Текст книги "Избранное"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц)
Однако, по мере того как талант Фолкнера развивался и мужал, писатель стал обращаться к расовой проблеме на Юге с совершенно иных позиций. Уже в романе «Свет в августе» Фолкнер показывает всю противоестественность общества, в котором Джо Кристмас, в жилах которого есть, возможно, негритянская кровь, становится отщепенцем, изгоем, отгороженным от общества непреодолимыми барьерами расовых предрассудков.
Наиболее четко и зрело отношение Фолкнера к проблеме расовых отношений выразилось в романе «Осквернитель праха» (1948). По существу, это еще один вариант излюбленного Фолкнером сюжета – история возмужания мальчика, процесс открытия и познания им окружающей действительности. Но на этот раз главная проблема, которую должен для себя решить Чик Мэллисон, оказывается самой трудной для белого мальчика, выросшего на Юге, – это нравственная проблема взаимоотношений с неграми.
Впервые столкнувшись со старым негром Лукасом Бичемом, Чик Мэллисон приходит в смятение оттого, что, исполненный человеческого достоинства, Лукас ведет себя не так, как подобает негру, а он, Чик, оказывается не в состоянии поставить этого негра на место. Нарушен вековой кодекс, регламентирующий отношения белого и негра, гласящий: «Мы его сперва заставим быть черномазым. Он должен признать, что он черномазый. А тогда, может быть, мы и согласимся считать его тем, чем ему, по-видимому, хочется, чтобы его считали».
Душевные терзания Чика определяются противоречием между голосом его сердца, ощущающего негра как существо, равное ему, и впитанной им с детства убежденностью, что негр – существо низшее. Эти две концепции оказываются несовместимыми, и если справедлив голос его сердца, если рушится убежденность в превосходстве белого человека над черным, то все предписания расового кодекса предстают аморальными. Но сила традиции, воспитания такова, что мальчик еще долгое время мучается, считая, что он унизил «не только свое мужское «я», но и всю свою расу».
Со временем Чику начинает казаться, что он избавился от этого наваждения, от этих душевных терзаний, но на самом деле Лукас как человек, как личность глубоко вошел в его сознание.
Когда Лукаса обвиняют в убийстве белого человека и его неминуемо ожидает суд Линча, первый импульс Чика – оседлать свою лошадь и бежать из города, чтобы не стать свидетелем этой чудовищном расправы. И в этом уже есть элемент предательства по отношению к традиции, к расовому кодексу. Но инстинкт справедливости в мальчике оказывается сильнее – он остается в городе и решается помочь Лукасу, доказать его невиновность. Вид толпы, собравшейся на площади, чтобы линчевать этого «опасного негра», приводит мальчика в ужас. Люди теряют свой человеческий облик, они превращаются в автоматы, готовые бездумно совершить страшное дело – вздернуть невинного человека, облить его бензином и поджечь, только потому, что у него черная кожа.
И еще страшнее становится Чику, когда он видит, после того как благодаря ему была доказана невиновность Лукаса, как – поспешно убирается из города эта толпа линчевателей. Раз белый убил белого, их это уже не касается. Они озабочены не тем, чтобы преступление было справедливо наказано, а только тем, чтобы держать в узде негров.
Потрясенный Чик готов отречься от своих сограждан, от духовного наследия своих предков, от традиций общества, в котором он живет. Но сам Фолкнер не приемлет такого всеобщего отрицания. И он показывает, как Чик, уже почти взрослый мужчина, восстанавливает свою связь с традицией, с обществом, вырабатывая позицию по отношению к проблемам Юга, сходную с позицией самого Фолкнера. Фолкнер не раз высказывал убеждение, что ликвидация расовой дискриминации на Юге должна быть делом рук самих южан и всякое вмешательство федерального правительства только осложняет проблему. Примерно эти же идеи исповедуют в романе и дядя Чика адвокат Гэвин Стивенс, и сам Чик.
