурые лесные муравьи, у которых челюсти будто клещи. Разве еще кто-нибудь, кроме Цорна, смог бы пролежать на муравейнике четверть часа? Его руки покрылись тогда огромными волдырями, как после ожога.
Уж кто-кто, а Беккер знал, когда говорил: «Возьмите с собой Цорна, фельдфебель, и все будет в порядке». До сих пор так и получалось. Цорн понимал все с полуслова...
Заметил ли он, что я, Ханнес Биттер, не похож на себя сегодня? Во всяком случае, он ничего не говорил. За пять часов, прошедших после полуночи, мы не произнесли ни одного лишнего слова и обменивались только обычными фразами во время дежурства. Однако он сегодня чаще прежнего поглядывал на меня вопросительно. Цорн наверняка заметил, как далеки сейчас мои мысли. Но проявлять любопытство... Нет, это было не в его правилах.
И все же иногда мне казалось, будто он взглядом подбадривал меня: «Ну-ну, фельдфебель, расскажи, что там с тобой...» А может, все это лишь плод моего воображения? Может, это я сам ищу повода поговорить с ним? Но почему именно с ним? С Цорном, который, казалось, был вовсе не в моем вкусе? Почему не со Стариком, командиром роты? Или, еще лучше, с обер-лейтенантом Беккером, моим взводным, секретарем нашей парторганизации?
Да, мне нужно поговорить с Беккером, с секретарем. Беккер часто любил повторять одну историю, которая порой вызывала улыбку, но над которой никто никогда не смеялся. В том доме, где жил раньше Беккер, поселился старый коммунист. Вскоре он повесил в подъезде записку. На ней неуклюжими печатными буквами было выведено: «Если ты чем-то озабочен, обращайся к партии! Коммунист Тиме. Третий этаж налево».
«Вот так, ребята! – обычно говорил Беккер, рассказав эту подлинную, а может, и выдуманную историю. – Вот так, ребята! Что касается меня, то здесь вам даже не надо взбираться по ступенькам. Моя рабочая комната на первом этаже!» И заливался своим раскатистым смехом.
Но шутка шуткой, а приглашал он к себе всерьез. Да, с Беккером я бы поговорил, это уж точно. Но он еще не вернулся из штаба полка, куда поехал на совещание секретарей. Так что я не мог с ним пока посоветоваться и оставался один на один со своими заботами. И нет никакого смысла сейчас говорить о них.
Все уже решено. И я, фельдфебель Биттер, буду действовать сам, по своей воле. Я поступлю именно так, а не иначе, но решиться на это мне нелегко. Я принимаю решение самостоятельно, ни с кем не советуясь. Такая уж у меня привычка – решать все самому. На границе так приходится поступать ежедневно. Так что все в порядке.
Но все ли в порядке? Не обманывай себя, Ханнес! Ничего еще не в порядке, если точно известно, что один человек не сядет сегодня в скорый поезд на Мюнхен и не распрощается навсегда с крытым перроном вокзала. Этого не будет.
А вот что касается меня, то через несколько часов я буду рядом с Утой. Она просила меня принять решение, и я должен буду ей сказать, что́ именно я решил.
Через три часа придет смена...
С той стороны приближался пассажирский поезд. Огромной змеей медленно вытягивался он из-за кромки леса. Там начинался крутой подъем, и паровоз, тяжело пыхтя, выбрасывал густые клубы дыма. Смешиваясь с остатками тумана, они некоторое время плыли над поверхностью земли и вскоре рассеивались.
Было начало седьмого. Оставалось еще два часа. Я продолжал думать о своем решении, обо всем, что скажу Уте, о том, как скажу. Мне хотелось сообщить ей это уже сейчас. Вообще хотелось кому-то довериться, чтобы почувствовать реакцию. Тогда можно будет примерно знать, как воспримет это она. Рядом со мной стоял Цорн. Я с ним ни о чем еще не говорил. Легонько толкнув его, я протянул ему бинокль. Цорн перебросил через шею кожаный ремешок.
– Закурим, товарищ фельдфебель? – Цорн достал из кармана пачку и, зная, что это мой любимый сорт, быстро добавил: – Это «Ф-6».
Я кивнул. Он опять искоса взглянул на меня и положил пачку на перила вышки. Я знал, что через пару минут все же протяну руку за сигаретой и, как всегда, у меня не окажется огня. И тогда опять настанет черед Цорна. Сначала он сунет мне свою зажигалку, потом коробку спичек и при этом назидательно прибавит: «Настоящий курильщик, товарищ фельдфебель, должен всегда иметь при себе эти вещи!» Он чиркнет спичкой и протянет мне, ибо знает мою неприязнь к бензиновым зажигалкам.
«Все будет, как всегда», – подумал я, но случилось совсем иначе. Цорн щелкнул зажигалкой, прикурил свою «Ф-6» и вновь искоса взглянул на меня. Затем вдруг резко повернулся ко мне, но, поперхнувшись дымом, закашлялся.
– Товарищ фельдфебель... – начал Цорн, но это прозвучало как-то натянуто и официально.
Он, видимо, это почувствовал и, решительно махнув рукой, вновь обратился ко мне. Но теперь в его тоне было что-то такое, чего я никогда раньше не слышал от ворчливого Цорна. Не знаю даже, как объяснить, но мне на память сразу пришла та записка в подъезде, о которой так любил рассказывать Беккер. Цорн произнес просто и по-дружески:
– Что это с тобой, Ханнес?..
Он достал из пачки сигарету, сунул ее мне в губы и, встав прямо передо мной, внимательно взглянул на меня. Я тоже смотрел ему в глаза, чувствуя, как меня пронзил его вопрос «Что это с тобой, Ханнес?».
Тонкая пелена тумана рассеялась. Лучи солнца сверкнули на горизонте. Казалось, заспанному светилу еще хотелось немного понежиться в перине облаков, но вот уже весело вспыхнул флюгер на колокольне швембергской кирхи, и ели стряхнули со своих ветвей росу.
Услышав вопрос Цорна, я почувствовал, как на душе у меня становится светлее. И начал рассказывать ему о себе и о том, что меня угнетало. Я говорил с ним вовсе не потому, что не мог поговорить больше ни с кем другим, не потому, что со мной сейчас был только он. Нет, я доверился ему потому, что своим вопросом Цорн дал мне понять, что он мой товарищ, один из тех, кто не пройдет мимо, когда другому плохо. Он не был ко мне безразличен и искренне хотел мне помочь. «Что это с тобой, Ханнес?»
Я говорил с ним, и мне становилось легче. Я смотрел ему в глаза, ясные, добрые и всепонимающие. Конечно, я знал, что решать все нужно самому. Но нельзя оставаться наедине со своим решением. Хорошо, когда рядом есть друг, который готов разделить с тобой ношу, кто одобрит твое решение или же поправит тебя, если ты заблуждаешься. Вот и мне сейчас нужен был тот, кто захотел бы выслушать меня, помог бы принять окончательное решение. Нет, это не пустые слова о друге, который должен быть рядом. Никогда раньше я не чувствовал столь отчетливо, как сейчас, что мне нужен был вот такой, близкий, человек. А он рано или поздно нужен любому из нас, даже если до поры до времени мы думаем, что сможем справиться со своими проблемами в одиночку.
Друг нужен не только в дни общих испытаний. Он нужен и тогда, когда речь идет только о тебе одном и тебе просто необходима его близость. Но так ли это? Разве речь идет только обо мне, Ханнесе Биттере? Нет, речь идет о нас двоих – обо мне и Уте...
Цорн поднял бинокль к глазам, подкрутил регулятор резкости, свободной рукой осторожно погасил сигарету о металлические перила.
Он не торопил меня и внимательно наблюдал за патрулем федеральной пограничной охраны, который вылезал из машины у старой будки путевого обходчика там, на той стороне. Цорн тихо повторил цифры номерного знака автомашины и сделал запись в тетради.
Мысленно я возвращался в прошлое. Как все это началось между мной и Утой? Так же, собственно, как и у многих. Иногда говорят, что это была случайность – глупая или счастливая.
Отец рассказывал мне, как он познакомился с матерью. Это было весной сорок первого. Его мобилизовали в вермахт как раз в то время, когда фашисты готовились напасть на Советский Союз. В первый же день, когда на него надели солдатскую форму с ненавистным орлом и свастикой, он уже знал, что не будет воевать против русских. Он всегда вспоминал об этом времени с горечью. Этой горечью были отравлены все те годы, годы господства фашистов.
Его оставили в ремонтном подразделении, и он проходил службу в небольшой силезской деревне. Заправка машин, смена баллонов, мелкий ремонт проезжавших грузовиков – таковы были его обязанности. Там он и познакомился с мамой, и вскоре они поняли, что не смогут жить друг без друга.
Помню, отец часто говорил:
– Создан этот человек для тебя или нет, ты должен сам чувствовать. Это – как электрический ток. Он проходит через тебя и переходит к другому. Кажется, будто знаешь человека целую вечность, хотя видишь его впервые. И с полуслова понимаешь его, хотя впервые разговариваешь. Так было у нас с матерью. И так это, наверное, бывает у всех.
Я часто вспоминал эти слова отца, когда познакомился с Утой. Она могла, конечно, работать учительницей и в соседней деревне, и даже за сотни километров отсюда, например в Мекленбурге, Лейпциге или где-нибудь еще. Но она приехала в Штейнберг, приехала сюда, в наше село у самой границы. И это, конечно, не случайно. Не случайно и то, что я стал пограничником. Беккер сказал бы о нашем знакомстве: «Это просто судьба, товарищ Биттер. Точно». Но «судьба», благодаря которой мы нашли друг друга, не в последнюю очередь зависела от того же Беккера. Это он послал меня тогда, год назад, в школу, где работала Ута.
– Нужно продлить наш шефский договор со школой, Ханнес, – сказал тогда обер-лейтенант. – Отправляйся-ка к директору Карлу Швернигу и приведи все в порядок. Не забывай о дипломатии.
И я отправился. Директора я застал в его кабинете, и там же оказалась и Ута. Я до сих пор вижу, как стояла она у стола, когда Карл Шверниг представил меня ей.
– Ханнес Биттер, фельдфебель нашей погранзаставы и секретарь их организации Союза свободной немецкой молодежи. А это Ута Борк, наша новая преподавательница физкультуры, – сказал он потом. – Кроме того, она преподает и пение. Очень редкое сочетание: музыкальная спортсменка, спортивная муза... Пардон! – Он шутливо поклонился и поправился: – Спортивная учительница музыки, хотел я сказать. Хотя спортивная муза... – И комично вздохнул: – Счастлив тот, кто обладает такими талантами!
Я стоял, мял в руках пилотку, смотрел на Уту, и вдруг меня пронзил тот самый электрический ток, о котором говорил отец...
Она протянула мне руку. Я – свою, и это дружеское пожатие лишь усилило мое смущение. Откуда-то сверху через открытое окно донеслось пение, правда не очень стройное. Карл Шверниг поморщился и выпустил из трубки клубы дыма.
Ута улыбнулась.
– Они еще только учатся, – сказала она.
– С тех пор как здесь вы, я этому верю, – произнес Шверниг и, обращаясь ко мне, добавил: – По-моему, и вашему ротному хору мы тоже могли бы помочь. – Кивнув в мою сторону, он сказал Уте: – Ханнес, честно говоря, пытался что-то сделать, но без музы... – Он подмигнул Уте, а затем уже серьезно спросил: – Вы ведь не откажетесь помочь шефам, коллега Борк? Это было бы нехорошо с вашей стороны.
Ута быстро записала что-то мелким почерком в лежавшую перед ней тетрадь, посмотрела на Швернига (не на меня) и, кивнув головой, просто, без рисовки, ответила:
– Да, конечно, товарищ директор. Я вас прекрасно поняла.
В эти минуты я уже не вспоминал слова отца. Я думал только о том, что у меня покраснели уши. А перед собой видел чертовски милую девушку, интеллигентную, образованную, а что я собой представляю? Беккер частенько говорил мне: «Ты хороший парень, Ханнес, этого у тебя не отнимешь. Но почему бы тебе не послушать хорошую музыку, не взять пару книг, которых ты еще не читал?» Правда, я это несколько раз пытался делать, скорее ради Беккера, чем ради собственного удовольствия. И, конечно, сейчас чувствовал себя полным невеждой перед этой барышней-учительницей.
Когда вечером я ложился в постель и по радио передавали классическую музыку, у меня невольно слипались глаза, а если я даже пытался слушать, мысли мои были далеки от музыки. Я, например, думал о Хелленберге, где мы смонтировали хитроумное новое сигнальное устройство, которое никак не хотело действовать.
«С этой Утой Борк, – думал я, – ничего у тебя не выйдет. И пусть электрический ток пронизывает тебя хоть до потери сознания – не поможет. Ты играешь в футбол, а она играет на рояле». Так я пытался сам себя отговорить. К счастью, это удалось не совсем, ибо она, кроме того, была спортсменкой, а я пытался организовать у нас на заставе хор.
И все же тогда, в школе, когда я впервые увидел Уту, мне показалось, что она очень далека от меня...
Цорн ткнул меня локтем в бок, протянул бинокль и показал рукой на бурелом. Из зарослей кустарника к изгороди из ежевики вышла косуля. За ней спокойно шествовал самец – молодой, стройный, полный силы. Он сердито рыл землю передними ногами, да так сильно, что пучки вереска разлетались в стороны. Косуля то и дело оборачивалась и быстро щипала траву. Вдруг по ее телу пробежала мелкая дрожь, и она мгновенно скрылась. Самец тоже что-то почуял. Он посмотрел в нашу сторону, вытянувшись от напряжения, и, сделав озорной прыжок, исчез вслед за косулей.
Я вернул бинокль Цорну.
– Красиво, – заметил я и при этом почему-то подумал об Уте, о нас обоих, о нашей любви.
Прошло немало времени после нашего знакомства, прежде чем я поверил, что нравлюсь ей. Однажды после занятий с нашим хором я пошел ее проводить. Мы сделали большой крюк и присели на траву возле кустов ежевики. Я взял ее за руку. И нерешительно замер, боясь что-то испортить. Она это почувствовала, но оставила свою руку в моей, а другой рукой стала срывать с куста переспелые черные ягоды. Каждую вторую ягоду она совала мне в рот. А я смотрел на ее губы: они стали темно-красными от ежевики. Набравшись смелости, я поцеловал ее. Она не оттолкнула меня и не закрыла глаза. Я склонился над ней. Тень от моего лица упала на ее лицо. В ее карих глазах отражалась листва ежевичного куста. Она смотрела на меня спокойным, ясным взглядом, потом обеими руками приподняла мою голову, словно хотела лучше разглядеть меня. Я невольно отметил, насколько она была серьезна, и с радостью понял, что эти минуты будут длиться вечно. И когда она отпустила мою голову, я уже твердо знал, что теперь мы связаны с ней на всю жизнь.
Мы будем вместе. Я, солдат-пограничник, кузнец Ханнес Биттер, и она, учительница. Конечно, Ута будет ко мне требовательна. И действительно, она вскоре добилась того, чего Беккеру не удавалось в течение многих месяцев. Правда, у него я тоже многому научился и старался ему подражать. Он давал мне книги, возил на своей «Яве» почти за сотню километров в театр, да-да, даже зимой, в мороз. «Это необходимо для общего развития, Ханнес», – говорил обер-лейтенант, и я принимал все как должное, хотя для меня это был скорее труд, чем удовольствие.
С Утой было иначе. Когда мы прочитывали какую-нибудь книгу или слушали новую пластинку, она только говорила: «Как это здорово, Ханнес! Как прекрасно!» – и заставляла меня слушать снова. Сидя рядом с ней на пестром, ручной работы ковре, подобрав под себя ноги, я слушал и пытался думать, как она. И когда я был рядом с ней, мне это удавалось. Рояль тогда не просто звучал, а звучал для нас. И я говорил: «Да, это прекрасно, Ута...»
Я теперь не мог себе представить жизни без нее. А она? Чему она могла научиться у меня? Поцелуям? Конечно. Но этому можно научиться и не у меня. Любви? Но разве любви можно научить? Я не знаю, как ответить на этот вопрос, но мне кажется, нужно научиться быть вместе. А это порой намного труднее, чем многие думают. За годы совместной жизни возникают нерасторжимые узы, вырабатываются общие взгляды, когда один смотрит на мир глазами другого, не отказываясь при этом от своих собственных убеждений. Они дороги друг другу, и каждый из двоих несет ответственность за другого.
Отец Уты... Перед тем как с ним познакомиться, я надеялся, что он, может, в какой-то мере заменит мне моего отца, который умер слишком рано. Суровой была жизнь его, и сердце не выдержало этой нагрузки. Он никогда не устранялся от борьбы. И никогда не жаловался. Товарищи не раз говорили ему: «Ханнес, тебе необходимо отдохнуть, мы достанем тебе путевку на курорт». В ответ он лишь сердито отмахивался: «У меня хватит времени для отдыха и после шестидесяти». Мне же он в таких случаях говорил: «Они думают, что я уже никуда не гожусь, мой мальчик, но они ошибаются. Моим плечам не привыкать к ноше, а когда на них еще усядутся твои дети, чтобы покататься, как на лошадке, этот груз будет для меня самым легким, самым прекрасным и радостным...»
Дети... Они у нас будут. Но не будет деда, веселого и надежного друга. С того дня, как умер отец, мать не знала больше радости. Прожив с ним долгую жизнь, она никак не могла себе представить, что его уже нет. Он постоянно думал обо всех и никогда о себе самом. Он заботился о нашем будущем. И мне очень тяжко без него, без моего доброго отца...
Отец Уты приехал в конце недели. В ночь под воскресенье я нес дежурство на границе и чертовски устал. Впрочем, как обычно. Когда я потянул ручку старомодного звонка у калитки папаши Бенштока, у которого Ута снимала комнатку, под самой крышей распахнулось слуховое окно. Но из него выглянула не Ута. Над горшками с геранью появилось лицо незнакомого мужчины. Гладко зачесанные назад седые волосы с несколькими темными прядями, светлые, в тонкой оправе очки... «Это, значит, и есть отец Уты», – подумал я.
Он махнул рукой:
– Вы, конечно, Ханнес Биттер? Подождите-ка, я открою.
У меня забилось сердце. «Черт возьми! Как настоящий профессор!» – подумал я. У него был приятный голос, спокойное, умное, хотя и несколько холодноватое, лицо. Я представился, приложив руку к пилотке. Он протянул мне руку. Пожатие его не было энергичным, но и не вялым.
В комнате Уты все было как обычно. И, как обычно, цветы в керамической вазе, которую я подарил ей. Это был один из первых моих подарков, еще задолго до того дня, когда мы лакомились ежевикой.
«А у тебя хороший вкус, медведь...» – сказала она тогда. Знала бы она, какую радость доставила мне своей неожиданной похвалой. Тогда-то и зародилась во мне надежда... А теперь я чувствовал себя в этой мансарде как дома. Все здесь было хорошо знакомо – и эти изящные чашки в серванте, и проигрыватель с пластинками, и пестрая занавеска, и толстая свеча в подсвечнике...
Вальтер Борк повел разговор с большим тактом. Словно для того, чтобы помочь мне преодолеть первое смущение, он начал рассказывать о своей работе – Борк был инженером-проектировщиком в большом строительном тресте в окружном центре. Он обращался ко мне на «вы» и называл меня «Ханнес», расспрашивал о планах на будущее и слушал меня весьма серьезно. Я сказал, что в будущем году окончу службу и останусь здесь же, в селе, – буду работать кузнецом в кооперативе. Потом мы все вместе отправились смотреть котлован нового дома у самого леса. В этом доме будет квартира и для нас.
Он улыбнулся, когда я сказал, с каким нетерпением ожидаем мы того дня, когда сможем там поселиться. Ута взяла мою руку и каждый раз, услышав это «мы», легонько сжимала ее, а Борк с некоторым сомнением поднимал брови и старался перевести разговор, упоминая о тех возможностях, которые могли бы открыться для Уты в городе. Он говорил не о карьере. Он говорил о более интересных и значительных перспективах. Это относилось и ко мне.
– Когда поженитесь, у нас в тресте найдется работа и для вас, Ханнес.
Да, Вальтер Борк был хорошим отцом, он любил свою дочь и заботился о ней, хотел помочь ей достичь в жизни большего и делал это от чистого сердца. Было бы несправедливым отрицать это. Но его любовь к Уте была несколько иной, чем у моего отца ко мне. Мой отец никогда так вот открыто не показывал свою любовь и уж, во всяком случае, не гладил меня по голове, как это делал отец Уты. Но, видимо, с дочерьми родители обращаются иначе, чем с сыновьями. Меня отец изредка хлопал по плечу или дружески давал тумака и при этом приговаривал: «Пробивайся, Ханнес! Ты должен достигнуть всего сам, мой мальчик! Я могу тебе дать лишь совет». Разве в этом меньше любви, чем в озабоченных расспросах и нежных жестах? Или это просто другая любовь? Я не взял бы на себя смелость судить об этом, но в отношении ко мне отца я видел доверие, гордость и уверенность, что я, его сын, так же, как и он, пойду правильным и честным путем.
Вальтер Борк собрался уезжать. Мы проводили его до автобуса. Он поцеловал Уту в лоб, погладил ее по волосам и сказал:
– Будь счастлива, моя девочка!
Мне он протянул руку и на пару секунд задержал ее в своей. Я почувствовал в этом его пожатии что-то вроде просьбы, но не совсем понял, чего именно он хотел.
– До свидания, Ханнес, – произнес он и, слегка улыбнувшись, добавил: – Каждый сам кует свое счастье!
Поразмыслив над его словами, я решил, что он сказал это просто так. Мудрый родительский совет будущему зятю, который и в самом деле кузнец. Кузнец своего счастья!
Автобус отъехал, подняв клубы пыли, и вместе с ней над мостовой закружились первые осенние листья. Они будто хотели догнать уходивший автобус, но вскоре успокоились и снова улеглись на обочине. Покрывшиеся серой пылью, они уже не радовали глаз яркими красками.
Мы долго еще махали вслед автобусу. Ута провела ладонью по лицу – словно хотела отогнать нахлынувшую грусть – и улыбнулась:
– Знаешь, медведь, пойдем навестим нашу ежевику...
И там листья выглядели уже не такими свежими и зелеными. На кустах осталось всего лишь несколько ягод. Меж листьями враждебно торчали острые колючки. На какое-то мгновение мне стало грустно, но теперь в сочных ягодах не было нужды. Я снова чувствовал их вкус на губах Уты. И снова кусты ежевики казались такими же зелеными, и снова, как тогда... В девушке, которую любишь, живет волшебница.