Текст книги "Избранное"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
Что же касается самого Лукаса Бичема, Самбо тоже сохранил свою целостность, исключая ту часть его, которая дает поглотить себя даже не тому, что есть лучшего в белой расе, а чему-то второсортному – дешевой, дрянной, неряшливой музыке, дешевым, фальшивым, не имеющим подлинной стоимости деньгам, сверкающим нагроможденьям рекламы, построенной ни на чем, как карточный домик над пропастью, и всей этой трескучей белиберде политической деятельности, которая была когда-то нашей мелкой кустарной отечественной промышленностью, а теперь стала нашим отечественным любительским времяпрепровождением, всей этой искусственной шумихе, создаваемой людьми, которые сначала умышленно подогревают нашу национальную любовь к посредственному, а потом наживаются на ней; мы берем все лучшее, но с условием, что это будет разбавлено и изгажено, прежде чем нам это подадут; мы единственный народ на земном шаре, который открыто похваляется тем, что он туполобый, то есть посредственный. Так вот, я имею в виду не этого Самбо. Я имею в виду всех остальных из его народа, кто лучше нас уберег свою целостность и доказал это, удержавшись корнями в земле, с которой народу Самбо надо было действительно вытеснить белых, пересидеть их, потому что у него было терпение, даже когда не было надежды, дальновидность, даже когда впереди нечего было видеть, и не просто готовность терпеть, но страстное желание вытерпеть, потому что он любил немногие простые, привычные вещи, которые никто не порывался у него отнять, – не машину, не кричащие наряды, не собственный портрет в газете, но немножко музыки (своей собственной), очаг, ребенка – и не только своего, а любого, – бога и небеса, к которым человек может иметь доступ в любое время, не дожидаясь, когда он умрет, клочок земли, чтобы орошать своим потом посаженные им самим ростки и побеги. Мы – он и мы – должны объединиться; мы должны предоставить ему все недоданные экономические, политические и культурные привилегии, на которые он имеет право, в обмен на его способность ждать, терпеть и выдержать. И тогда мы преодолеем все; вместе мы будем владеть Соединенными Штатами; мы будем их оплотом, мало сказать неуязвимым, но таким, для которого перестанут быть угрозой массы людей, не имеющих между собой ничего общего, кроме бешеной жажды наживы и врожденного страха, оттого что у них нет никакого национального характера, как бы они ни старались скрыть это друг от друга за громкими изъявлениями преданности американскому флагу.
Теперь они уже были на месте и, оказывается, не так уж и отстали от шерифа. Потому что, хотя он уже успел отвести машину с дороги и поставить ее в роще перед часовней, сам он стоял около нее и один из негров только еще подавал кирку через откинутый верх машины назад другому арестанту, стоявшему с двумя лопатами. Дядя подъехал к машине и остановился рядом, и сейчас, в дневном свете, он, в сущности, первый раз увидел часовню, а ведь он всю жизнь жил всего в десяти милях отсюда и ходил мимо и уж по меньшей мере раз пять видел ее. Но только он не помнит, чтобы он когда-нибудь до этого по-настоящему смотрел на нее – обшитый досками, без единого шпиля домик, ничуть не больше, чем некоторые из этих однокомнатных хижинок, в которых живут здесь, в горах, некрашеный тоже, но (странно) совсем не убогий и даже не запущенный, не обветшалый, потому что там и сям видны были свежие сырые доски и куски синтетического кровельного материала, наложенные заплатами на старые стены и дранку с какой-то остервенелой и чуть ли не оскорбительной поспешностью; он не ютился, не прятался и даже не прикорнул, а стоял среди стволов высоких сильных долговечных косматых сосен, одинокий, но не покинутый, неподатливый, независимый, ничего ни у кого не