В этой политически уклончивой позиции выявилась определенная ограниченность Фолкнера. Он понимал всю сложность и трагизм расовой проблемы на современном американском Юге, но не видел реальных путей к ее разрешению. Когда ему однажды задали вопрос, любит ли он Юг, Фолкнер ответил: «Я люблю его и ненавижу. Некоторые явления там я вообще не приемлю, но я там родился, там мой дом». Так он и остался вечным пленником этой эмоциональной формулы. Такие противоречия отличают все творчество Фолкнера.
Среди романов, повестей и рассказов Фолкнера трудно выделить те, которые, будучи собраны в один том, наиболее полно представили бы все его творчество. Слишком уж тесно переплетены друг с другом почти все его произведения, и каждое добавляет свои краски, свои характеристики героям, кочующим из романа в роман, оттеняет новые грани человеческих и общественных проблем. Тем не менее можно все же считать, что произведения, включенные в данный однотомник, дают представление об основных направлениях, о главных темах и героях Фолкнера. Роман «Сарторис» открывает собой йокнапатофскую сагу, и без него трудно понять все последующие романы и рассказы этого цикла; поэтичная и глубоко гуманная повесть «Медведь» по достоинству считается одним из высших достижений фолкнеровской прозы; и, наконец, роман «Осквернитель праха» представляет особый интерес как попытка Фолкнера исследовать психологический аспект расовой проблемы на Юге.
Фолкнеровская проза выделяется – даже в литературе XX века – своей усложненностью, своим глубоким психологизмом. Фолкнера обычно упрекали в том, что его стиль чрезмерно труден для чтения. Действительно, читать его произведения – отнюдь не развлечение, скорее, это работа, напряженная работа ума. Сам Фолкнер объяснял особенности своего стиля следующим образом: «Каждый знает, что его ждет смерть, что у него осталось сравнительно мало времени, чтобы сделать свою работу, и я стараюсь собрать всю историю человеческого сердца, если можно так сказать, на копчике своего пера. Кроме того, для меня нет человека, который был бы сам по себе, человек является суммой прошлого. В действительности нет такого понятия, как «был», потому что прошлое существует сегодня. Оно является частью каждого мужчины, каждой женщины, каждого момента. Предки человека, его происхождение являются его частью в любой момент. Поэтому человек, характер в повествовании в каждый момент действия является не только самим собой, он представляет собой все то, что сделало его, и длинная фраза есть попытка вобрать его прошлое и, возможно, будущее в момент действия».
Эту фолкнеровскую концепцию времени необходимо иметь в виду, читая его произведения. Он действительно часто разбивает хронологическое время, перемешивая прошлое с настоящим, что дает ему возможность показывать воздействие прошлого на настоящее. Этот прием легко проследить на примере романа «Сарторис». История молодого Баярда, его возвращения с войны, недолгого пребывания в Джефферсоне и его гибели, рассказанная сама по себе, без переплетения ее с многочисленными рассказами о прошлом его семьи, о прошлом всего этого края, оказалась бы легковесной и малоубедительной. Мастерство Фолкнера в том и заключается, что, перемешивая прошлое с настоящим, он расширяет значение того, что происходит в настоящем. Так сплошь и рядом в его произведениях частная история одной семьи превращается в обобщенную историю всего Юга, в исследование длинной цепи нравственных преступлений, чувство вины за которые ложится на плечи современного поколения.
Для стиля Фолкнера характерен еще один прием. Как правило, в его романах нет единого, постепенно развивающегося сюжета. Вокруг центрального сюжета обычно сосуществует еще множество побочных сюжетов, вставных новелл, анекдотов, которые, казалось бы, только косвенно связаны с непосредственным действием. Не случайно, что многие куски фолкнеровских романов сначала печатались как самостоятельные рассказы. Такая многоплановость создает определенное полифоническое звучание произведения, одни истории дополняют другие, иногда контрастируют с ними, и в результате рождается как бы симфония человеческой жизни.
