355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Избранное » Текст книги (страница 26)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:46

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)

– Переутомление, – сказал доктор. – Возможно, шок. В его ли возрасте переплывать реки зимой. Это пройдет. Только пусть полежит денек-другой. Тут найдется кому побыть при нем?

– Найдется, – ответил майор де Спейн.

Они вернулись в дом; там в душной комнатенке по-прежнему сидел на тюфяке Бун и не снимал руки с головы Льва, и люди – те, для кого Лев гонял зверя, и те, кто до этого дня лишь понаслышке знал о нем, – тихо входили, чтобы взглянуть и уйти. Потом рассвело, и все пошли во двор смотреть Старого Бена, чьи глаза тоже были открыты, стертые зубы оскалены, лапа изувечена капканом, под шкурой – желвачками старые пули (общим числом пятьдесят две штуки – картечин, винтовочных и круглых), и под левым плечом еле видная щелка, сквозь которую нож Буна добрался до медвежьей души. Затем Эш застучал в донце таза тяжелой ложкой, сзывая народ на кухню, и впервые на памяти мальчика гончие ни разу во весь завтрак не завозились под полом. Видно, старый медведь и мертвый наводил на них ужас, преодолеть который самим, без Льва, им было не под силу.

Дождь перестал еще ночью. А среди утра явилось белесое солнце, быстро выжгло туманы и тучи, нагрело воздух и землю; день выдался из тех безветренных, декабрьских, миссисипских, что как бы воскрешают бабье лето. Они вынесли Льва на веранду, на солнце. Об этом подумалось Буну.

– Черт подери, – сказал Бун, – он же не любитель комнат, это ж я заставлял. Сами знаете.

Чтобы не потревожить Льва, Бун ломом оторвал доски пола, на которых лежал тюфяк, и Льва перенесли вместе с постелью и положили лицом к лесу. Затем мальчик, доктор, Маккаслин и майор де Спейн пошли в хижину к Сэму. Не открывая глаз, Сэм дышал так тихо, так мирно – почти незаметно было, что дышит. Доктор не стал прикладывать ни стетоскопа, ни даже руки.

– У него все в порядке, – сказал доктор. – Он и не простудился. Просто организм забастовал.

– Забастовал? – переспросил Маккаслин.

– Да. Со стариками это бывает. А выспался или пропустил стаканчик – и передумал помирать.

Воротились в лагерь. И тут они начали прибывать: тощие обитатели болот

– трапперы, что живы хинином, енотами и речной водой, фермеры с окаймляющих низину кукурузных и хлопковых полосок, чьи посевы, закрома и закуты разорял старый медведь, лесорубы с соседнего участка, хоукские пильщики и горожане из мест отдаленнее Хоукса, чьих собак старый медведь убивал, чьи ловушки и западни ломал, чей свинец носил под шкурой. Они прибывали верхами, пешие, в фургонах, входили во двор и, насмотревшись на медведя, проходили к веранде, где лежал Лев; скоро дворик уже не вмещал их – без малого сто человек, стоя или присев на корточки, вели под усыпительно-теплым солнцем негромкие разговоры об охоте, о дичи и собаках – ее добытчиках, о тех гончих, медведях, оленях и людях, какие были и каких уже нет, – и время от времени большой синий пес открывал на минуту глаза, не на говорящих, а на леса взглядывая как бы запечатлевающим или удостоверяющимся взглядом. На закате он умер.

То был последний вечер лагеря. Льва понесли в лес, то есть Бун завернул его в свое стеганое одеяло и понес, никому не позволяя и коснуться, как вчера до прибытия доктора; Бун нес, а следом с фонарями и зажженными сосновыми сучьями шли мальчик, генерал Компсон, Уолтер и, числом все еще до полусотни, приезжие, которых ожидало теперь ночное возвращение в Хоукс и за Хоукс, и лесовики, кому предстояло не разъезжаться, а пешком разбредаться по своим глухоманным лачугам. Бун и к лопате никого не допустил, сам вырыл яму, положил Льва, засыпал, и в смолистом пыланье и дыме, струившихся сквозь зимние ветви, генерал Компсон встал в изголовье могилы и сказал прощальное слово, как над человеком. Потом пошли обратно. Тем временем майор де Спейн с Маккаслином и Эшем скатали и увязали постели. Мулов уже впрягли, фургон стоял нагруженный, дышлом к дороге, и когда мальчик вбежал в кухню к уже поужинавшим де Спейну и Маккаслину, то плита не топилась, на столе – хлеб и остатки холодного мяса и только кофе горячий.