прося, никому ни в чем не уступая, и ему вспомнились высокие стройные шпили, которые говорили: «Мир», и приземистые назидательные колокольни, которые говорили: «Покайся», а одна даже говорила: «Берегись», но эта часовня говорила просто: «Пылай», и они с дядей вылезли из машины; шериф и оба негра с лопатами и кирками уже вошли в ограду, и они с дядей прошли за ними через осевшую калитку в низкой проволочной изгороди, сплошь заросшей жимолостью и мелкими белыми и розовыми цветами лишенной всякого запаха вьющейся розы, и он увидел кладбище, тоже в первый раз – это он-то, который не только осквернил здесь могилу, но отринул одно преступление, обнаружив другое! – огороженный прямоугольник земли поменьше тех садовых участков, какие он видел сегодня; к сентябрю он, наверно, весь зарастет, и сюда едва можно будет пробраться, его будет почти не видно за этими зарослями полыни, крапивы, жимолости, откуда несимметрично, без какого бы то ни было порядка, словно книжные карточки, сунутые кое-как в картотечный ящик, или зубочистки, натыканные в ломоть хлеба, торчали, слегка наклонившись – как бы переняв свое застывшее перпендикулярное положение у гибких, неуемных, никогда не стоящих совсем вертикально сосен, – тонкие, как черепица, плиты из дешевого серого гранита, такие же потемневшие, как и некрашеная часовня, словно они были вырублены топорами из ее бока (и на них без эпитафий высечены просто имена и даты, как если бы о тех, кто был предан земле, даже те, кто их хоронил, не помнили ничего, кроме того, что они жили и умерли), и вовсе не разрушение, не время заставило наложить на израненные стены часовни свежие сырые заплаты из некрашеного неструганого дерева, а простые требования смерти и удел плоти.
Они с дядей пробрались между плитами туда, где шериф с двумя «неграми уже стояли над свежезасыпанным холмом, который он тоже увидел сейчас в первый раз, хотя сам разрывал его. Но они еще и не начинали копать. А шериф даже стоял, повернувшись, и смотрел на него, пока он и дядя не подошли и не остановились.
– Ну, зачем же дело стало? – спросил дядя.
Но шериф, обратившись к нему, сказал своим мягким, тягучим голосом:
– Я полагаю, вы, и мисс Юнис, и этот ваш секретарь соблюдали всяческую осторожность, чтобы вас никто не поймал за этим занятием вчера ночью? Не так ли?
Ответил дядя:
– Да уж за таким занятием вряд ли желательны зрители.
Но шериф продолжал смотреть на него:
– Тогда почему же они не положили на место цветы?
И тут он увидел их тоже – искусственный венок, невзрачное замысловатое сооружение из проволоки, ниток, лакированных листьев и каких-то невянущих цветов, которые кто-то принес или прислал из цветочного магазина из города, и три букетика поникших садовых и полевых цветов, перевязанные бечевкой, – все это, как сказал вчера ночью Алек Сэндер, было раскидано или просто брошено на могилу, и он помнит, как Алек Сэндер и сам он сняли и отложили их в сторону, чтобы они не мешались, а потом, после того как они снова засыпали могилу, положили их обратно; он вспомнил, как мисс Хэбершем дважды сказала им, чтобы они положили их обратно, после того как он пытался возразить и говорил, что это ни к чему, только трата времени; ему даже припомнилось, что и мисс Хэбершем помогала их класть обратно; а может быть, он вовсе и не помнит, что они положили их обратно, а ему это только кажется, потому что ведь вот же – они не лежат на месте, а свалены все с одной стороны в кучу, нельзя даже и разобрать, и, должно быть, он или Алек Сэндер наступил на венок, но теперь-то это уже не имеет значения, и вот именно это сейчас и говорил дядя:
– Что теперь об этом думать. Давайте-ка начнем. Даже когда мы покончим здесь и поедем обратно в город, все это будет еще только начало.
– Ну, ребята, – обратился шериф к неграм, – валяйте. Пойдем-ка отсюда!