Излюбленным приемом Фолкнера является также рассказ от третьего лица. Иногда он использует даже не одного, а множество рассказчиков. Мнимая самоустраненность автора от повествования создает определенный психологический эффект для читателя. Вместо авторского рассказа с ясными авторскими оценками происходящих событий и людей, читатель сталкивается с преломлением событий и людей в сознании определенного персонажа. В результате мы узнаем не только и не столько о событии, сколько о том, как оно зафиксировалось у того или иного героя. Это дает возможность писателю глубже раскрыть внутренний мир различных своих персонажей. Более того, поскольку читатель не получает готовых авторских суждений, он волей-неволей включается в поиск истины, не только в смысле отгадывания тайн сюжета, которыми Фолкнер щедро насыщает свои романы, но и в плане отгадывания тайн человеческой души. Иными словами, Фолкнер включает читателя в процесс философских раздумий, заставляет его не просто воспринимать преподносимый ему сюжет, а активно мыслить самому над проблемами, поднимаемыми писателем.
Вокруг Фолкнера и его места в американской и мировой литературе ведется немало споров. Наиболее традиционная в советском литературоведении, постепенно уходящая в прошлое точка зрения безоговорочно относит Фолкнера к модернизму, выделяя на первый план те стороны его творчества, которые действительно в известной мере дают основания для подобных утверждений. Вопрос это сложный, который невозможно достаточно обстоятельно разобрать в рамках вступительной статьи. Тем не менее высказать здесь, хотя бы вкратце, взгляд на эту проблему необходимо.
Что позволяло причислять Фолкнера к модернистскому направлению в литературе? Конечно, прежде всего усложненность, можно сказать даже изощренность, его стиля. Но если у большинства модернистов усложненность стиля представала как самоцель, как теряющая смысл игра со словами, то Фолкнер, как об этом было сказано выше, экспериментировал, стремясь расширить арсенал средств, позволяющих глубже заглянуть в душу человеческую, обогатить реализм XIX века новыми возможностями.
Есть еще одна сторона творчества Фолкнера, которая в известной степени сближает его с модернизмом. Это изображение самых жестоких, самых темных проявлений человеческой натуры, занимающее много места в его романах. Но если модернизм по сути своей античеловечен, стремится унизить человека, показать ему его гнусность и ничтожество, то Фолкнер ставил перед собой иные задачи, сближающие его с Достоевским.
Фолкнер всегда стремился сделать человека лучше, чище, и в этом весь пафос его творчества. Когда его спросили, почему его герои должны быть до такой степени выродками или же проклятыми (ссылаясь, в частности, на романы «Святилище» и «Осквернитель праха»), он сказал: «Причина тут простая. Я достаточно люблю свою страну, чтобы мне хотелось исправить ее недостатки, а мои способности, мое призвание открывают мне единственный путь: это стыдить ее, критиковать, пытаться показать разницу между тем, что в ней есть плохого в хорошего, моментами низости и моментами цельности, гордости и честности, напоминать людям, которые прощают низость, что страна знала время славы, что они, как народ, их отцы, деды совершали прекрасные, славные дела. Писать только о хорошем в моей стране – значит ничуть не исправить плохого. Я должен говорить людям о плохом, чтобы они достаточно разозлились или устыдились – и могли исправить его».
И недаром на вопрос, к какой литературной школе он себя причисляет, Фолкнер ответил: «Я сказал бы так – и, надеюсь, ото правда: единственная школа, к которой я принадлежу, к которой хочу принадлежать, – это школа гуманистов».
При всех противоречиях творчества Фолкнера его высокий гуманизм отделяет его от модернизма, ставит его в первые ряды мировой и американской литературы, в ряды тех писателей, которые пишут для людей, ради людей, во имя лучшего будущего. Именно в этом видел Фолкнер свою жизненную задачу, свой долг писателя.
В известной речи при вручении ему Нобелевской премии Фолкнер так говорил о долге и ответственности писателя: «Я отказываюсь верить в вырождение человека… Я верю, что человек не только вытерпит, но и победит… Долг писателя, долг поэта – писать об этом. Почетная обязанность писателя – помогать человеку переносить все тяготы, возвышая его дух, напоминая ему о мужестве, и чести, и гордости, и сострадании, и жалости, и жертвах – обо всем, что было его славой в прошлом. Слово поэта не должно быть простой записью дел человеческих – оно должно быть прочной опорой, помогающей человеку выстоять и победить».
Думается, что творчество Фолкнера было достойным претворением этих благородных идей.
