Текст книги "Похвала правде. Собственный отчет багетчика Теодора Марклунда"
Автор книги: Торгни Линдгрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
~~~
Спроси меня кто-нибудь, что происходило в последующие дни, я ответить не смогу. Ко мне наведывались какие-то люди – вот все, что я помню. Но не помню, в каком порядке они появлялись, зачастую не помню и чего они хотели, я начисто забыл их имена и внешность их описать не сумею. Меня снедали усталость, смятение и возбуждение. Ночами я обвязывал запястье проволокой от «Мадонны» и спал час-другой, все тело у меня ломило, а сны снились такие, что лучше бы вовсе не спать. Приезжали съемочные группы четырех телеканалов, снимали репортажи обо мне и «Мадонне». Я был как в лихорадке – то дрожал от озноба, то вдруг обливался потом. Но чувствовал себя здоровее, бодрее и оживленнее, чем когда-либо. Мы были во всех газетах – «Мадонна» и я.
В тот вечер, когда новостные телепрограммы показали меня и «Мадонну», народ толпами приходил к мастерской и заглядывал в окна. Им хотелось поглазеть на меня, а не на «Мадонну». И я стал у окна – пускай смотрят.
Шопенгауэр где-то писал, что прекрасной жизнь не бывает никогда.
А вот мне жизнь казалась дивно прекрасной.
Паула прислала мне цветы – желтые и красные тюльпаны, как у Дарделя на картине «Визит к эксцентричной даме».
Заезжали и музейщики – научные сотрудники, управляющие. Много рассуждали об этом периоде в жизни Дарделя. Он потерял тогда единственную женщину, которую любил по-настоящему, скитался по Европе, беспробудно пьянствовал и писал картины, пил большей частью виски, крутил романы с мужчинами и с женщинами, а вероятно, и с демонами, все вперемешку, не разберешь, так уж получалось, и в его творчестве это был самый плодотворный период, причем иные работы остались неизвестны, тут ученые мужи сходились во мнениях. И все знатоки выражали готовность провести экспертизу.
– Да-да, спасибо, – говорил я.
Где-то у меня до сих пор лежит крафтовый конверт с семью рукописными заключениями, что «Мадонна с кинжалом» бесспорно написана Нильсом Дарделем. Вне всякого сомнения. На конверте стоят цифры: 38 47. Размеры той спичечной мозаики.
Еще приезжал Петер Даль. Крупнейший из ныне живущих шведских художников.
– Мне кажется, – сказал он, – эта картина говорит о современности нечто такое, чего не знал никто. Кроме Дарделя. – И добавил: – Ныне уже не создать произведения искусства, которое сообщит людям о чем-то, дотоле им неизвестном. Мы первые из людей знаем о своей современности всё.
Вроде бы ничего особенного здесь нет. Но он так сказал. И это чистая правда.
Многие приходили фотографировать. И мы позировали, «Мадонна» и я. Денег мы не брали. У нас и в мыслях не было взимать плату. На всех снимках я улыбался, хвастливо и глупо, многие газеты меня попросту отрезали.
Один из фотографов задержался на три дня. Вообще-то он был не фотограф, но тогда я об этом не знал. Снимки он сделал в первый же день, а после только сидел на венском стуле и смотрел на «Мадонну», ради репортеров я повернул ее лицом в магазин. Человек этот был маленького роста, лысый, с короткими, толстыми пальцами, с эспаньолкой и в очках с широкими черными дужками. Остановился он в пансионе Лундгрена возле автобусной станции. Мы с ним разговаривали, и, к примеру, он спросил:
– Сколько тебе лет?
– Тридцать один, – ответил я. – Но мне кажется, будто за последние дни я стал старше. Или больше.
– Ты словно опять начал расти, да? Хотя уже близок к среднему возрасту.
– Да, – кивнул я.
– Изменился не ты, – сказал он. – Твоя судьба выросла, стала больше.
– Но ведь отыскать настоящий шедевр удается не каждому, верно?
– Найти ее мог кто угодно. Картина могла упасть на пол, и рама раскрылась бы. Так что не задавайся.