И он не заметил никакого шума, ничего, что могло бы его насторожить, просто поглядел по сторонам вслед за дядей и шерифом и увидел, как откуда-то из-за часовни, а не с дороги, словно из самих качающихся на ветру высоких сосен, появился человек в светлой с широкими полями шляпе, в чистой выгоревшей голубой рубашке с пустым левым рукавом, аккуратно свернутым и приколотым манжетой к плечу английской булавкой, на маленькой гладкой рыжей кобылке, у которой то и дело опасливо сверкали белки, за ним следовали двое молодых людей – верхом без седла на одном широкозадом муле с арканом на шее, а за ними бежали (держась осторожно, на расстоянии от задних копыт мула) две длинные гончие; проехав быстрой рысью через рощу, человек остановил лошадь у калитки, быстро и легко оперевшись единственной рукой, соскочил наземь и, кинув поводья на шею лошади, легким, твердым, почти пружинистым, быстрым шагом прошел в калитку и направился к ним – маленький сухощавый старичок с такими же светлыми глазами, как у шерифа, с красным, обветренным лицом, на котором, словно орлиный клюв, выступал крючковатый нос; еще не дойдя, он заговорил высоким, тонким, твердым, ничуть не надтреснутым голосом:
– Что здесь такое происходит, шериф?
– Я собираюсь вскрыть эту могилу, мистер Гаури, – сказал шериф.
– Нет, шериф, – мгновенно отрезал тот, нисколько не меняя голоса, не споря, ничего не отстаивая, просто заявляя. – Не эту могилу.
– Эту самую, мистер Гаури, – сказал шериф. – Я собираюсь ее вскрыть.
Без всякой поспешности или суетливости, можно сказать, почти медлительно старик расстегнул своей единственной рукой две пуговицы на груди рубашки и сунул руку внутрь, слегка извернувшись боком, чтобы руке было удобнее, и вытащил тяжелый никелированный револьвер и все так же без всякой поспешности, но и без малейшего колебания сунул револьвер под мышку левой руки, прижав его культей к телу рукоятью вперед, пока его единственная рука застегивала рубашку, а затем снова схватил револьвер своей единственной рукой и, не направляя ни на что, просто держал его в руке.
Но еще задолго до этого он увидел, как шериф, сорвавшись с места, метнулся с невероятной быстротой не к старику, а вбок, за край могилы, прежде даже, чем оба негра повернулись и опрометью кинулись бежать, так что только они сломя голову ринулись, как тут же со всего маху налетели на шерифа, как на скалу – казалось, их даже чуть-чуть отбросило назад, но шериф ухватил их обоих, каждого одной рукой, как ребятишек, а в следующую секунду уже, казалось, держал их обоих в одной руке, словно две тряпичные куклы, и, повернувшись всем торсом, так что он оказался между ними и маленьким жилистым старичком с револьвером, сказал своим мягким и даже как будто сонным голосом:
– Бросьте это. Неужели вы не понимаете, что самое страшное, что может случиться с черномазым, – это очутиться сегодня на воле, вот здесь, в арестантских штанах и пытаться скрыться.
– Верно, ребята, – сказал старик своим высоким, лишенным оттенков голосом. – Я вас не трону. У меня тут разговор с шерифом. Могилу моего сына – нет, шериф.
– Отправьте их обратно в машину, – быстро шепнул дядя.
Но шериф не ответил и все еще не сводил глаз со старика.
– Вашего сына нет в этой могиле, мистер Гаури, – сказал шериф.
А он смотрел и думал: ну, что может старик сказать на это – удивится, не поверит, возмутится, может быть, или даже невольно подумает вслух: «Как это вы можете знать, что моего сына нет здесь?» – или, выслушав, молча поразмыслит и скажет примерно вот так же, как шериф сказал дяде шесть часов тому назад: «Вы бы не позволили себе сказать мне это, если бы вы не знали, что это действительно так», – смотрел и даже как будто сам вместе со стариком отмахнулся от всего этого и вдруг с изумлением подумал: «Да ведь он убит горем», – и тут же подумал, как за эти два года он дважды видел горе там, где он никак не ожидал и не предполагал, что оно может быть, где, казалось бы, вовсе и не место быть сердцу, способному разрываться от горя: один раз у старого негра, который только что схоронил свою старую негритянку-жену, и вот сейчас у этого неистового старика, безбожника, сквернослова, который лишился одного из своих шестерых ленивых, неистовых, разнузданных и не то что более или менее, а совсем уж негодных сыновей; только один из них, да и то разве что вот этой своей последней отчаянной выходкой, сумел сделать что-то на благо своим ближним и своему округу: дал себя убить и всех от себя избавил; и вот опять этот высокий ровный голос, быстрый, твердый, безостановочный, без всяких оттенков, почти собеседующий:
– Надо полагать, шериф, вы не назовете мне имени человека, который обнаружил, что моего сына нет в этой могиле. Я полагаю, вы просто умолчите об этом.