В. Грибанов
Сарторис
Sartoris
Перевод М. Беккер
Редактор Н. Кристальная
Часть первая
1
Старик Фолз, как всегда, привел с собой в комнату Джона Сарториса; он прошагал три мили от окружной богадельни и, словно легкое дуновение, словно чистый запах пыли от своего выцветшего комбинезона, внес дух покойного в эту комнату, где сидел сын покойного и где они оба, банкир и нищий, проведут полчаса в обществе того, кто преступил пределы жизни, а потом возвратился назад.
Освобожденный от времени и плоти, он был, однако, гораздо более осязаем, чем оба эти старика, каждый из которых попеременно пытался пробить криком глухоту своего собеседника, между тем как в комнате рядом совершались финансовые операции, а в лавках по обе стороны банка люди прислушивались через стены к нечленораздельному гулу их голосов. Он был гораздо более осязаем, чем оба старика, которых их общая глухота вмуровала в мертвую эру, а неторопливое течение убывающих дней сделало почти бесплотными; даже сейчас, хотя старик Фолз уже опять поплелся пешком за три мили в то место, которое он теперь называл своим домом, Джон Сарторис, бородатый, с ястребиным профилем, все еще оставался в комнате, как бы витая над сыном; и оттого старому Баярду, который, держа в руке трубку, сидел, уперев скрещенные ноги в угол холодной каминной решетки, казалось, будто он слышит даже самое дыхание отца, словно тот, неизмеримо более осязаемый, чем простая бренная плоть, сумел проникнуть в неприступную крепость молчания, где жил его сын.
Головка трубки, украшенная затейливой резьбою, обуглилась от долгого употребления, и следы зубов его отца ясно проступали на черенке, где он, словно на твердом камне, оставил отпечаток своих нетленных костей, подобно существам доисторических времен, которые были задуманы и созданы такими исполинами, что не могли ни очень долго существовать, ни, умерев, бесследно исчезнуть с планеты, созданной и приспособленной для тварей более ничтожных. Старый Баярд сидел с трубкой в руке.
– Зачем же ты принес мне ее через столько лет? – спросил он тогда.
– Я хранил ее у себя, сколько мне полковник наказывал, – отвечал старик Фолз. – Богадельня неподходящее место для его вещей, Баярд. А мне ведь уже девяносто четвертый пошел.
Некоторое время спустя он собрал свои узелки и отправился восвояси, но старый Баярд все еще продолжал сидеть и, держа в руке трубку, тихонько поглаживал ее большим пальцем. Вскоре Джон Сарторис тоже ушел или, вернее, удалился туда, где умиротворенные покойники созерцают блистательное крушение своих надежд, и тогда старый Баярд встал, положил трубку в карман и взял сигару из ящичка на каминной полке. Когда он чиркнул спичкой, открылась дверь, и человек с зеленым козырьком над глазами вошел в комнату и направился к нему.
– Саймон здесь, полковник, – произнес он голосом, лишенным всякого выражения.
– Что? – спросил Баярд поверх спички.
– Саймон приехал.
– А! Хорошо.
Человек повернулся и вышел. Старый Баярд бросил спичку в камин, сунул сигару в карман, запер конторку, взял лежавшую на ней черную фетровую шляпу и двинулся вслед за ним из комнаты. Человек с козырьком и кассир работали за барьером. Старый Баярд проследовал через вестибюль, отворил дверь, завешенную зелеными жалюзи, и появился па улице, где Саймон, в полотняном пыльнике и допотопном цилиндре, держал под уздцы пару меринов, блестевших в лучах весеннего солнца. На обочине стояла коновязь – старый Баярд, брезгливо отмахивавшийся от технического прогресса, не разрешил ее срыть, – но Саймон никогда ею не пользовался. До тех пор, покуда дверь не открывалась и из-за опущенных жалюзи с потрескавшейся золотой надписью «Банк закрыт» не появлялся Баярд, Саймон сидел на козлах, держа в левой руке вожжи, а в правой сложенный кнут; посередине его черной физиономии лихо торчала под немыслимым углом неизменная и явно несгораемая сигара, и он монотонно вел бесконечный любовный разговор с начищенной до блеска упряжкой. Саймон баловал лошадей. Перед Сарторисами он преклонялся, он питал к ним теплую, покровительственную нежность, но лошадей он любил, и, попав к нему в руки, самая жалкая заезженная кляча расцветала и делалась красивой, как окруженная поклонением женщина, и капризной, как опереточная дива.
Старый Баярд затворил за собою дверь и пошел к коляске, держась неестественно прямо – один местный житель однажды заметил, что, случись Баярду споткнуться, он так столбом и рухнет. Несколько прохожих и два или три торговца, стоявшие в дверях соседних лавок, приветствовали его с выспренним подобострастием.
Но даже и теперь Саймон не слез с козел. С присущей его расе склонностью к театральным эффектам он подтянулся, расправил измятые складки пыльника, каким-то способом сообщил лошадям о наступлении кульминационного момента драмы, так что они тоже подобрались, вскинули головы, и по их лоснящимся бокам пробежала дрожь, а когда он кнутовищем прикоснулся к шляпе, на его морщинистой черной физиономии изобразилось неописуемое величие. Баярд влез в коляску, Саймон прикрикнул на лошадей, и зрители, восхищенно наблюдавшие эффектную сцену отъезда, остались позади.
Что-то необычное было сегодня в Саймоне, даже в форме его спины и в том, как сидела шляпа у него на голове; казалось, он вот-вот лопнет от какой-то важной, с трудом скрываемой новости. Однако до поры до времени он хранил ее про себя; стремительной, но ровной рысью он объехал стоявшие на площади фургоны и свернул в широкую улицу, где люди, которых Баярд называл нищими, носились взад-вперед в своих автомобилях; он хранил ее про себя, покуда они не выбрались за город и не поскакали по опушенным первой зеленью окрестностям, где тоже – хотя и не так часто – попадались моторизованные нищие, и покуда хозяин его не расположился поудобнее в предвкушении изменчивых и мирных впечатлений однообразного четырехмильного пути. Тогда Саймон пустил лошадей более спокойной рысью и повернул голову.
Голос у него был не слишком громкий и не слишком звучный, но он ухитрялся без труда объясняться со старым Баярдом. Другим приходилось кричать, чтобы пробить стены глухоты, в которых жил Баярд, Саймон же своим монотонным, певучим фальцетом вполне мог вести – и постоянно вел с ним долгие бессвязные разговоры, особенно в коляске, где благодаря вибрации Баярд слышал немного лучше.
– Мистер Баярд приехал, – небрежным тоном заметил Саймон.
Старый Баярд на мгновение застыл, в неподвижной ярости проклиная внука, между тем как сердце его продолжало биться – разве только чуть быстрее и легче обыкновенного) он сидел при этом так тихо, что Саймон обернулся и увидел, что он спокойно озирает окрестности. Саймон немного повысил голос.
– На двухчасовом прикатил, – продолжал он. – Спрыгнул не на ту сторону и прямо в лес. Путевой обходчик сам видел. Когда я из дому выезжал, его еще не было. Я подумал, может, он к вам явился.
Пыль взлетала из-под копыт и облачком лениво кружилась позади. По густеющей живой изгороди затухающими волнами проносилась их тень – мелькали спицы колес, высоко задирали ноги лошади, – казалось, будто они в тщетной иллюзии движенья безнадежно топчутся на месте.
– Не хотел даже на станции сойти, – с досадой продолжал Саймон. – А ведь эту станцию его же родичи построили. Соскочил на другую сторону, как бродяга. Даже не в военной форме, а в штатском – разъездной торговец, да и только. Как вспомню я подпругу со шлеей, блестящие сапоги да желтые штаны, в каких он прошлый год домой приехал… – Он снова обернулся и поглядел на Баярда. – Как по-вашему, полковник, может, это иностранцы его сглазили?
– К чему ты клонишь? Он что, охромел, что ли? – спросил Баярд.
– А к тому, что он, словно жулик, в свой родной город тайком пробирается. Тайком по той самой железной дороге, что его родной дедушка строил. Не иначе как иностранцы эти его сглазили, а может, еще и полицию на него напустили. Ведь говорил я ему, когда он первый раз на ту заморскую войну поехал, говорил я, что им с мистером Джонни делать там нечего…
– Погоняй! – крикнул Баярд. – Погоняй, чтоб ты лопнул, черная рожа!
Саймон цокнул, и лошади побежали быстрее. На живых изгородях вдоль дороги, повторяя все их движения, жутко отплясывали тени. За придорожными ниссами, белыми акациями и густыми лианами вплоть до свежей зелени лесов с вкрапленными кое-где пятнами кизила и багряника простирались поля – некоторые были уже вспаханы, на других еще только шла работа, и вывернутые трудолюбивым плугом жирные пласты влажно блестели на солнце.
Местность здесь была возвышенная, покатые склоны уходили вдаль к сплошной полосе голубых холмов, но вскоре дорога круто спустилась в долину, где добрые широкие поля сладко спали в тихий предвечерний час, и вот они уже вступили на земли Баярда, и пахари то и дело поднимали руку, приветствуя проезжавшую коляску. Потом дорога подошла вплотную к железнодорожной линии, пересекла ее, и наконец среди дубов и белых акаций показался дом, построенный Джоном Сарторисом, и Саймон въехал в железные ворота и покатил по плавному изгибу аллеи.
На том месте, где много лет назад однажды остановился патруль янки, была разбита клумба с шалфеем. Саймон лихо подкатил к клумбе, Баярд слез, и Саймон, снова цокнув на лошадей и передвинув сигару так, что она уже не торчала под прежним головокружительным углом, поехал обратно в город, Баярд немного постоял перед своим домом. Простое белое здание мирно дремало среди освещенных солнцем вековых деревьев. Глициния, обвивавшая одну сторону веранды, отцвела и осыпалась, и бледные лепестки воздушной пеленою укутали ее темные корни и корни розы, которая вилась по той же раме. Роза медленно, но неуклонно глушила свою соседку. Она была густо усыпана мелкими, с ноготь, бутонами и бесчисленным множеством распустившихся цветков величиной с серебряный доллар – лишенные запаха, они росли на таких коротких стебельках, что их невозможно было сорвать Но сам дом был тих и безмятежно спокоен, и старый Баярд поднялся на пустую, украшенную колоннами веранду и прошел через нее в прихожую. Глубокое молчание не нарушалось ни шорохом, ни звуком. Он остановился посреди прихожей.
– Баярд!
Лестница с белыми балясинами перил, устланная красным ковром, изящной дугою поднималась во мглу. С потолка свисала старинная люстра с гранеными хрустальными подвесками и колпачками над подсвечниками, к которым потом подвели электричество. Справа от входа, возле раздвижной двери, открытой в полутемную комнату, известную под названием гостиной, в которой царила лишь изредка нарушаемая атмосфера торжественного величия, стояло высокое зеркало, полное мрачной тьмы, как тихие воды в вечернем омуте. Длинный косой столб солнечного света расчертил квадратами дверь в дальнем конце прихожей, а за этим световым барьером поднимался и затихал в монотонном миноре чей-то голос. Слов было не разобрать, но Баярд их и не слышал. Он снова громко произнес:
– Дженни!
Пение смолкло, и когда он повернулся к лестнице, высокая мулатка появилась в косых лучах солнца у задней двери и, с шумом шлепая босыми ногами, вошла в дом. Ее выцветшее синее платье, все в темных подтеках, было подобрано до колен и открывало икры, стройные и прямые, словно ноги какой-то высокой птицы, а ступни казались бледными пятнами кофе на полированном темном полу.
– Вы кого-нибудь звали, полковник? – спросила она, повышая голос, чтобы проникнуть сквозь его глухоту.
Баярд помедлил, опершись рукой об ореховый столбик перил и глядя сверху вниз на миловидное желтое лицо.
– Был тут сегодня кто-нибудь? – спросил он.
– Да кто же, сэр, – отвечала Элнора. – Никого тут нету. Мисс Дженни поехала в город на собрание своего клуба.
Баярд стоял, подняв одну ногу на ступеньку, и сердито на нее смотрел.
– И какого черта вы, черномазые, никогда мне правды не скажете? – внезапно рассвирепел он. – А то и вовсе ничего не говорите.
– Господи Боже, полковник, разве сюда кто приедет, если вы с мисс Дженни сами не позовете?
Но он уже шел наверх, яростно топая ногами по ступенькам. Женщина посмотрела ему вслед и снова повысила голос:
– Может, вам Айсома прислать, может, вам еще что надо?
Он не обернулся. Возможно, он ее не слышал, и она стояла и смотрела, пока он не скрылся из виду.
– Стареет, – спокойно сказала она сама себе и, громко шлепая босыми ногами, двинулась через прихожую туда, откуда вышла.
На площадке верхнего этажа Баярд снова остановился. Выходившие на запад окна были закрыты решетчатыми ставнями, сквозь которые тонкими расплывающимися полосками пробивался солнечный свет, отчего окружающий сумрак сгущался еще сильнее. Высокая дверь на противоположной стороне вела на неширокий, обнесенный перилами балкон, откуда открывалась панорама долины и полукружье холмов на востоке. По обе стороны этой двери были узкие оконца с разноцветными стеклами в свинцовых рамах – мать Джона Сарториса, умирая, завещала ему эти стекла вместе с его младшей сестрой, и та в 1869 году привезла их из Каролины в корзинке с соломой.
Это была Вирджиния Дю Пре; она приехала к ним тридцатилетней – после двух лет замужества она уже семь лет вдовела – стройная женщина с изящным вариантом сарторисовского носа и с тем выражением неодолимой смертельной усталости, которое усвоили себе все южанки; она приехала в чем была, взяв с собой лишь плетеную корзинку с цветным стеклом. Это она рассказала им о том, как еще до второй битвы при Манассасе[1]1
…до второй битвы при Манассасе… – Близ городка Манассас в Северо-Восточной Виргинии войска южной Конфедерации дважды нанесли поражение федеральной армии (21 июля 1861 г. и 29–30 августа 1862 г.).
[Закрыть] погиб Баярд Сарторис. С тех пор она рассказывала эту историю много раз (в восемьдесят лет она все еще продолжала ее рассказывать, причем, как правило, в самых неподходящих случаях), и, по мере того как она становилась старше, история эта становилась все красочней, приобретая благородный аромат старого вина, пока наконец безрассудная выходка двух обезумевших от собственной молодости мальчишек не превратилась в некий славный, трагически возвышенный подвиг двух ангелов, которые своей геройской гибелью вырвали из миазматических болот духовного ничтожества род человеческий, изменив весь ход его истории и очистив души людей.
Этот Каролинский Баярд был сущим наказанием даже для Сарторисов. Не то чтобы выродок, скорее просто шалопай, хотя и с добрыми задатками, но в любую минуту способный на самое неожиданное сумасбродство. У него были веселые голубые глаза; длинные волосы рыжеватыми кольцами обрамляли виски, а на румяной физиономии запечатлелось выражение откровенной и мужественной скуки – таким, вероятно, было лицо Ричарда Первого накануне крестового похода. [2]2
…Ричарда Первого накануне крестового похода. – Король Англии Ричард Первый Львиное Сердце (1157–1199; царств. с 1189), прославившийся своими ратными подвигами, возглавил третий крестовый поход в Палестину (1190–1193).
[Закрыть] Однажды он со сворой гончих промчался по поляне, где происходило методистское богослужение [3]3
…методистское богослужение… – Имеется в виду крупная протестантская церковь методистов, которая возникла из секты, основанной в XVIII в. английским священником Джоном Уэсли (1703–1791). Подавляющее большинство как белого, так и негритянского населения на американском Юге, который называют «библейским поясом» США, составляют протестанты, принадлежащие к различным церквам и сектам; в штате Миссисипи наибольшим влиянием пользуются методистская и баптистская церкви; имеются также пресвитерианские общины.
[Закрыть], а через полчаса (затравив лисицу) вернулся туда один и въехал верхом в самую гущу негодующих прихожан. Из чистого озорства – как ясно видно по всем его поступкам, он слишком твердо верил в провидение, чтобы иметь какие-либо религиозные взгляды. Вот почему, когда пал форт Моултри[4]4
…когда пал форт Моултри… – то есть когда в Америке началась Гражданская война. После выхода южных штатов из состава США и образования Конфедерации (8 февраля 1861 г.), небольшие гарнизоны федеральной армии, расквартированные на Юге, были вынуждены сдаться новым властям. Единственное исключение составил гарнизон форта Моултри в бухте города Чарльстона (Южная Каролина), который, перейдя в соседний форт Самтер, попытался оказать сопротивление конфедератам. Захват Самтера послужил формальным основанием для начала военных действий (12 апреля 1861 г.).
[Закрыть] и губернатор отказался его сдать, Сарторисы втайне даже немножко обрадовались, надеясь, что теперь Баярд окажется при деле.
В Виргинии он, как адъютант Джеба Стюарта[5]5
Джеб Стюарт (полное имя: Джеймс Эвел Браун Стюарт; 1833–1864) – генерал армии южан-конфедератов, считавшийся «первым кавалером Юга». Командовал кавалерийскими разведывательными отрядами, совершавшими стремительные рейды в тылы противника.
[Закрыть], и впрямь оказался при деле. Пожалуй, именно как адъютант, ибо хотя вокруг Стюарта собралась большая военная семья, все члены ее были солдатами, которые старались выиграть войну, но тем не менее иногда хотели выспаться, и один только Баярд Сарторис был готов и даже просто мечтал отложить сон до тех времен, когда на землю вернется привычное однообразие. А пока – сплошной праздник.
Для Джеба Стюарта война тоже была даром свыше, и вскоре на тусклом кровавом фоне боев в Северной Виргинии взошли как две пылающих звезды тридцатилетний Стюарт и двадцатитрехлетний Баярд Сарторис, увенчанные пышным лавром Славы, миртом и розами Смерти; нежданным стремительным метеором пронесшись по тревожному военному небосводу генерала Поупа[6]6
Поуп Джон (1822–1892) – генерал федеральной армии. В 1862 г. командовал армией северян на территории Виргинии, где потерпел несколько поражений.
[Закрыть], они навязали ему – подобно насильно напяленной одежде – такую известность, какой никогда не принесла бы ему воинская доблесть. И опять-таки из чистого озорства – ни Джеб Стюарт, ни Баярд Сарторис, как ясно видно по их поступкам, не имели решительно никаких политических убеждений.
Первый раз тетя Дженни рассказала эту историю вскоре после своего приезда. Было рождество, и все сидели в заново перестроенной библиотеке перед камином, где горели поленья гикори, – тетя Дженни с ее обычным выражением печальной решимости на лице; Джон Сарторис, бородатый, с ястребиным профилем; трое его детей и гость – инженер-шотландец. Джон Сарторис познакомился с ним в 45 году в Мексике, и теперь тот помогал ему строить железную дорогу.
Дорожные работы были прерваны на время праздников, и Джон Сарторис со своим инженером, в сумерках спустившись с холмов, где находился временный конечный пункт строящейся линии, поскакали верхом на север и теперь, отужинав, сидели, озаренные огнем камина. Солнце уже зашло; в багровых отблесках заката морозный воздух был хрупким, как тонкое стекло, и вскоре появился Джоби с охапкой дров. Он подбросил в огонь свежее полено, и языки пламени, щелкая и треща в сухом воздухе, поползли по потускневшим головешкам к краям камина.
– Рождество! – воскликнул Джоби с простодушной и торжественной веселостью, свойственной его расе; взяв стоявший в углу возле камина ствол трофейного ружья, он принялся помешивать им пылающие поленья и мешал до тех пор, пока искры озорным золотистым вихрем не взмыли в темное жерло дымохода. – Рождество! Слышите, детки?
Старшей дочери Джона Сарториса исполнилось двадцать два, и в июне она выходила замуж; Баярду было двадцать, младшей девочке – семнадцать, а тетя Дженни, хоть и вдова, для Джоби тоже была ребенком. Водворив ствол ружья на место, он запалил в камине длинную сосновую лучину, чтобы зажечь свечи. Но тетя Дженни остановила его, и он ушел, с трудом волоча ноги – сгорбленный седой старец в поношенном военном мундире, который висел на нем как на вешалке, и тетя Дженни, как всегда называя Джеба Стюарта мистер Стюарт, рассказала свою историю.