– Однако каким-то образом я был к этому готов, – сказал я. – Будто все время чувствовал: что-то случится.
Это была ложь, и больше ничего.
– Любой человек чувствует, что с ним должно что-то случиться, – заметил он. – Это у нас в крови.
Я ни о чем не спросил – ни как его зовут, ни чем он занимается, ни откуда приехал. Наверно, из репортеров, работает для какого-нибудь солидного журнала, ведь задержался он здесь надолго и был так задумчив и серьезен.
– Поначалу я было решил, что схожу с ума, – сказал я. – А сейчас чувствую в основном сдержанную и торжественную радость.
– В Музее современного искусства она бы смотрелась куда лучше, – заметил он. – Для такого маленького поселка она слишком эффектна и грандиозна, ведь в ней мощь водородной бомбы.
Только с ним я и говорил по-настоящему. Все остальные просто старались меня выспросить, хотели все узнать, но даже не трудились слушать, когда я пробовал объяснить. Помнится, мы с ним и о репортерах говорили. О репортерах, о газетах и журналах, о радио и телевидении. Как выстраивается высокое светлое пространство, а в нем – ландшафт, который кажется узнаваемым лишь потому, что однозначно представляет собой ландшафт, но все там фальшивое, ненастоящее, вместо подлинных предметов, существ и растительности одни только слова, понятия, домыслы. Однако замечаешь это, лишь очутившись внутри. Так он говорил.
И именно он послал Пауле большую хорошую цветную фотографию «Мадонны». Она же видела ее только в прессе, приехать-то не могла. Я попросил его о фотографии и дал адрес. Он слыхом о Пауле не слыхал. Она позвонила сразу, как только получила снимок, через несколько дней.
– Я совершенно не представляла себе, какая она потрясающая, – сказала Паула. – Только теперь поняла.
– Тем не менее это всего-навсего фотография.
– Я прилепила ее скотчем над кроватью. В память обо всем. О тебе, и о всяких невероятных событиях, и о том, что мы некоторым образом в ответе за нее.
– Твоя мама поступила бы точно так же, – сказал я.
– Прости.
– По-моему, Дардель рассчитывал, что она будет висеть в церкви. Возле хоров.
– Да, – согласилась Паула. – Наверно, есть и такие церкви.
Распознать антикваров среди приезжей публики не составляло труда. Смотреть на «Мадонну» им было недосуг, они вроде как спешили, быстро озирались по сторонам, желая убедиться, что конкурентов здесь нет. Потом спрашивали, нельзя ли поговорить со мной без свидетелей. И я вел их в мастерскую и задергивал драпировку.
– Ты решил насчет цены? – таков непременно был первый вопрос.
– Не понимаю, что ты имеешь в виду, – говорил я.
– Да ты не стесняйся. Назови сумму.
Все они разговаривали со мной снисходительно, высокомерно. Для них я был недоумком, которому выпала немыслимая удача.
– Вообще-то я думал оставить ее у себя, – говорил я. – В моем приватном собрании.
Некоторые из них с легким удивлением спрашивали, какие еще мастера есть в моем собрании. Но большинство говорили только:
– В конечном счете ты ведь назначил цену. В глубине души. Назови сумму-то.
А кое-кто добавлял:
– Ради Бога, не связывайся с аукционными фирмами. Надуют тебя.
– Никто меня не надует. А цены у нее нет.
– Стало быть, ты все же делал прикидки.
– Нет. Никаких прикидок я не делал.
– Но ты не против, чтобы тебе назвали цену? Так, для примера.
– В таком случае я предпочту получить предложение на бумаге. Подписанное, заверенное и действительное как минимум в течение полугода.
За ту неделю я получил восемь оферт, аккуратно написанных, с заверенной подписью. Они лежат у меня в ящике под телефоном. Некоторые не приезжали, а только звонили по телефону. Исполнительный директор одной из крупнейших в Норланде лесопромышленных компаний позвонил как-то поздним вечером и сообщил, что мог бы выложить столько-то и столько-то миллионов. Я видел его фотографии в «Новостях недели» и знал, как он выглядит.