– Как это? – закричал он. – Зачем? Я не еду.

– Едешь, – сказал Маккаслин. – Все едем. Майор велел по домам.

– Нет! Я остаюсь.

– В понедельник тебе в школу. И так уже не две, а три недели пропустил. До понедельника посидишь за учебниками, иначе не успеешь наверстать. У Сэма ничего серьезного. Ты слышал, что сказал доктор Крофорд. Я оставляю тут Буна и Джима – побудут с ним, пока не встанет.

У него сжимало горло. В кухне уже собрались остальные. В отчаянии он рывком оглянулся на них. Бун держал в руке непочатую бутылку. Перевернув ее, Бун хлопнул по донцу ладонью, зубами вытащил и выплюнул пробку, отпил.

– Ты у меня от школы не отвиливай, – сказал Бун. – А то спущу штаны и выпорю. Я не Кас, церемониться не стану, пусть тебе хоть шестьдесят, не только шестнадцать будет. Что из тебя выйдет без образования? Что из Каса вышло бы? Что, черт подери, из меня вышло бы, когда б я в школу не ходил?

Мальчик опять повернулся к Маккаслину. Он дышал все чаще, все короче, словно в кухне не хватало воздуха на всех.

– Сегодня еще только четверг. Я возьму здесь лошадь, приеду домой в воскресенье вечером, днем даже, Маккаслин. Просижу до ночи за книжками и подгоню, – говорил он – за гранью уже и отчаяния.

– Нет, сказано, – отрезал Маккаслин. – Садись ужинать. Сейчас отправ…

– Постой, Кас, – сказал генерал Компсон, кладя руку на плечо мальчику. Тот не заметил, как он подошел.

– Что с тобой, сынок? – спросил генерал Компсон.

– Я должен остаться, – сказал он. – Должен.

– Ладно, – сказал генерал Компсон. – Оставайся. Если из-за лишней проведенной тут недели книжонка, состряпанная за деньги каким-то педагогом, тебя в девять потов вгонит, покуда осилишь, то нечего тебе и ходить в школу. А ты помолчи, Кас, – продолжал он, хотя Маккаслин и так молчал. – Увяз одной ногой на ферме, другой – в банке, а в коренном, в древнем деле ты перед ним младенец; вы, растакие Сарторисы и Эдмондсы, напридумывали ферм и банков, чтоб только заслониться от того, знание о чем дано этому мальчугану от рождения, – и страх, понятно, врожден, но не трусость, и он за десять миль по компасу пошел смотреть медведя, к которому никто из нас не мог подобраться на верный выстрел, и увидел, и обратно десять миль прошел в темноте; это-то, быть может, посущественнее ферм и банков… Так не скажешь, в чем причина?

Но у мальчика выговорилось по-прежнему только:

– Я должен остаться.

– Ладно, – сказал генерал Компсон. – Съестного вам тут хватит. А в воскресенье, значит, домой, как обещал Маккаслину? Не вечером – днем.

– Да, сэр, – ответил он.

– Вот так. Давайте-ка ужинать, – заключил генерал Компсон. – Шевелись, ребята. Ночью еще морозец ударит.

Отужинали. Фургон стоял готовый, оставалось только сесть. Бун довезет их до опушки, до фермерской конюшни, где ждет шарабан. Запрокинув перевязанную голову, с бутылкой в руке, Бун стоял у фургона, рисовался на фоне неба высоченным силуэтом в афганской чалме. Вот бутылка оторвалась от губ и полетела прочь, кувыркаясь и поблескивая в жидком свете звезд, порожняя. «Кто едет – садись, кто не едет – с дороги катись», – объявил Бун. Уселись. Бун влез на козлы рядом с генералом Компсоном, фургон двинулся в ночь, и сперва исчезли очертанья, а там и темный движущийся сгусток стал неразличим среди окружающей тьмы. Но долго еще слышал мальчик, как повозка деревянно и неспешно погромыхивала по рытвинам. А когда и громыханье замерло, не замер Бунов голос. Бун пел – коряво, зычно, без мотива.