Маленькие жесткие светлые глаза впиваются в маленькие жесткие светлые глаза, и голос шерифа, все такой же мягкий, но теперь непроницаемый:
– Нет, мистер Гаури. Могила не пустая. – И потом уже, много позже, он вспомнил, что вот тут-то ему и показалось, что он понял – не то, конечно, почему Лукас остался в живых и его позволили увезти в город, это-то само собой ясно: никого из Гаури, кроме мертвеца, там в тот момент не было, – но по крайней мере хоть как это случилось, что старик и двое его сыновей появились из лесу, из-за часовни чуть ли не в ту же самую минуту, когда шериф и он с дядей подошли к могиле, и еще, конечно, почему почти двое суток спустя Лукас все еще жив. – В ней лежит Джек Монтгомери, – сказал шериф.
Старик мигом повернулся, не поспешно, не проворно даже, а просто без всякого усилия, как если бы его маленький, сухой, лишенный мяса костяк не оказывал сопротивления воздуху и не тормозил двигательные мускулы, и крикнул в сторону ограды, где двое молодых людей все еще сидели на муле, одинаковые, как два манекена в магазине готовой одежды, и такие же неподвижные, они так и не слезали, пока старик не крикнул:
– Сюда, мальчики!
– Не беспокойтесь, – сказал шериф. – Мы сами. – Он повернулся к неграм:
– Ну-ка, берите ваши лопаты…
– Я же вам говорил, – снова неслышно шепнул дядя, – отошлите их обратно в машину.
– Правильно, адвокат – адвокат Стивенс, если не ошибаюсь, – сказал старик. – Уберите их отсюда. Это наше дело. Мы этим сейчас займемся.
– Это теперь мое дело, мистер Гаури, – сказал шериф.
Старик поднял револьвер, спокойно, не спеша согнул руку в локте, пока револьвер не оказался на должном уровне, и, обхватив большим пальцем курок, взвел его так, что оружие теперь было на взводе, может быть, еще не совсем на полном и не то чтобы точно нацелено, а так, направлено куда-то на уровень пустых петель для пояса на брюках шерифа.
– Уберите их отсюда, – сказал старик.
– Хорошо, – сказал шериф. – Ступайте в машину, ребята.
– Подальше, – сказал старик. – Отошлите их обратно в город.
– Это заключенные, мистер Гаури, – сказал шериф. – Я этого не могу сделать. – Он не двинулся с места. – Ступайте, садитесь в машину, – повторил он им.
И тут они повернулись и пошли не назад, к калитке, а прямо через проволочную ограду, шагая очень быстро, высоко поднимая ноги и коленки в грязных полосатых штанах, и все ускоряли шаг, пока не дошли до второй изгороди, а там – то ли перешагнули, то ли перескочили через нее и только тогда повернули в обратную сторону, к машинам, и все для того, чтобы дойти до машины шерифа, не приближаясь нигде по дороге к двум белым на муле; а он смотрел на этих сидящих на муле, одинаковых, как две зажимки на веревке для сушки белья: одинаковые лица, даже загорели и обветрились одинаково, свирепо-запальчивые и спокойные, – пока старик не окликнул их еще раз:
– А ну, мальчики! – И они соскочили оба сразу, одним движеньем, как тренированная пара в каком-нибудь эстрадном номере, оба как один шагнули левой ногой через ограду, даже не поглядев на калитку, – близнецы Гаури, неразличимые вплоть до одежды и башмаков, только на одном рубашка хаки, а на другом тонкая безрукавка джерси, лет им уже под тридцать, на голову выше отца, с такими же светлыми глазами, как у него, и нос такой же, клювом, разве только что у них не орлиный, а ястребиный; они подошли и, не произнося ни слова, даже не кинув взгляда ни на кого из них, остановились и стояли с угрюмыми, спокойными, неприветливыми лицами, пока старик, показав револьвером (он заметил, что предохранитель сейчас по крайней мере был спущен) на две лопаты, не сказал своим высоким голосом, в котором даже появилось какое-то оживление:
– Хватайте, ребятки. Это имущество округа, если мы и сломаем одну из них, взыскивать некому, кроме суда присяжных.
Близнецы, стоя теперь лицом Друг к другу по обе стороны могилы, принялись копать все с той же безупречной, почти балетной согласованностью движений; это были последние перед самым младшим, покойным Винсоном, – четвертый и пятый из шести сыновей, – старший, Форрест, мало того что вырвался из-под власти своего свирепого деспота отца, но даже женился и вот уже двадцать лет служил управляющим хлопковой плантацией в дельте, повыше Виксберга; второй, Кроуфорд, был призван в армию второго ноября 1918 года, а в ночь на десятое (надо же так просчитаться, вот уж действительно невезение, говорил дядя, не дай бог ни одному человеку, – в сущности, этой же точки зрения придерживались, по-видимому, и судившие его органы федеральной власти, потому что его приговорили к заключению в Ливенуортской тюрьме всего только на один год) он дезертировал и чуть ли не полтора года скрывался в разных пещерах и подземных убежищах в горах, в пятнадцати милях от здания федерального суда в Джефферсоне, до тех пор, пока его наконец не схватили после чуть ли не настоящей атаки с боем (к счастью для него, никто не был серьезно ранен), но он продержался в своей пещере свыше тридцати часов, вооруженный (и дядя говорил, что он проявил немалую стойкость и мужество, этот дезертир из армии Соединенных Штатов, защищавший свою свободу от правительства Соединенных Штатов оружием, захваченным у врага, с которым он не желал драться) автоматическим пистолетом, который один из сыновей Маккалема забрал у пленного немецкого офицера, а вернувшись домой, выменял на пару гончих у Гаури; когда Кроуфорд, отсидев год, вернулся, в городе через некоторое время пошли слухи, что он в Мемфисе, где он 1) занимается тайной поставкой спиртных напитков из Нового Орлеана, 2) поступил секретным агентом к хозяевам какого-то предприятия на время стачки, но, как бы там ни было, он вдруг снова появился и опять стал жить в родительском доме, и с тех пор его мало кто видел, и вот только несколько лет тому назад в городе стали говорить, что он более или менее остепенился, торгует понемножку лесом, скотом и даже будто засадил небольшой участок земли; третий, Брайен, был поистине опорой, движущей силой, связующим элементом – как там ни назови, – но на нем или им, в сущности, и держалась родительская ферма, которая кормила их всех; затем близнецы Вардемен и Билбо, которые целые ночи просиживали перед тлеющим костром из пней и гнилушек, в то время как псы загоняли лисиц, а днем спали на голом дощатом полу на веранде до тех пор, пока не стемнеет и снова можно будет спустить собак; и, наконец, последний, Винсон, у которого с самого детства наблюдалась склонность к торговле и любовь к деньгам, так что, хотя он умер всего двадцати восьми лет, говорили, будто он не только владел несколькими земельными участками в округе, но был первым Гаури, чья подпись на чеке была достаточна для любого банка: близнецы, по колено, а затем уже по пояс в земле, копали с угрюмой и свирепой поспешностью, точно роботы, и в таком совершенном единении, что обе лопаты, казалось, в один и тот же миг стукнули о крышку гроба, но даже и тогда они словно сговорились – без каких-либо явных знаков общения, как птицы или животные, без звука, без жеста, – просто один из них вышвырнул наверх вместе с землей одним и тем же броском лопату и сам без всякого усилия легко выбросился из ямы и стал на краю среди других, в то время как его брат сгребал остатки земли с крышки гроба, затем не глядя швырнул наверх лопату и – так же как он сам этой ночью – смахнул с краев крышки приставшую землю и, упершись одной ногой, схватил крышку, дернул ее вверх, приподнял и сдвинул, так что все стоявшие на краю могилы могли теперь заглянуть в гроб.