– Но вы же не видели картину, – сказал я.
– Я привык покупать не глядя, – ответил он. – Каждый год покупаю миллионы сосен и елей, которых никогда не видал.
– Об этом я не подумал, – сказал я.
– Для меня искусство должно быть сюрпризом и являться аки тать в нощи. Покупать картины, знакомые вдоль и поперек, нет смысла, лучше уж писать их самому.
– Обещаю все взвесить, – сказал я. И записал номер его телефона. – Дам знать, если дело обернется так, что я не смогу сохранить ее за собой.
Однажды рано утром в дверь громко постучали, я только-только отвязал от запястья проволоку и стоял, держа под мышкой свернутый матрас. Оказалось, пришел Гулливер.
– Можно войти? – спросил он.
– Милости прошу, – сказал я.
При этом я ничуть не покривил душой; целыми днями вокруг толклись только чужаки, а его я вроде как знал давным-давно.
– Мы одни? – спросил Гулливер.
– Да. Одни.
– Я к тебе с предложением. На сей раз ты не отвертишься. Каждый человек рано или поздно приходит к выводу, что больше упираться не стоит.
– Я ни о каких предложениях не просил.
– Мы учредили консорциум. Я и несколько моих коллег. Мы бы не стали этого делать, если б ты напрочь отвергал любые предложения. Такова предпосылка.
– У меня есть и другие предложения, – вставил я. – Они тут, в ящике.
– Вот как. Ты их даже не читаешь.
– Пусть себе полежат, ведь они некоторым образом связаны с «Мадонной».
– Но наше предложение ты прочтешь, – сказал он. Достал из заднего кармана бумажник, открыл его и вытащил сложенный листок. – Думаю, большей суммы тебе не предложат. Хотя для нас это не предел.
Я поставил матрас на пол, прислонив к стопке писанных маслом картин, и развернул листок, а Гулливер сказал:
– Черт бы его побрал, Дарделя этого. В моей жизни это самая крупная сделка. – На секунду его отвисшая нижняя губа дрогнула вроде как от волнения.
Читая сумму, я заметил, что руки у меня дернулись, словно хотели тотчас порвать листок. Я понял, что он имел в виду, говоря, что большей суммы мне не предложат. Огромная цифра, точно кулак, ударила меня прямо в лицо.
– Прошли те времена, – сказал я. – Те времена, когда на искусстве срубали большие деньги. Так было несколько лет назад. Теперь ценится недвижимость за рубежом.
– Мне на это начхать, – отозвался Гулливер. – Мы в консорциуме решили: она – само совершенство. Так по телевизору говорили. А совершенство риску подвергать нельзя.
– Все подлинное – совершенство. Ничто не может быть иным, чем оно есть. – Еще мне удалось сказать: – Но твою бумажку я положу в ящик, к остальным предложениям.
А затем я попросил его уйти. Мне, мол, надо одеться. В любую минуту могут прийти клиенты.
В те дни я действительно продал несколько картин, писанных маслом, в золоченых рамах. Казалось, «Мадонна» заразила своими флюидами неподдельные, ручной работы пейзажи, и они словно бы стали еще подлиннее, еще правдивее, оттого что находились с нею рядом.
В дверях Гулливер сказал:
– Я видел, попадание было почти в яблочко. Судя по твоей физиономии. В конце концов ты поймешь, что выбора у тебя нет.
Тут я все-таки должен упомянуть, какой пейзаж видели вокруг те, кто приходил ко мне и к «Мадонне». Они же как-никак видели его. Когда они приходили утром, до полудня, озеро пряталось в тумане, поселок начинался там, где кончался туман. За последними домами – это трехэтажные доходные дома, построенные муниципальным жилищным фондом еще в шестидесятые годы, – тянулись поля. И простирались они далеко, до самого низкого горизонта, где начинался лес. Некоторые говорили про лес, что это горы. Но какие там горы, просто глинистая равнина сменялась мореной. Среди дня туман исчезал, и тогда было видно, по сути, одно только небо. Хотя иной раз над рекой оставалась полоска мглы, как бы тонкий, змеистый клуб дыма, который уплывал прочь, по-настоящему нигде не кончаясь. Кроме неба, можно было заметить дубы, ясени и липы во дворах. Когда эти люди, ну, те, что приезжали посмотреть на «Мадонну», отправлялись восвояси, им приходилось мили две ехать сквозь туман, чтобы выбраться на магистральное шоссе.
В один из первых дней кто-то спросил, как я обеспечиваю ее безопасность.
– Ночую возле нее, – ответил я. – И привязываю к запястью медную проволоку, закрепленную на раме.
Сказал и тотчас сообразил, как неубедительно и убого это звучит и как ребячлива моя затея. Вот и позвонил в страховую компанию, где с давних пор была застрахована наша багетная мастерская. Оборудование и склад, 50 000 крон.
Все оказалось не так просто, как я себе представлял. На случай кражи требовалась сигнализация. И нужно было точно указать стоимость «Мадонны». Я назвал сумму, обозначенную в Гулливеровом предложении, даже запнулся несколько раз – язык не поворачивался произносить такие цифры. Потом спросил, не поможет ли страховая компания с установкой сигнализации. И во что мне это обойдется.
В тот же день после обеда они прислали своего сотрудника. Он осмотрелся и сказал:
– Две тысячи за сигнализацию. И одиннадцать – за страховку.
– Таких денег у меня нет.
– Ты здесь самый состоятельный человек. С этакой-то картиной.
– Кроме «Мадонны», у меня ничего нет.
– Ликвидные средства, – сказал он, – не проблема. Могу тебя выручить. Случайно. С деньгами всегда одна только трудность: как их поместить.
– Спасибо, но я лучше попробую обойтись своими силами.
Перед тем как уйти, он сказал:
– А вот эти-то, остальные картины небось сотни тысяч стоят?
– Они вообще ничего не стоят, – ответил я. – Рамы и те дороже самих картин.
– За эту сколько возьмешь? – спросил он, показывая на рощицу с озерцом, где плавали четыре белоснежные птицы. – Тысяч восемь, скажем?
– Она стоит четыре сотни, – объяснил я. – Большие – те по шестьсот крон, маленькие – по четыреста. На больших, там по семь птиц. – И я потер ладонью лысину. Я всегда так делаю, когда растерян или, наоборот, знаю что-то совершенно точно.
– Нет, – сказал он, – ты стараешься мозги мне запудрить. Черт побери, связываться с тобой рискованно.
– А за восемь тысяч ты бы ее купил? – спросил я.
– Не раздумывая, – ответил он. – Сию же минуту.
Я взял кредит в Сберегательном банке. Попросил пятнадцать тысяч, но они всучили мне аж целых двадцать.
– Рады прийти тебе на помощь, – сказал заместитель директора. – Для того мы и существуем. Милости просим, мы всегда к твоим услугам, так и знай. И в твоем случае готовы предоставить намного большие суммы.
Несколько лет назад, когда я покупал пикап, мне дали в банке всего десять тысяч, хотя просил я семнадцать. Остальное пришлось выплачивать в рассрочку.
В сигнализации я так и не разобрался. Стоило тронуть картину, или разбить стекло в витрине, или дернуть запертую дверь, или пройтись по магазину, после того как погасишь свет, включалась сирена, и завывала она точь-в-точь как ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА. Правда, с помощью тумблера за драпировкой я мог все отключить.
В ту субботу пришло время для выхода Новой Паулы.
В прессе она появлялась каждый день. Впрочем, нет, не она, а старая, прежняя Паула смеялась на фотографиях, выпячивала губки, девочка с золотыми ангельскими локонами, самый успешный и достойный зависти ребенок нашего времени. Фотографий последних лет не было ни одной, даже на недавние репетиции ни репортеров, ни фотографов не пустили.
В восемь вечера я наконец остался один. Последние посетители ушли – репортер из Гётеборга и арендатор из желтого дома, который приходил за спичечной мозаикой. Перед тем как подняться наверх и сесть перед телевизором, я включил сигнализацию. Мной владели радость и ожидание, но вместе с тем я чувствовал во рту привкус крови, от страха, словно мне, а не ей придется выйти на сцену, открыться и стоять там в одиночестве, величаво и беспомощно. На всякий случай, готовясь к чему угодно, я хватил полстакана водки.
На днях я спросил у Паулы:
– Как бы ты описала свою жизнь?
И она набросала вот такие строчки на желтой оберточной бумаге от бутылки «Вдовы Клико»:
Сопрано. Лучшая певица года по данным одиннадцати разных газет. В пяти из них трижды. Две победы на Шведском музыкальном фестивале. Культурная стипендия Рабочего движения. Пять тысяч крон. Рекордное количество слушателей в четырнадцати Народных парках. Семнадцать золотых дисков. Пять платиновых. Медаль «Litteris et artibus». [6]6
«За мастерство и искусство» (лат.) – высшая шведская награда за литературно-художественные достижения; учреждена в 1853 г.; ныне присуждается в первую очередь деятелям сценических искусств.
[Закрыть]Врученная королем. Шесть «Грэмми» как лучшей певице. И так далее.
Все это она написала собственной рукой.
~~~
Многое в наши дни трогало меня до глубины души, только не музыка. Ни серьезная электронная музыка, ни рэп, ни ска, ни фанк, ни соул, ни хаус, ни хеви-метал, ни трэш-метал, ни нью-вейв, ни спид-метал, ни хип-хоп, ни бэткейв. Хотя совсем уж безучастным я, пожалуй, не оставался, коль скоро моя левая рука способна с такой легкостью строчить эти названия, но в такую музыку я никогда не погружался целиком, не сливался с нею в одно – не то что с ре-минорной симфонией Брукнера или с ораториями Онеггера. Правда, однажды я все же подумал: это обо мне, эту музыку кто-то написал ради меня. Так было, когда я впервые услышал «The Unforgettable Fire» группы «Ю-Ty». Пластинку мне дала Мария, та, что жила у меня несколько месяцев. Но когда я поставил пластинку еще раз, это ощущение исчезло, растрогала меня, вероятно, сама ситуация: в своей целеустремленной заблудшести Мария хотела поделиться со мной лучшим из того, что имела.
Примерно так же обстояло и с Паулой. Конечно, она всечасно жила в новой музыке, однако чувствовать себя в ней как дома ей помогало именно то, что, наперекор всему, звучало по-старому, хорошо знакомо и отрешенно, напоминая о красоте, во имя которой мой дед строил свои фортепиано. Паула – человек несовременный. Современному человеку недостает сил любить какое-то другое время, помимо его собственного. Время Паулы – девятнадцатый век, ее музыка – творения романтиков и ранних импрессионистов.
Вот о чем я думал, усаживаясь перед телевизором. И продолжал думать, слушая Паулу и глядя на нее.
Это было ужасно. Мне хотелось убежать. Вдребезги разбить телевизор. Меня трясло от конфуза и стыда. И помнится, я все время обеими руками тер лысину, будто мозги у меня заледенели и надо было их разогреть. Секунду-другую я даже подумывал бегом броситься к ее мамаше, помешать ей смотреть этот кошмар, ведь ей наверняка невмоготу видеть Паулу такой опозоренной и униженной, вернее, видеть, как Паула сама позорит себя и унижает.
Я взмок от пота – джинсы и рубаху хоть выжимай; пришлось раздеться, стать под душ и чуть не целый час провести под струями воды.
Мне незачем описывать и эту музыку, и поразительно пластичный и самоуверенный, чтобы не сказать акробатический танец. Все видели и слышали Паулу. Все могут при желании увидеть ее на видео. Кожаный костюм в обтяжку, который чуть заметными оттенками цвета намекал на полное отсутствие одежды, на этакую мнимую наготу; побрякушки, болтавшиеся на шее, на запястьях, на щиколотках, на груди и при ближайшем рассмотрении оказавшиеся монетами – долларами, марками, фунтами и кронами; лицо, превращенное макияжем в еще более детское, чем раньше, но легко узнаваемое по большим удивленным глазам и надутым губкам. И блестящие волосы цвета индиго, прилегающие к щекам и заканчивающиеся косичками со сверкающими монетками. Я не узнавал ее, и все-таки это безусловно была она – и голос, и движения, и руки, и взгляд, словно говоривший: нет на свете человека невиннее и беззащитнее меня, я ни в чем не виновата, я просто ребенок, о котором кто-нибудь должен позаботиться.
Позднее кто-то из критиков писал в одной из вечерних газет (и, пожалуй, это самый правдивый отзыв о новой, другой Пауле): «Черт меня побери со всеми потрохами, вот это да! Никогда еще в шведском королевстве не бывало более дерзкого и крутого шоу и более сексуальной исполнительницы! И никогда мы не слыхали музыки, которая вот так сразу берет быка за рога! Это как давний эсид, только на фоне непрерывного рэгги, словно кто-то все время занимается сексом с ситаром и с тамтамом в бездне под сценой. Ничего не поделаешь, придется сказать: у нижеподписавшегося стояло от первого звука до последнего!»
Заголовок был такой: «ДЕВОЧКА СТАЛА ДЬЯВОЛИЦЕЙ».
«Дагенс нюхетер» писала: «Кто-то должен озвучить чудовищную, невыносимую боль нашего времени. Быть может, это сделает Паула».
Едва я вышел из душа, у задней двери позвонили; я завернулся в купальную простыню и пошел вниз открывать. На пороге стояла мать Паулы. Лицо у нее раскраснелось от возбуждения и взмокло, тушь и помада растеклись.
– Ты видел Паулу? – выкрикнула она.
– Видел, – сказал я. – Пришлось после бежать под душ.
– Я жутко счастлива. Прямо до слез.
– Вижу, – сказал я.
– Все это настолько ошеломляет и переполняет, что просто необходимо с кем-нибудь поговорить. С кем угодно.
– Заходи, – предложил я. – Я мигом, только оденусь.
– Вообще-то я по делу, – сказала она. – Подумала, вдруг у тебя найдется бутылочка шампанского.
Я развел руками.
– Увы, нет.
– Надо бы отметить, – сказала она.
– Да. Паула была изумительна.
– Я думала, шампанское у тебя куплено. Ну, в честь этой потрясающей картины.
– Четвертинка водки найдется, – сказал я. – Больше ничего нет.
– Водка совсем не то, что шампанское. Но на худой конец сойдет.
Я принес бутылку, отдал ей. Засим мы попрощались, и она ушла домой.
В час ночи позвонила Паула, я к тому времени уже лег в постель.
– Ночь на дворе, – сказал я. – Пробую поспать.
– Извини. Об этом я не подумала.
Мне было слышно, как возле нее шумят и хохочут какие-то люди, стараются перекричать динамики, из которых неслась одна из ее новых песен.
– Ты где? – спросил я.
– Дома у дяди Эрланда. Всего лишь небольшая вечеринка. В мою честь.
– Тебе бы тоже не мешало поспать. Все позади. Ты не должна перенапрягаться.
Потом Паула спросила:
– Как я выступила?
Она позвонила, чтобы задать именно этот вопрос.
– Фантастика, – ответил я. – Просто фантастика.
– Правда?
– Я бы никогда не смог тебе соврать. Вообще бы не смог.
Мы оба подули в трубку и пожелали друг другу покойной ночи. Перекричать тамошний гвалт было почти невозможно, Паула даже не подула в трубку, а поневоле свистнула.
А я сел и стал слушать Малера. Именно это мне тогда было необходимо. Малер, когда жизнь особенно его допекала, обычно читал Достоевского. Нищета, бесправие, страдания и сложность бытия служили ему вроде как утешением.
Пел Герман Прай. [7]7
Прай Герман (p. 1929) – немецкий оперный певец, баритон.
[Закрыть] Одну из песен я слушал снова и снова, так что в конце концов сумел записать текст.
Потом я все воскресенье сидел над переводом. Задача оказалась куда труднее, чем я сперва думал. «Ich bin der Welt abhanden gekommen». [8]8
Одна из песен Г. Малера на слова Фр. Рюккерта.
[Закрыть]