Это в четверг. А в субботу утром Теннин Джим оседлал охотничью лошадь Маккаслина, что шесть лет провела безвыездно в лесу, и начинало вечереть, когда он на взмыленной лошади проехал под ворота к лавке, где Маккаслин был занят выдачей арендаторам и работникам продуктов на неделю. На сей раз, чтобы не тратить время в городе, не ждать, пока заложат шарабан майора де Спейна, они сели в маккаслиновский и – в Джефферсон за майором (правил Маккаслин, Теннин Джим спал на заднем сиденье); майор де Спейн только обул сапоги, надел куртку, и той же ночью они проделали в потемках весь тридцатимильный путь до лагеря, чем свет в воскресенье пересели на лагерных кобылу и мула и на восходе солнца выехали из чащобы на взгорье, где похоронили Льва; свежела земля невысокого холмика и хранила еще следы Буновой лопаты, а за могилой укреплен меж четырех стволов помост из свежесрубленного молодняка, и что-то обернутое одеялом на помосте, а ближе к холмику – Бун и мальчик на корточках, и тут Бун – повязка снята, сорвана, длинные струпья от когтей Старого Бона, как черная засохшая смола на солнце, – вскочил и навел на них свой старый дробовик, из которого всю жизнь только и знал что мазать, но Маккаслин уже спешился: рывком высвободил ноги из стремян, на ходу, опершись о седло, спрыгнул с мула и пошел к Буну.

– Не подходи, – сказал Бун. – Проклят буду, не пущу к нему. Не подходи, Маккаслин.

А Маккаслин подходил – быстро, но не горячась.

– Кас! – позвал майор де Спейн, и затем: – Бун! Слышишь, Бун!

Он тоже спешился. Вскочил и мальчик на ноги, а Маккаслин все шел, не горячась и неуклонно, дошел до холмика, твердо протянул руку – движеньем быстрым, но не поспешным, схватил дробовик поперек ствола, и они с Буном застыли друг против друга над могилой Льва, и Бун, почти на целую голову возвышаясь над Маккаслином своим усталым, неукротимым, изумленно-яростным лицом, перечеркнутым медвежьими когтями, задышал трудно, всей грудью, точно в лесу, во всей дремучей глухомани не стало воздуха на четверых, на двоих, на одного даже Буна.

– Пусти ружье, Бун, – сказал Маккаслин.

– Ах ты, недомерок… – выговорил Бун. – Я ж у тебя вырву его. Вырву и галстучком на шейке завяжу.

– Верю, – сказал Маккаслин. – Пусти ружье, Бун.

– Такое его желание было. Он сказал нам. Сказал в точности, как все сделать. Не дам трогать. Как он велел, так и похоронили, и с тех пор вот сижу, стерегу от рысей и прочей мрази, и не дам…

Пальцы его разжались, и Маккаслин, наклонив дробовик, разрядил его так быстро, что не успел еще, кажется, первый патрон долететь до земли, а из патронника выщелкнулся уже пятый, последний, – и отбросил ружье прочь, глядя все это время Буну в глаза.

– Ты убил его, Бун? – спросил он.

Бун шагнул, отстраняясь; будто все еще пьян с четверга, вытянул, ища опоры, руку, шатко двинулся к ближнему дереву, не рассчитал, как бы ослеп, и, падая, валясь, выбросил обе руки, уперся в толстый ствол, повернулся, прислонился к дереву спиной и затылком – лицо неистовое, усталое, в шрамах, грудь широко вздымается и опадает, – а Маккаслин неотступно шел за ним и не отводил глаз от глаз Буна.

– Ты убил его, Бун?

– Нет! – сказал Бун. – Нет!

– Правду скажи, – настаивал Маккаслин. – Я сам не смог бы ему отказать.

И тут подбежал мальчик. Встал между ними, загораживая Буна, и не из глаз только хлынули слезы, а – ощутилось мальчику – потом брызнули со всего лица.

– Не лезь к нему! – закричал он. – К черту! Не лезь!


IV

Мальчик раз еще побывал в лагере, прежде чем лесопромышленная компания подвела ветку и приступила к валке леса. Сам майор де Спейн туда больше не ездил. Но их приглашал: живи и охоться, когда пожелаешь. После той финальной охоты, после смерти Сэма Фазерса и Льва генерал Компсон с Уолтером Юэллом затеяли было зимой учредить корпорацию, всем их старинным кружком арендовать майоров лагерь и окрестные леса для охоты – идея, осенившая простоватого старика генерала и достойная самого Буна Хоггенбека. Даже мальчик сразу же раскусил эту уловку, попытку заново заинтересовать майора лагерем; за пустую и призрачную надежду ухватился было и Маккаслин, но даже мальчик понимал, что мертвому припаркой не помочь, что майор де Спейн им откажет. И отказал. Подробностей мальчик не узнал. Его не было при этом разговоре, а Маккаслин не стал распространяться. Но прошел июнь, и двойной день рождения остался неотмеченным, наступил ноябрь, а про лагерь майора де Спейна никто не заикнулся, и мальчик так и не узнал, заговаривали ли с майором насчет предстоящей охоты, хотя майор, разумеется, знал о сборах через Эша; они – мальчик, Маккаслин, генерал Компсон (для него эта охота была последней), Уолтер, Бун, Теннин Джим и старый Эш – ехали тогда два дня в двух груженных припасами фургонах, забрались миль за сорок от знакомых мальчику мест и прожили там положенных полмесяца в палатках. Пришла весна, и они услышали (только не от майора), что он продал лес на сруб лесопромышленникам из Мемфиса, а в одну из июльских суббот мальчик приехал в город с Маккаслином и пошел к майору де Спейну в контору – просторную комнату на втором этаже, окнами выходящую на захламленные зады лавок, а обрешеченным балконом – на городскую площадь; стены уставлены книгами, в нише за занавеской – вода в ведре из кедровых клепок, сахарница, ложка, стакан и оплетенная бутыль с виски, а у дверей покачивается на стуле старый Эш, дергая за шнурок, колеблет над письменным столом опахало из бамбука и бумаги.

– Пожалуйста, – сказал майор де Спейн. – Эш, надо думать, не прочь будет пожить в лесу и сам постряпать. Все брюзжит, не нравится ему, как Дэзи готовит. С тобой еще кто-нибудь?

– Нет, сэр, – ответил он. – Я думал, может, Бун…

Вот уже полгода Бун служил полисменом в Хоуксе; майор поставил это условием при продаже леса, точней, пошел на компромисс: он хотел было устроить Буна десятником на подачу бревен, но компания решила, что роль блюстителя порядка ему скорее по плечу.

– Добро, – сказал майор де Спейн. – Я дам ему сегодня телеграмму в Хоукс. Там и встретитесь. Эш отправится поездом, съестное они захватят, а ты езжай себе налегке верхом.

– Хорошо, сэр, – сказал он. – Спасибо.

И тут он услышал собственный голос опять. Он не знал и вместе знал, все время знал, что заговорит об этом:

– Может быть, вы сами…

Голос кончился. Пресекся неизвестно почему, ведь майор де Спейн не оборвал мальчика, не сразу даже вернулся к столу и бумагам, то есть не сразу опустил глаза: садиться ему не пришлось, когда мальчик вошел, он сидел за столом с бумагой в руке, невысокий, полный, седовласый, в строгой черной паре тонкого сукна, в накрахмаленной до глянца сорочке, а стоящий перед ним подросток привык видеть его небритым, в сапогах и плисовых штанах, заляпанных грязью, верхом на сильной, мохнатой длинноногой кобыле, с видавшим виды винчестером через седло, и у стремени изваяньем – большой пес синеватой масти; в тот последний год всадник и собака стали чем-то похожи друг на друга, по крайней мере в глазах подростка, как становятся порою схожи два знающих толк в работе или в любви человека, проработавших или пролюбивших вместе много лет. Майор де Спейн так и не поднял больше глаз.

– Нет. Дела не пустят. А тебе желаю удачи. Поймаешь бельчонка – привези.

– Хорошо, сэр, – сказал мальчик. – Привезу.

Он поехал верхом на трехлетке, которую сам вырастил и объездил. Часу в первом ночи выехал из дому, а через шесть часов, и лошади не взмылив, был уже в Хоуксе, на узловушке, что, казалось ему, тоже принадлежала раньше майору де Спейну, хотя на деле майором де Спейном продана была компании (причем давненько) только земля под станционные пути, платформы и лавку, и озирался, потрясенный, горестно изумленный, – а ведь он раньше знал, и думал, что уже не удивится, увидав наполовину выстроенный лесозавод, занявший два или три акра площади, и целые мили сложенных штабелями рельсов, тронутых той яркой, светло-рыжей ржавчиной, какая бывает на новой стали, и резко пахнущих креозотом шпал, увидав огороженные колючей проволокой загоны и кормушки для двухсот, если не больше, мулов и палатки для погонщиков; так что он поскорее отвел лошадь в конюшню, договорился с конюхом, сел, не оглядываясь, в служебный вагончик в хвосте состава, забрался со своим ружьем к верхнему обзорному окну и вперил глаза в лес, стеной стоявший впереди, где хоть на этот раз можно будет еще укрыться от виденного.

Паровичок пронзительно свистнул, дернул, запыхтел, лязг сцеплений медленно, точно спросонья, передался вдоль состава, вагон тронулся с места, торопливое попыхиванье перешло в густые мерные выхлопы, и он смотрел, как голова поезда, завершив дугу единственного на всей линии поворота, скрывается в чаще и втягивает за собой хвост, словно уползающая в траву тусклая и безвредная змейка, – и вот уже поезд на всех парах, погромыхивая, мчит его меж двумя стенами не тронутого топором глухого леса, как в прежние дни; тогда-то змейка была безвредной. Еще лет пять назад из этого самого вагона Уолтер Юэлл на ходу поезда подстрелил оленя с рогами о шести концах; или вспомнить про того молодого медведя: первый состав идет по тридцатимильной ветке, только что проложенной в глубь леса; а между рельсами – медведь, выставил зад этаким игривым щенком и копается в шпалах, интересуется, нет ли там муравьев или других букашек, и вообще, что это за чудные, ровные, прямоугольные колоды без коры, точно за одну ночь из пустоты возникшие и легшие бесконечной, математически строгой шеренгой; уже паровоз подходит, а он все изучает шпалы; машинист притормозил, шагах в тридцати дал свисток, медведь сорвался пулей и на первое попавшееся дерево – на молодой ясенек не толще мужской ляжки – вскарабкался почти на верхушку, приник к стволу, спрятал голову в лапы по-человечьи, точнее, по-женски, а кондуктор швыряет в него комками балласта; когда же тремя часами позже состав возвращался с первым грузом бревен, медведь еще только спускался с ясеня, и опять он вскарабкался повыше, и опять спрятался за ствол, и когда днем паровоз снова отправился за бревнами, и когда шел в сумерки обратно, медведь все сидел на дереве; а Бун в обед приезжал на станцию за мукой, слышал, как поездная бригада рассказывала, и всю ту ночь Бун и Эш (оба были тогда на двадцать лет моложе) просидели под ясенем, чтобы кто-нибудь не подстрелил медведя, а утром майор де Спейн задержал состав на станции, и лишь на закате дня (к тому времени близ дерева собрались, помимо Буна с Эшем, майор де Спейн, генерал Компсон, Уолтер и двенадцатилетний Маккаслин) медведь спустился на землю, проведя на дереве почти тридцать шесть часов без воды, – а люди стояли у бочажка и подумали уже было, что сейчас медведь остановится и напьется; Маккаслин впоследствии рассказывал ему, как медведь, помедлив, посмотрел на воду, на людей, опять на воду и не стал пить, пустился прочь, побежал, как бегут медведи, печатая передними и задними лапами параллельные, но раздельные ряды следов.

Да, тогда змейка была безвредна. В лагере порой слышали шум проходящего поезда, а порой и нет – они ведь не прислушивались. Слышали, как легко и быстро протаскивал пыхтящий паровозик постукивающие на стыках порожние платформы в глубь леса и как пронзительный его свисточек через мгновение тонул в задумчивой и безучастной глухомани, не разбудив даже эха. Потом состав возвращался груженый, шел не так быстро, но по-прежнему создавал видимость бешеной, хотя игрушечно-ползучей скорости; теперь паровоз не свистел – берег пар, лишь отдувался, кидал в лицо вековым лесам свое пыхтеньице в неистовом и бесполезном тщеславии, шумном, пустом, ребяческом, увозя бревнышки куда-то и зачем-то, а лес позади уже смыкался над пнями и шрамами, – так груженная песком игрушечная тележка везет и сгружает свою кладь и спешит за новой, неутомимая, безостановочная, быстрая, но играющая ею рука еще быстрее возвращает песок на место, чтоб было чем грузить тележку. Иное дело – теперь. Поезд-то был прежний: паровоз, платформы, хвостовой вагон, даже машинист, кочегар и кондуктора, те самые, перед которыми Бун – успевший за каких-нибудь четырнадцать часов напиться, вытрезвиться, опять напиться и снова почти протрезветь – хвалился в тот день два года назад, что завтра Старому Бену конец; и шел этот поезд с той же игрушечно-бешеной быстротой между теми же глухими, непроницаемыми стенами леса, мимо памятных ему мест, старых звериных троп, на которых гонял он оленей, раненых и нераненых, где не раз на глазах у него олень, уж никак не раненый, вылетал из лесу, и на насыпь и через рельсы и с насыпи и в лес, на тех же вроде бы четырех ногах, что и прочее зверье, и, однако, отринув землю, стрелой несся над нею, удлиненный, втрое длиннее обычного и даже цветом светлее – как если бы существовала между покоем и абсолютным движением грань, за которой даже масса химически перерождается, без боли и муки меняя не только объем и форму, но и цветом приближаясь к цвету ветра; но теперь поезд словно нес в обреченную топору глушь знамение конца, весть о новом заводе, пусть еще недостроенном, о рельсах и шпалах, пусть еще не уложенных; и не только поезд – сам он, казалось, нес эту весть в памяти, в глазах, хранящих увиденное, и даже в одежде, как, выходя от больного или покойника на чистый, мягко веющий воздух, приносят с собой стойкий и тягостный запах; и теперь он понял (еще утром на станции он осознал, но не оформил в мысль), почему не поехал майор де Спейн; понял, что и сам он после этого неизбежного раза больше сюда не вернется.

Машинист дал свисток – уже подъезжали, но он знал и так. А вон и Эш с фургоном, и вожжи опять обмотал вокруг рукояти тормоза, хотя только на памяти мальчика майор де Спейн восемь лет толкует Эшу, что так нельзя; поезд замедлил ход, загремели, сталкиваясь, буфера, вагон поравнялся с фургоном, он спрыгнул с ружьем в руке, над ним кондуктор, высунувшись, махнул машинисту флажком, вагон медленно проплыл мимо, все еще замедляя ход, но уже паровоз чаще и чаще кидал свои выдохи в немотствующую глушь, бряканье сцеплений опять прокатилось вдоль состава, вагон набрал наконец скорость, и поезда не стало. Его и не было. Ни звука не осталось. Глушь сомкнулась в вышине, безучастная, погруженная в себя, вечная, несметно-зеленеющая, древнее лесопилок, протяженнее узкоколеек.

– Мистер Бун уже здесь? – спросил он.

– Еще раньше меня, – сказал Эш. – Сошел я вчера в Хоуксе, а там уже фургон ждет нагруженный, Бун для меня приготовил, а вечером приехал я в лагерь – он уже на крылечке сидит. Затемно сегодня в лес подался. Сказал, что идет к Беличьему дереву и чтоб ты туда шел охотиться, там встретитесь.

Он знал это место – большое камедное дерево стоит на опушке, посреди старой вырубки, и если тихонько подкрасться и выскочить внезапно, то в эту пору года на ветвях можно иногда застать с дюжину белок, и деваться им будет некуда: деревьев рядом нет. Так что он не стал садиться в фургон.

– Я прямо туда, – сказал он.

– Так я и думал, – сказал Эш, – и коробку с патронами вот захватил.

Он передал коробку и стал сматывать вожжи с тормоза.

– Сколько тебе раз майор говорил так не делать, – сказал мальчик.

– Чего? – сказал Эш. Потом продолжал: – И пусть Бун Хоггенбек учтет – обед через час будет на столе, так что поторапливайтесь, если хотите обедать.

– Через час? – переспросил он. – Да еще девяти нет. – Он вынул часы, повернул циферблат к Эшу. – Смотри.

Эш и не взглянул на часы.

– Это городское время. Мы не в городе теперь. Мы в лесу.

– Тогда на солнце посмотри.

– И на солнце смотреть нечего, – сказал Эш. – Если вы с Буном Хоггенбеком желаете обедать, то приходите, когда вам говорят. Некогда мне будет потом со стряпней возиться, дровами займусь. Под ноги вот надо смотреть. Тут этих ползучих теперь полно.

– Ладно, – сказал он.

И лес, зеленеющий, летний, окружил его кольцом не одиночества, а уединения. Лес был все тот же; извечному, ему так же незачем было меняться, как незачем меняться зелени лета, пожарам и дождям осени, ледяному холоду и порой даже снегу…


…в тот день, в то утро, когда он убил своего первого оленя, и Сэм помазал ему лицо горячей оленьей кровью, и они вернулись в лагерь, – он помнит, с каким сердитым, даже оскорбленным недоверием смотрел тогда, помаргивая, Эш, и в конце концов Маккаслину пришлось подтвердить, что он и вправду уложил оленя: весь вечер Эш просидел насупленный и неприступный в углу за плитой, так что ужин подавал Теннин Джим, и он же разбудил их в час ночи и сообщил, что Эш уже поставил завтрак на стол, и разозленный майор де Спейн принялся костить Эша на все корки, а Эш угрюмо огрызался, и наконец выяснилось, что Эш тоже хочет пойти на охоту и убить оленя – не просто хочет, а твердо намерен, и майор де Спейн сказал: «Вот напасть, ведь если мы его не пустим, то придется самим фартук надевать», а Уолтер Юэлл добавил: «Или вставать завтракать в полночь»; и поскольку мальчик уже убил оленя и больше ему не полагалось, разве что мясо кончится, то он предложил было свое ружье Эшу, но вмешался майор де Спейн и велел отдать его на сегодня Буну, а Эшу вручил норовистый Бунов дробовик и два картечных заряда, но Эш сказал: «Патроны у меня есть», – и показал, целых четыре: картечь, дробь третий номер на зайца, и два на птицу, и рассказал историю и происхождение каждого заряда, и мальчику запомнилось, с какими лицами слушали майор де Спейн, Уолтер и генерал Компсон, запомнились лицо и голос Эша: «Не выстрелят? Еще как выстрелят! Вот этот, – он указал на картечь, – дал мне генерал Компсон восемь лет назад, прямо из ружья вынул, того самого, из которого уложил тогда рогача. А вот этот, – торжествующе поднял он заячий, – да он постарше этого мальца!» В то утро он сам зарядил Эшу ружье, заложив в магазин сперва бекасинник, потом третий номер и напоследок картечь, чтобы она первой пошла в патронник; падал снег, майор де Спейн с Джимом ехали верхом, а он, без ружья, и Эш шли рядом с лошадьми, и вот наброшенные гончие взяли след, в неслышно оседающем воздухе раздался звучный, милый уху лай и пропал в лесу почти мгновенно, словно погребенный вместе с еще не родившимся эхом под хлопьями, невесомыми, валящимися без счета, без устали, без шороха; с порсканьем ускакали за собаками майор де Спейн и Джим, и все встало на место, он понял – так ясно, точно от Эша сейчас услышал, – что Эш уже наохотился и даже оленя простил ему, мальчишке, и они повернули обратно; вернее, Эш спросил: «Теперь куда?», и он сказал: «Сюда», и пошел впереди сквозь падающий снег, потому что Эш не знал дороги, хотя вот уже двадцать лет ежегодно проводил здесь полмесяца и хотя до лагеря не было и мили; но вскоре его не на шутку стало тревожить то, как Эш нес ружье, и он пропустил Эша вперед, и Эш, широко шагая, словоохотливый теперь, завел нескончаемый стариковский монолог сперва про место, которым шли, потом про лес и жизнь в лесу, про дичину, про еду вообще, и как ее следует готовить, и как его жена готовит, и кратко про свою старуху жену, а отсюда сразу же и обстоятельно про кормилицу-мулатку, которую взяли недавно соседи майора де Спейна, и что если она и впредь будет так хвостом крутить, то он ей покажет, на что способны старики, жаль только, что жена с него глаз не спускает; они шли теперь звериной тропой через заросли тростника и шиповника, кончавшиеся в четверти мили от лагеря; путь им преградило поваленное дерево, большая колода, легшая поперек тропы, и Эш, по-прежнему болтая, хотел перешагнуть через нее, как вдруг из-за колоды поднялся годовалый медведь, сел на задние лапы, передние вяло держа перед собой, точно молитвенно прикрыть ими лицо собрался; прошло какое-то мгновенье, ружье Эша поднялось неуверенным рывком, мальчик сказал: «Сперва пошли патрон в патронник», но ружье уже щелкнуло, и он сказал: «Там же нет патрона, патрон пошли», и Эш послушался, ружье покачалось, застыло, раздался щелк осечки, мальчик сказал: «Перезаряди», и патрон, тяжело кувыркаясь, полетел вбок, в заросли. «Третий номер теперь», – подумал он, и опять щелкнуло впустую, и он подумал: «Остался бекасинник»; Эш быстро перезарядил, он крикнул: «Не стреляй! Не стреляй!», но уже снова раздался легкий сухой едкий щелк, медведь повернулся, опустился на четвереньки и был таков, и осталась колода, тростник, бархатный и непрерывный снег, и Эш сказал: «Теперь куда?», и он сказал: «Сюда. Идем же», и двинулся было дальше, глядя на Эша, но Эш сказал: «Сначала надо патроны подобрать», и он сказал: «Оставь их к черту! Идем», но Эш прислонил ружье к колоде, сошел с тропы, нагнулся и шарил между корней, пока он не подошел и не разыскал патроны, и они оба выпрямились, и в этот миг ружье, прислоненное в трех шагах и на время позабытое ими, само собой рявкнуло, грохнуло, пыхнуло пламенем и умолкло, и теперь он понес его – разрядил, подал Эшу последнюю окаменелую гильзу и, не запирая уж ствола, сам принес ружье в лагерь и поставил в угол за Бунову койку…

…лето, и осень, и снег, и влажная, набухшая соками весна в их предначертанном чередовании, незапамятные и вечно живые фазы бытия леса – леса, который сделал, или почти уже сделал, его человеком; лес вспоил и вскормил старого Сэма Фазерса, потомка негров-рабов и индейских вождей, духовного отца мальчика, кого он чтил, и слушался, и любил, кого лишился и по ком скорбел; придет пора, он женится, и они с женой в свой краткий черед познают короткое и призрачное счастье (и назвать ли его счастьем, раз оно по природе своей так неживуче), и память о нем унесут, быть может, и туда, где плоть уже не внемлет плоти, ведь память-то живуча, – но все же лес будет ему единственной женой и любовницей.

Он шел, не приближаясь к камедному дереву, а, напротив, удаляясь от него. Не таким уж давним было время, когда ему не разрешили бы бродить здесь одному; став чуть постарше и начав понимать, что ничего почти не знает, он и сам не решился бы зайти сюда один; а еще повзрослев и смутно определив уже пределы своего неведения, он решился бы уже пройти и прошел бы здесь с компасом, не заблудившись, не потому, что так уж возросла его вера в себя, а потому, что Маккаслин, майор де Спейн, Уолтер и Компсон приучили его наконец доверять компасу, куда бы ни указывала стрелка. Теперь же он шел не по компасу, а лишь подсознательно сверяясь с солнцем, и, однако, мог бы в любой момент указать на карте место, где находился, с точностью до сорока шагов; и действительно, почти там, где и ожидал, он увидел один из четырех бетонных столбов, установленных землемерами компании по углам участка, которого майор де Спейн не захотел продать; поднявшись по пологому склону, он вскоре уже стоял на вершине холма, и отсюда были видны все четыре столба, сохранившие свою белесую окраску и под зимним снегом и дождем, безжизненные, поразительно чуждые здесь, где даже распад был кипящей, брызжущей, вспухающей суматохой зачатий и рождений, а смерти попросту не существовало. Засыпанные листвой двух осеней, размытые водами двух весен, могилы были уже неразличимы. Но тот, кто не сбился с дороги, не нуждался и в надгробных камнях, он ориентировался по приметам, по деревьям вокруг, как учил Сэм Фазерс, – и, копнув охотничьим ножом, чтобы удостовериться, он сразу же наткнулся на круглую жестянку из-под колесной мази, где лежала высохшая увечная лапа Старого Бена, захороненная над костями Льва.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю