Текст книги "Общество риска. На пути к другому модерну"
Автор книги: Ульрих Бек
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
Этот пример – один из многих. Можно сказать, наука трояко участвует в возникновении и углублении цивилизационных опасностей и соответствующего кризисного сознания: промышленное использование научных результатов создает не только проблемы, наука обеспечивает и средства – категории и инструменты познания, – для того чтобы вообще распознать в проблемах проблемы и представить (или выставить) их как таковые, и наоборот. В конечном итоге наука создает и предпосылки для «преодоления» угроз, возникших по ее же вине. Если еще раз вернуться к примеру экологических проблем, то в профессионализированных частях экологического движения ныне уже мало что осталось от некогда провозглашенного воздержания от воздействий на природу.
«Напротив, соответствующие требования подкрепляются новейшими и лучшими достижениями физики, химии, биологии, системного анализа и компьютерного моделирования. Концепции, которыми оперирует исследование экосистем, чрезвычайно современны и направлены на то, чтобы охватить природу не только по частям (с риском вызвать последствия вторичного и даже n-ного порядка по причине систематически порождаемого таким образом невежества), а в целом… Мюсли и джутовая сумка на самом деле предвестники нового модерна, чьей характеристикой будут много более совершенные и действенные, а главное, еще и более полные онаучивание и технизация природы».
Обобщая, можно сказать, пожалуй, так: именно осознание зависимости от объекта протеста в свою очередь придает «противонаучной» позиции львиную долю ее язвительности и иррациональности.
Не несостоятельность, а успешность наук свергла науки с их трона. Можно даже сказать: чем успешнее действовали науки в этом столетии, тем быстрее и основательнее релятивировались их изначальные притязания на значимость. В этом смысле научное развитие второй половины нашего столетия переживает в своей непрерывности коренное изменение, причем не только во внешнем отношении (как показано выше), но и во внутреннем (как будет показано сейчас), т. е. в своем научно-теоретическом и социальном самопонимании, в методологических основах и прикладной соотнесенности.
Модель простого онаучивания опирается на «наивное представление», что методический скептицизм наук, с одной стороны, может быть институционализирован, с другой же – ограничен объектами науки. Основы научного познания здесь точно так же исключены, как и вопросы практического внедрения научных результатов. Вовне догматизируется то, что внутри подвергается мучительным вопросам и сомнениям. Под этим фасадом прячется не только разница между «освобожденной от действия» исследовательской практикой и активными принуждениями практики и политики, где сомнения должны быть системно обусловленно сокращены и сняты посредством ясных форм решений. Такое располовинивание научной рациональности по границам между вовне и внутри особенно отвечает рыночным и профессионализирующим интересам научных экспертных групп. Потребители научных услуг и знаний платят не за признанные или вскрытые заблуждения, не за фальсифицированные гипотезы, не за возрастание хитроумных сомнений в себе, а за «знания». Лишь тот, кому удается отстоять на рынке притязания на познание перед лицом конкурирующих профессиональных и дилетантских групп, может вообще разрабатывать материальные и институциональные предпосылки, чтобы внутренне предаваться «роскоши сомнения» (именуемой теоретическим изучением основ). То, что в аспекте рациональности надлежит генерализировать, в аспекте самоутверждения на рынке должно обратиться в свою противоположность. В процессе «успешного» онаучивания искусство сомнения и искусство догматизирования дополняют друг друга и противоречат друг другу. Если успех внутренний основан на ниспровержении «полубогов в белом», то внешний успех, как раз наоборот, основан на целевом возвышении, восхвалении, ожесточенной защите «притязаний на непогрешимость» от всех «подозрений иррациональной критики». Результаты, которые по условиям своего возникновения всегда могут быть лишь «заблуждениями до отзыва», должны в то же время стилизоваться под «знания» вечного характера, практическое пренебрежение которыми есть предел невежества.
В этом смысле в модели простого онаучивания модерн и контрмодерн всегда были противоречиво сплавлены. Неделимые принципы критики разделяются; радиус их действия располовинивается. Абсолютность притязаний на познание, которые проявляются вовне, своеобразно контрастирует с генерализацией подозрения в ошибке, которое внутри возводится в ранг нормы. Все, что соприкасается с наукой, моделируется как изменяемое – но только не сама научная рациональность. Эти разграничения не-разграничимого не случайность, а функциональная необходимость. Именно они сообщают наукам их когнитивное и социальное превосходство над преобладающими традициями и дилетантскими практиками. Только так можно (противоречиво) увязать между собой критицистические притязания на познание и усилия профессионализации.
Эта оценка приводит к двум выводам: во-первых, процесс онаучивания в XIX веке и вплоть до сегодняшнего дня следует понимать также и как догматизацию, как тренировку науки в «догматах веры», которые без спросу притязают на значимость. Во-вторых, «догматы» первичного онаучивания лабильны совершенно иначе, нежели догматы (религии и традиции), вопреки которым науки развивались: они несут в самих себе масштабы своей критики и упразднения. В этом смысле научное развитие в непрерывности своих успехов подтачивает собственные же демаркации и основы. В ходе осуществления и обобщения научных норм аргументации таким образом возникает совершенно измененная ситуация: наука становится непреложной и одновременно лишается своих изначальных притязаний на значимость. В той же мере раздуваются «проблемы практики». Методичная автодестабилизация науки внутри и вовне обусловливает упадок ее власти. Следствие этого – чреватые конфликтами тенденции уравнивания в перепаде рациональности между экспертами и дилетантами (индикатором чего для многих, к примеру, служит рост числа судебных исков по поводу «врачебных ошибок»). Более того, привычные понятия, отражающие перепад власти, отказывают: модерн и традиция, эксперты и дилетанты, производство и применение результатов. Это размывание границ скептицизма в условиях рефлексивного онаучивания можно проследить по линии:
а) научно-теоретической и
б) исследователъско-практической.
Этот переход между простым и рефлексивным онаучиванием; в свою очередь осуществляется научно-институционально. Актеры этого коренного изменения – дисциплины критического самоприложения науки к науке: теория науки и история науки, социология знания и социология науки, психология и эмпирическая этнология науки и т. д., которые с переменным успехом подгрызают фундаменты автодогматизации научной рациональности с самого начала нашего столетия.
С одной стороны, ими занимаются профессионально и институционально, причем согласно требованиям еще действующей модели простого онаучивания; с другой стороны, они отменяют условия применения этой модели и в этом смысле уже суть предвестники самокритичного варианта онаучивания. В этом смысле «антинаука» отнюдь не изобретение 60-х или 70-х годов. Скорее, она с самого начала входит в состав институционализированной программы науки. Одной из первых «контрэкспертиз» с долговременным воздействием вплоть до нынешнего времени была – с данной точки зрения – Марксова критика «буржуазной науки». В ней уже содержались все противоречивые и напряженные отношения между научным верованием в собственное дело и генерализированной критикой идеологии тогдашней науки, которые затем «озвучиваются» во все новых и новых вариантах – скажем, в социологии знания К. Маннгейма, в фальсификационизме К. Р. Поппера или в научно-исторической критике научно-теоретического нормативизма Т. С. Куна. Происходящее здесь систематическое «опорочивание своих» есть последовательное самоприложение поначалу располовиненно институционализированного фаллибилизма. Причем этот процесс самокритики идет не прямолинейно, а в последовательном развенчании новых и новых попыток спасения «коренной рациональности» дела научного познания. Этот, впрочем, в конечном счете кощунственный процесс (догадок и опровержений) можно проследить на множестве примеров. Но нигде он не осуществляется в такой классической форме, так «образцово», как в ходе научно-теоретической дискуссии нынешнего столетия.
По сути, еще Поппер использовал против обосновывающего мышления «кинжал», жертвой которого затем падают все его «попытки доказать» принцип фальсификации, сконструированный им для защиты от шарлатанства. Все «остатки обоснований» в принципе фальсификации мало-помалу вскрываются и при последовательном самоприложении опровергаются, пока не уничтожаются опоры, на которых должен базироваться принцип фальсификации. Знаменитое выражение П. Файерабенда (P. Feyerabend) «anything goes» («все годится») только обобщает это состояние, осмысленное с большой научно-теоретической компетентностью и дотошностью[17]17
Эту аргументацию можно обрисовать несколькими штрихами: сначала при ближайшем рассмотрении отказывает «эмпирический базис» как фальсификационная инстанция «спекулятивного» образования теории. А обосновать его необходимо. Если обосновывать его опытом, он не подвергается интерсубъективности. Одновременно остается без внимания производство данных в эксперименте (интервью, наблюдении и т. д.). Если учесть его, граница между эмпирическими и теоретическими высказываниями, которая есть цель всего предприятия, упраздняется.
Как вообще понять существование в поисках фальсификаторов? Допустим, эксперимент не оправдывает теоретических ожиданий. И что тогда – теория раз и навсегда опровергается или выявляются только неувязки между ожиданиями и результатами, которые указывают на разные возможности решения и в этом смысле могут быть очень по-разному обработаны и подхвачены (скажем, предполагая в эксперименте ошибки или, наоборот, расширяя и развивая теорию и проч.; см. также: I. Lakatos, 1974)?
Эссе Томаса С. Куна 1970 года, ставшее знаком научно-теоретического поворота, отнимает у научно-философской рефлексии эмпирический базис. Таким образом в ретроспективе статус научной теории как теории без эмпирики становится проблематичным: есть ли теория науки только нормативное учение с логистическими оговорками, высшая цензурная инстанция для «хорошей» науки, а значит, как бы научный эквивалент средневековой церковной инквизиции? Или она выполняет собственные требования к эмпирически проверяемой теории? Но в таком случае ввиду фактически противоположных принципов производства и фабрикации знания ее притязания на значимость необходимо резко сократить.
Этнологически ориентированное научное исследование в конце концов «открывает» даже в допустимом месте рождения естественнонаучной рациональности – в лаборатории, – что преобладающие там риски сходны, скорее, с современными вариантами танцев, призывающих дождь, или с ритуалами плодородия, которые ориентированы на принципы карьеры и социальной акцептации (К. Knorr-Cetina, 1984).
[Закрыть].
Как вообще понять существование в поисках фальсификаторов? Допустим, эксперимент не оправдывает теоретических ожиданий. И что тогда – теория раз и навсегда опровергается или выявляются только неувязки между ожиданиями и результатами, которые указывают на разные возможности решения и в этом смысле могут быть очень по-разному обработаны и подхвачены (скажем, предполагая в эксперименте ошибки или, наоборот, расширяя и развивая теорию и проч? Эссе Томаса С. Куна 1970 года, ставшее знаком научно-теоретического поворота, отнимает у научно-философской рефлексии эмпирический базис. Таким образом в ретроспективе статус научной теории как теории без эмпирики становится проблематичным: есть ли теория науки только нормативное учение с логистическими оговорками, высшая цензурная инстанция для «хорошей» науки, а значит, как бы научный эквивалент средневековой церковной инквизиции' Или она выполняет собственные требования к эмпирически проверяемой теории? Но в таком случае ввиду фактически противоположных принципов производства и фабрикации знания ее притязания на значимость необходимо резко сократить.
Этнологически ориентированное научное исследование в конце концов «открывает» даже в допустимом месте рождения естественнонаучной рациональности – в лаборатории, – что преобладающие там риски сходны, скорее, с современными вариантами танцев, призывающих дождь, или с ритуалами плодородия, которые ориентированы на принципы карьеры и социальной акцептации (К. Кпогг-Сейпа, 1984).
Теперь в практике науки могут сказать и действительно говорят: so what – ну и что! Какое нам дело до саморазрыва научной теории, которая всегда была не более чем «философским фиговым листком» исследовательской практики, причем та и другая нимало друг другом не интересовались. Но защита принципа фальсификации и последующее заявление о его и так уже известной бесполезности не проходят безнаказанно. Ничего не случилось. Совершенно ничего. Только научная практика «на ходу» потеряла истину– как мальчишка школьник теряет деньги на молоко. За последние три десятка лет она превратилась из деятельности ради истины в деятельность без истины, при том что более чем когда-либо с необходимостью социально жиреет на ниве истины. Дело в том, что научная практика целиком следовала за научной теорией на ее пути в догадку, самосомнение, условность. Внутренне наука сосредоточилась на решении. Внешне пышно разрастаются риски. Ни внутренне, ни внешне ее более не осеняет благословение разума. Она стала непреложной и неспособной к истине.
Это не случайность и не несчастный случай. Истина шла обычным путем модерна. Научная религия, уверенная, что лишь она владеет истиной и вправе провозглашать ее, секуляризировалась в ходе своего онаучивания. Притязание науки на истину не выстояло перед дотошным научно-теоретическим и эмпирическим самодопросом. С одной стороны, притязание науки на объяснение сосредоточилось в области гипотезы, предположения впредь до отмены. С другой стороны, реальность растворилась в произведенных данных. Тем самым «факты» – давние дары реальности – суть всего-навсего ответы на вопросы, которые можно было бы поставить и иначе. Продукты правил сбора и опущения. Другой компьютер, другой специалист, другой институт – другая «реальность». Чудо, если бы это было не так, чудо, а не наука. Лишнее доказательство иррациональности (естественно)научной исследовательской практики – это чуть ли не безнравственность. Задать ученому вопрос об истине означает ныне совершить почти такую же бестактность, как спросить священника о Боге. Произнести в научных кругах слово «истина» (равно как и слово «реальность») все равно что расписаться в невежестве, посредственности, непродуманном пользовании многозначной, эмоциональной лексикой повседневного языка.
Конечно, эта потеря имеет и приятные стороны. Истина была неземным усилием, возвышением до богоподобного. Иными словами, весьма сродни догме. Однажды овладев ею, высказав ее, было крайне трудно ее изменить, а ведь она менялась постоянно. Наука становится человеческой, изобилует заблуждениями и ошибками. Ею можно заниматься и без истины, причем, пожалуй, даже честнее, лучше, многостороннее, наглее, отважнее. Противоположное дразнит и всегда имеет шансы. Сцена становится пестрой. Когда вместе собираются три науки, происходит стычка полутора десятков мнений.
Но главная проблема остается: в условиях рефлексивного онаучивания с необходимостью прогрессирует упразднение притязаний на реальность и познание. В этом отходе в сферу решения, в произвольность, научная теория и научная практика соединяются. Параллельно растут копродуцированные и кодефинируемые наукой риски. Теперь можно делать ставку на то, что конвенционализация приводит также к возрастанию произвольности взаимонейтрализующих предположений о риске и тем самым топит всю проблему в тумане конфликтов мнений. Но дефиниции риска возникают относительно наук вовне и нередко задаются им (наукам) так же, как и умаление и отрицание рисков. Тем самым науки в условиях риска совершенно по-новому отдают себя во власть общественных влияний.
Занимаясь рисками научно-технического развития, исследование вплетается в общественные интересы и конфликты (см. выше). В той же мере центральное и одновременно гипотезообразующев значение приобретает контекст применения научных результатов, которым философия науки до сих пор преступно пренебрегала. Но таким образом конститутивная для исследовательской практики граница между значимостью и происхождением преступается или упраздняется. Исследование уже в самой своей основе включено в общую рефлексивность, что может обеспечить таким категориям, как социальная и экологическая совместимость, ключевое, путеводное значение, но в любом случае отдает решение о гипотезах во власть имплицитных критериев общественной акцептации. «Предписанная философией науки обособленность науки как автономной сферы, изоляция от вопросов истины в попперовском третьем мире становится тем самым если не принципиально невозможной, то все же фактически иррелевантной. То же самое происходит с контрольной и защитной функцией философии науки по отношению к общественным и политическим стремлениям управлять наукой. Ведь ввиду такого развития значимость – уже не только вопрос истины, но и вопрос общественной акцептации, этической совместимости» Теоретический фиговый листок обеспечивает этому развитию лжеучение об образовании гипотез. Роковая суть этого «учения», возводящего теоретическую кажимость в ранг программы, выявлена давно. Хайнц Хартман еще в 1970 году писал: «Разработка теорий принадлежит к числу тех немногих процессов, которые и ныне осуществляются произвольно. Способов такой «ловли гипотез» предлагается великое множество. Интуицию и мужество восхваляют так же, как и формальное выведение из аксиом. Абстрактно мыслящие ученые признаются, что в конечном счете исходили все-таки из здравого смысла или из единичного исторического прецедента, другие рекомендуют переключаться с рассмотрения на существующую теорию. Третьи справляются с этой проблемой, непринужденно объявляя, что все гипотезы одинаково хороши; а четвертые напоминают нам, что даже такой гений, как Галилей, отдал разработке одной гипотезы тридцать четыре года жизни. Тот, кто осознает, что всякое исследование в принципе исходит из гипотез, и одновременно видит всю хаотичность практики образования гипотез, обычно в некотором недоумении спрашивает себя, как же эмпирическая наука могла так долго мириться с этим противоречием». Эта практика в образовании гипотез находит свою противоположность в принуждениях общественного «менеджмента риска». Там, где реальность как корректив отступает в сферу решений и условностей, общественное применение начинает (со)определять, что считается «познанием», а что нет. Место контроля и характер критериев сдвигаются – изнутри наружу, от методологии к политике, от теории к общественной акцептации. Плата за это развитие высока. Сегодня мы можем различить разве что самые ее начала. Путь прагматизма исследовательской практики по ту сторону истины и просвещения, уверенной в своей востребованности, пока что вводит в заблуждение касательно последствий, которые метят в самую сердцевину. Границы, долженствующие служить защитой и фиксировать компетентность, более не существуют: значимость и происхождение, контекст возникновения и применения, ценностный и предметный аспект исследований, науки и политики проникают друг в друга, образуют новые, трудно разделимые зоны пересечения. Таким образом вновь встает вопрос о возможностях и пределах научного познания, но встает уже иначе, нежели в рамочных условиях первичного онаучивания. Например, речь идет не о принципиальной демаркации границы между предметным и ценностным аспектами и не о ведении научно-теоретических дебатов об этом. Проблемы такой демаркации в ходе овеществления исследований, пожалуй, утратились. Вместо этого внутри соблюдаемых правил овеществления и внутри «жестких» методов научного установления фактов выпячивается нормативность (ср.: и. Веек, 1974). Во взаимодействии конвенционализации и внешней эксплуатации науки имманентно размываются основы аналитике – методического исследования. Происходит инверсия внутреннего и внешнего: самое внутреннее – решение об истине и познании – уходит вовне; а внешнее – «непредсказуемые» побочные последствия – становится постоянной внутренней проблемой самой научной работы. То и другое – тезис экстернализации познания и тезис интернетизации практических последствий – будет рассмотрено ниже.
Ныне у нас на глазах начинает разваливаться общественная монополия науки на истину. Обращение к научным результатам с целью общественно обязательного определения истины становится все более необходимым, но одновременно и все менее достаточным. В этом распадении необходимого и достаточного условия и возникающей таким образом серой зоны отражается утрата наукой ее функции в самой исконной ее сфере – заместительном определении познания. Адресаты и пользователи научных результатов – в политике и экономике, СМИ и повседневной жизни – хотя и становятся зависимее от научных аргументов вообще, одновременно все менее зависят от отдельных данных и от суждения науки об истинности или ложности ее высказываний. Перенос притязаний на познание во внешние инстанции основан – парадокс здесь мнимый – на вычленении наук. С одной стороны, это связано с избыточной сложностью и многообразием данных, которые если и не противоречат друг другу открыто, то и не дополняют друг друга, утверждая большей частью различное, часто несопоставимое, а тем самым прямо-таки принуждают практика вынести собственное решение о познании. Вдобавок им свойственна самоутвержденная полупроизвольность, которая в конкретике (как правило) отрицается, но в диссонансе множества данных и в методическом отходе к решению и условности все же выступает на передний план. Все эти «да, но», «с одной стороны и с другой стороны», в которых с необходимостью двигается наука гипотез, открывают, в свою очередь, возможности выбора в сфере дефиниции познания. Поток данных, их противоречивость и сверхспециализация превращают рецепцию в партиципацию, в независимый процесс образования знания вместе с наукой и против нее. Могут сказать: так было всегда. Автономия политики или экономики относительно науки столь же стара, сколь и сами эти отношения. Правда, при этом опускают две упомянутые здесь особенности: данный вид автономии создан наукой. Она возникает в изобилии науки, которое одновременно отодвинуло собственные притязания в область гипотетического и являет взору образ саморелятивирующегося плюрализма интерпретаций.
Последствия оказывают глубокое обратное воздействие на условия производства знания: науке, утратившей истину, грозит опасность, что другие предпишут ей, что следует считать истиной. И это касается не только прямого воздействия на цветущую пышным цветом «придворную науку». Такую возможность предоставляют приблизительность, нерешенность и доступность результатов для решения. Критерии отбора, не поддающиеся строгой научной проверке, при избыточной сложности, которую так или иначе нужно преодолеть, обретают новое, едва ли не важнейшее значение: единодушие в принципиальных политических взглядах, интересы заказчика, предупреждение политических импликаций – словом, социальная акцептация. На пути к методологической конвенционализации науке – ввиду сверхсложности, ею же порождаемой, – грозит имплицитная феодализация ее «познавательной практики». Соответственно возникает новый партикуляризм во внешних отношениях – большие и малые группы ученых, обособляющиеся друг от друга и толпящиеся вокруг имплицитных приматов применения. Главное, так происходит не задним числом, не в контакте с практикой, а в исследовательских лабораториях, в кабинетах, в святая святых продуцирования самих научных результатов. Чем серьезнее становятся риски научно-технического развития и чем энергичнее они определяют общественное сознание, тем больше усиливается активный нажим на политические и экономические инстанции и тем важнее для социальных актеров убедиться в посягательстве на «дефинирующую власть науки», будь то с целью умаления опасности, отвлечения, переопределения, будь то ради драматизации или методокритического блокирования «внешних превышений дефиниции».
Но у этого процесса есть и другие стороны. При его посредстве можно осуществить толику просвещения. Люди высвобождаются из заданного, «отнимающего дееспособность» знания экспертов. Растет число тех, кто умело пользуется «научным критиканством». Изменение функции, совершающееся при этом обобщении фигур научной аргументации, – как показывают Вольфганг Боне и Хайнц Хартман – вызывает раздражение ученых. «Научные аргументации, со времен Просвещения признанные единственно компетентной легитимирующей инстанцией, в ходе своей генерализации как бы утрачивают нимб рационально непререкаемого авторитета и становятся социально свободными. В социологической перспективе сам этот тренд представляет собой результат процессов онаучивания. Тот факт, что научные высказывания более не неприкосновенны, а могут быть оспорены на уровне повседневности, означает вот что: систематическое сомнение как структурно несущий принцип научного дискурса более не является привилегией этого последнего. Разница между «непросвещенной чернью» и «просвещенным гражданином», или, выражаясь более современно, между дилетантами и экспертами, исчезает и превращается в конкуренцию различных экспертов. Практически во всех общественных подсистемах место интернализации норм и ценностей занимает рефлексия в свете конкурирующих составных частей систематического знания».
Чтобы существовать в этой внутри– и межпрофессиональной конкуренции экспертов, уже недостаточно предъявить «чистые» тесты значимости. Порой необходимо прийти самому и произвести убедительное впечатление. Производство (или мобилизация) веры в условиях рефлексивного онаучивания становится главным источником социального осуществления притязаний на значимость[18]18
Вероятно, в этом заключается одна из причин того, что личностные качества и личные сети приобретают большее значение как раз с избыточным предложением интерпретаций касательно их практической реализации и использования.
[Закрыть].
Там, где раньше наука убеждала посредством науки, ныне, ввиду противоречивой разноголосицы научных языков, все более важную роль играет вера в науку или вера в антинауку (или соответственно в данный метод, данный подход, данное направление). Быть может, лишь «особенное» в презентации, личная убедительность, контакты, доступ к СМИ и т. д., придает «единичным данным» высшие социальные атрибуты «познания». Там, где вера выносит решение о научных аргументах или участвует в таком решении, она может вскоре снова прийти к власти. Правда, по внешней форме уже не как вера, а как наука. Соответственно в возникающей промежуточной зоне, где наука становится: все более необходимой, но и все менее достаточной для производства познания, могут вновь угнездиться самые разные власти веры. Тем самым становится возможно многое: фатализм, астрология, оккультизм, прославление «я» и отречение от «я», в соединении и смешении с частичными научными данными, радикальной научной критикой и научной доверчивостью. Эти новые алхимики на редкость невосприимчивы к критике науки, ибо нашли свою «истину» и приверженцев не донаучно, а в общении с наукой.
Этот научный иммунитет имеет силу не только для таких экстремальных случаев. Идеологии и предрассудки вообще, теперь вооруженные научно, способны вновь обороняться от научной критики. Они обращаются к самой науке, чтобы отвергнуть ее же требования. Нужно лишь больше читать, в том числе и исследования противоположного характера. Возражения воспринимаются до результатов, как бы по предварительному заказу. Несколько (методических) принципиальных возражений на все случаи и про запас заставляют рассыпаться те или иные строптивые научные сведения. Если вплоть до 60-х годов наука еще могла рассчитывать на неспорящее, верящее в науку общественное мнение, то сегодня на ее усилия и успехи смотрят с недоверием. Предполагают недоговоренности, приплюсовывают побочные эффекты и готовятся к худшему.