Он был пустой. В нем совсем ничего не было, пока маленькая струйка земли, отскочившей откуда-то, не покатилась по дну с сухим шепчущим звуком.
Глава восьмая
И он, как сейчас, помнит это: все пятеро они стояли на краю могилы над пустым гробом, потом таким же быстрым, плавным движением, как и его близнец-брат, второй Гаури выскочил из могилы и, нагнувшись, с сосредоточенным, недовольным и даже несколько возмущенным и расстроенным видом начал счищать и сбивать комья глины, приставшие к низу штанин, первый близнец сразу же, как только второй нагнулся, двинулся прямо к нему, словно повинуясь в своем поспешном слепом, неуклонном движении некоему приводному устройству, точно он был другой частью машины, другим шпинделем какого-нибудь, ну скажем, токарного станка двигающимся по той же неотвратимой станине к своему гнезду, и, нагнувшись, стал счищать и отряхивать глину сзади со штанин брата; и теперь уже чуть ли не целая глыба земли свалилась вниз и, ударившись о сдвинутую крышку, грохнула в пустой гроб, произведя своей массой и тяжестью такой шум, что даже послышалось слабое глухое эхо.
– Выходит, он обоих убрал, – сказал дядя.
– Да, – сказал шериф. – Но куда?
– Черт с ними с обоими, – оказал старик Гаури. – Где мой сын, шериф?
– Сейчас мы этим займемся. Найдем, мистер Гаури, – сказал шериф. – Хорошо, вы догадались взять с собой собак. Спрячьте-ка ваш револьвер да велите вашим сыновьям поймать собак и придержать их, пока мы здесь управимся.
– Нечего вам беспокоиться насчет револьвера и собак, – сказал старик Гаури. – Всякого, кто здесь шатался или скрывался, они выследят и поймают. Но мой сын и этот, как его, Джек Монтгомери – если он только в самом деле был найден в гробу моего сына, – они-то ведь не могли скрыться, чтобы замести следы.
– Успокойтесь, мистер Гаури, – сказал шериф.
Старик молча уставился на шерифа злобным взглядом. Он не дрожал, не горячился, не обнаруживал ни замешательства, ни удивления – ничего. Глядя на него, он представлял себе холодное, бледно-синеватое, похожее на слезу и как будто лишенное жара пламя, которое покачивается даже не на цыпочках, а чуть ли не паря над газовой горелкой.
– Хорошо, – сказал старик. – Я успокоюсь. А вот вам следует побеспокоиться. Вы, похоже, знаете об этом все, вы прислали ко мне посыльного с раннего утра, в шесть часов, я еще позавтракать не успел, вы меня сюда вызвали. Ну так приступайте к делу.
– Вот мы сейчас и собираемся это сделать, – сказал шериф. – Прежде всего мы сейчас выясним, откуда нам приступить. – Он повернулся к дяде и продолжал мягким, рассудительным и не совсем уверенным тоном: – Так вот, скажем, время – ну, что-нибудь около одиннадцати вечера. У вас мул или, может быть, лошадь, во всяком случае, нечто способное двигаться и нести двойную ношу, и мертвец поперек седла. И у вас не так уж много времени, иначе говоря, не так много, чтобы совсем об этом не думать. Конечно, в одиннадцатом часу народ кругом уже большей частью спит, тем более в воскресную ночь, когда завтра надо вставать спозаранку, начинать сызнова неделю, да еще в самую горячую пору посадки хлопка, и ночь сегодня безлунная, так что если даже кто еще и гуляет, вы здесь в такой глуши, что можно не опасаться, вряд ли кто сюда забредет. Но все же у вас на руках мертвец с пулей в спине, и, хоть сейчас только одиннадцать часов, день все равно рано ли поздно должен наступить. Вот так. Ну что бы вы сделали?
Они уставились друг на друга, словно впились глазами, или это дядя впился глазами в шерифа, – такое худое, скуластое, энергичное лицо, ясные, быстрые, внимательные глаза, и напротив – громадное сонное лицо шерифа, глаза не впиваются, даже как будто не смотрят, мигают точно в полудремоте, и в то же время оба молча видят, как все это происходит.
– Разумеется, – сказал дядя, – закопал бы снова. И тут же, поблизости, потому что рано или поздно, как вы говорите, хотя сейчас еще только одиннадцать, а утро наступит. Тем более что у него еще есть время вернуться обратно и переделать все снова наедине, самому, собственными руками. И ведь это тоже надо учесть – эту страшную необходимость, страшную не только тем, что она вынуждает его все опять переделать, но и тем, почему приходится все переделать; подумать только, он сделал все, что было в его силах, все, что от него можно было ждать, требовать, ведь никому и в голову не пришло бы, что ему придется на это пойти; и все сошло как нельзя лучше, лучше даже, чем можно было надеяться, и вдруг он слышит какой-то звук, шум, или, может быть, он случайно наткнулся на укрытый в кустах пикап, или, может быть, просто ему повезло, так уж вышло по милости судьбы или какого-то там бога, духа или джинна, которые до поры до времени охраняют убийцу, заботятся о его безопасности, пока другие парки успевают сплести или связать веревку, – ну, что бы там ни было, он вынужден вернуться назад тайком, привязать к дереву мула или лошадь, или на чем он там ехал и ползти ползком на животе обратно и, спрятавшись (кто знает, может быть, вот за этой самой оградой), смотреть, как какая-то непоседа старуха и двое ребят, которым давно пора быть в постели за десять миль отсюда, разрушают весь его тщательно обдуманный замысел, стоивший ему таких неимоверных усилий, сводят на нет труд не только его жизни, но и его смерти тоже. – Дядя замолчал, и он увидел, как его блестящие, почти сверкающие глаза устремились на него. – А ты… ведь пока ты не вернулся домой, ты даже и думать не мог, что мисс Хэбершем поедет с вами. А без нее у тебя не было ни малейшей надежды, что Алек Сэндер поедет с тобой вдвоем. Так что если ты и в самом деле думал поехать сюда один раскапывать эту могилу, ты мне даже и заикаться не смей…
– Оставим это пока, – сказал шериф. – Так вот. Значит, закопать куда-то в землю. А в какую? Какую землю легче и скорее рыть, когда человек спешит и ему все приходится делать самому, даже если у него и есть лопата. В какого рода почву можно быстро запрятать труп, даже если у вас нет ничего, кроме перочинного ножа?
– В песок, – сказал дядя мгновенно, очень быстро, почти небрежно, чуть ли не рассеянно. – На дно рукава. Они же вам говорили сегодня, в три утра, что они видели, как он его вез туда. Чего же мы еще ждем?
– Хорошо, – сказал шериф. – Едем. – И ему: – Ты нам покажешь, где именно…
– Только Алек Сэндер сказал, что, может, это был и не мул, а…
– Все равно, – сказал шериф. – Пусть лошадь. Ты нам покажи где…
Он как сейчас помнит: он увидел, как старик сунул опять револьвер под мышку рукоятью вперед, прижал его культей, пока его единственная рука расстегивала рубаху, потом повернулся проворнее, быстрее даже обоих своих сыновей, вдвое моложе его, и сразу, уже впереди всех, махнул через ограду, подошел к лошади, схватил поводья и, ухватившись той же рукой за луку, вскочил в седло, потом обе машины на второй скорости – чтобы не скатиться по инерции – двинулись обратно вниз по крутому склону, и, когда он сказал: «Здесь» – где следы пикапа сворачивали с дороги в кусты и потом опять на дорогу, дядя остановил машину; а он смотрел, как свирепый старик с обрубком руки повернул на всем скаку свою рыжую кобылу в лес через дорогу и помчался по откосу, затем обе собаки вылетели за ним на откос, а потом мул с двумя одинаковыми деревяннолицыми сыновьями; тут они с дядей вылезли из машины, машина шерифа сзади стояла впритык, и им слышен был бешеный топот кобылы по косогору и высокий ровный голос старика, понукающий собак:
– Эй, ай, ищи! Возьми его. Ринг.
И дядя сказал:
– Наденьте на них наручники и пристегните к рулю.
И шериф:
– Нет. Нам понадобятся лопаты, – а он поднялся на откос и стал прислушиваться к топоту и крикам внизу; затем дядя, шериф и оба негра с лопатами оказались рядом с ним. Хотя рукав чуть ли не под прямым углом перерезал шоссе сразу за развилком, откуда начиналась грунтовая дорога в горы, все-таки до него было с четверть мили от того места, где они стояли или, вернее, откуда сейчас уже отошли, и, хотя всем им слышны были окрики старика Гаури и треск сучьев под копытами кобылы и мула, шериф пошел не туда, а зашагал по откосу вдоль дороги, почти параллельно ей, и шел так несколько минут и только тогда начал забирать вбок, когда они спустились в заросшую крапивой, лавром и густым ивняком низину между холмом и рукавом. Они пошли дальше, прямо через нее, шериф впереди, вдруг шериф остановился, внимательно вглядываясь под ноги, потом повернул голову и, глядя на него через плечо, стоял и ждал, пока они не подошли с дядей.
– Твой секретарь не ошибся в первый раз, – сказал шериф. – Это был мул.
– Не этот же черный на аркане, – сказал дядя. – Не может быть, чтобы этот. Даже убийца не допустит такой грубой, такой наглой беспардонности.
– Да, – сказал шериф. – Вот этим-то они и опасны, вот почему их надо уничтожать или держать за решеткой. – И, поглядев вниз, на землю, он тоже увидел их: узкие, изящные, чуть ли не щеголеватые следы мула, совсем не соответствующие размерам животного, вдавленные глубоко, слишком глубоко для какого бы то ни было самого грузного мула с одним всадником; оттиснувшиеся в хлипкой грязи, следы уже заполнились водой, и, глядя на них, он даже увидел, как какой-то маленький водяной зверек юркнул по одному из них, оставив тоненькую, как ниточка, струйку всплывшего ила, и, стоя у этих следов теперь, когда они видели их, они могли проследить и самую стезю между доходившей до плеча, примятой и не выпрямившейся зеленью, которая, как борозда в поле или застывшая волна в кильватере судна, тянулась через болото, прямая как стрела, пока не исчезла в гуще ивняка над ручьем. Они пошли по ней, ступая в оттиснувшиеся двумя рядами следы, идущие не туда и обратно, а оба ряда в одном направлении, – иногда след одного и того же копыта отпечатывался поверх следа, оставленного раньше, шериф, по-прежнему шагавший вперед, опять что-то говорил, говорил громко, но не оборачиваясь, как будто – так он подумал сначала – не обращаясь ни к кому:
– Обратно он пошел не этим путем. Вот тут он первый раз почувствовал, что времени у него мало. Он пошел напрямик по косогору: лес, темень, ему уже было все равно. Это было, когда он услышал что-то, ну что бы это могло быть? – Тут только он понял, к кому обращается шериф. – Может быть, твой секретарь свистел там или что еще. Ведь как-никак ночью, в такой час на кладбище…
Теперь они остановились на высоком берегу самого рукава, над широкой вымоиной в русле, по которому зимой в весенние дожди мчался бурный поток, но сейчас бежала тоненькая струйка глубиной разве что в дюйм и немного больше ярда в ширину от одной заводи на отмели к другой, и только дядя успел сказать: