Текст книги "Похвала правде. Собственный отчет багетчика Теодора Марклунда"
Автор книги: Торгни Линдгрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Машина оказалась комфортабельная, мы почти сразу уснули и спали до самого Стокгольма. Один только раз проснулись, в Эдесхёге, сделали остановку и съели по пицце. Посреди пиццерии был устроен загон с овцами. И я отнес туда кролика. Так придумала Паула. Он до сих пор там, кормится ромашками да маками. Из Эдесхёга я позвонил в Стокгольм, в компанию «Паула мьюзик». Поговорил с секретаршей. Вряд ли она знала, кто я такой, но объяснять ничего не пришлось, она была уже в курсе. Не переставая плакала и причитала, да так жалостно, что пришлось сказать ей: мол, все это дело временное, преходящее, для Паулы это вовсе не конец, но ничто ведь не длится вечно. Нужно все отменить – и записи, и концерты, и интервью, и репетиции, и рекламную кампанию, и обеды, и гастроли. И совершенно без разницы – на время или навсегда. Рано или поздно все прекращается.
– Держите позиции, – сказал я.
– Да, – всхлипнула она, – будем держать позиции.
~~~
Мой рассказ близится к концу. У него действительно есть конец. После этого конца ничего больше случиться не может. Конец счастливый, никому пока не удавалось обеспечить рассказу более счастливый конец. И все-таки жаль заканчивать, ведь моя левая рука приобрела изрядную сноровку и пишет с большой легкостью.
Мы заперлись в Паулиной квартире. Телохранителя у нас теперь не было, телефон мы выключили из розетки, газеты, которые доставляла почта, выбрасывали, не читая, в мусоропровод, телевизор и радио нас вообще не интересовали. Мы играли в крестики-нолики. И в покер на очки. Слушали Малера, Брукнера, Брамса, Прокофьева. Иногда Паула садилась за рояль. Играла Сати, Дебюсси, Шумана. Еду нам приносили из пиццерии Нико, что на углу. Нико же покупал для нас пиво и воду. Я отдал ему попугая, которого Паула получила в подарок от дяди Эрланда, и он ужасно обрадовался. Попугаи живут очень долго, так что, наверно, птица до сих пор сидит у Нико в пиццерии и изображает Паулу. Самому старому на свете попугаю сто четыре года, живет он во Франции, в Либурне. Имя его владельца я забыл. Еще мы читали книги, которые я привез с собой. А Паула читала мне стихи; в свое время, по объявлению в «Свенска дагбладет», она купила две тысячи томов поэзии, наследство какого-то гимназического преподавателя из Сульны. Сплошь пейзажная лирика. Будь у меня с собой мандолина, я бы непременно попытался сыграть Пауле «О sole mio». Каждый день и я, и Паула полчаса прыгали на батуте у Паулы в спальне. Занимались на ее велотренажере. На руле там видеоэкран, который показывает дорогу и окружающий ландшафт. Насколько я помню, нехватки мы ни в чем не испытывали.
Три раза в неделю заезжал пластический хирург. Паула больше не навещала его в приемной, он сам приезжал к ней. В таких случаях я уходил в другую комнату, не мешал им. Некоторое время они сидели в гостиной, а потом закрывались у нее в спальне. Но стены в квартире тонкие, и если бы я не включал музыкальный центр, то слышал бы все, что они делали. Любил он весьма энергично и шумно, пожалуй, даже чуть отчаянно.
Приезжал он как по расписанию, в строго определенное время. От Паулы я узнал, в чем тут дело.
Хирург состоял прихожанином небольшой церкви в Эстермальме. И после богослужений мог провести часок с Паулой, не опасаясь, что его хватятся. Другим свободным временем он не располагал, иначе ему пришлось бы одновременно находиться в двух местах – в стокгольмской приемной и в загородной лесной клинике.
Однажды, когда Паула задержалась в ванной, я отвел его в сторонку и спросил, не удастся ли ему, несмотря ни на что, изыскать возможность приезжать почаще.
– Паулу мучает беспокойство, она места себе не находит. Словно тоскует о чем-то. Иной раз мечется по квартире, не знает, куда себя деть, стучит кулаком в двери, зовет людей, которых нет. Словно мало ей, что она избавилась от этой своей карьеры.
Но для него это было совершенно невыполнимо. Сраженный Паулой, он едва не разрушил всю свою жизнь. Однако же сумел привести все в порядок, найти нишу и для нее.
– Сейчас достигнуто некое равновесие, – сказал он. – Но стоит сдвинуть его хотя бы на полчаса – и мне конец.
Наш местный банк прислал письмо. Я должен вернуть кредит, потому что не выплатил вовремя ни проценты, ни взносы в счет его погашения. Про этот кредит я начисто забыл, а брал его тогда, чтобы застраховать «Мадонну». В ответ я написал, что отдаю банку свой дом. Пусть они продадут его и вырученными деньгами покроют мои долги, я-то назад не вернусь, так что дом со всем его содержимым переходит в собственность банка. Я очень старался, составляя это письмо, стремился соблюсти корректность и официальность. «Если после продажи дома и покрытия долга возникнут излишки, – писал я, – то мне хотелось бы, чтобы на эти деньги установили на кладбище надгробный памятник матери Паулы». Я указал регистрационный код участка, фамилию и номер, указал свой номер и имя матери Паулы, а Паула и пластический хирург заверили мою подпись и засвидетельствовали, что писал я все это в здравом уме и твердой памяти.
«Мадонну» я поставил у Паулы в гостиной. Мы к ней привыкли, она стала прямо-таки обыкновенным предметом тамошней обстановки.
Отписав свой дом банку, я не спал всю ночь. Терзался тревогой, однако ни о чем не жалел и не тосковал. Только чувствовал себя совершенно ничтожным и убогим, словно дом был моей принадлежностью, чертой характера или способностью, которая вдруг пропала. Мысленно я всегда представлял себя в доме.
Когда принесли утренние газеты, я встал, собрал их и отправил в мусоропровод. А потом сел на пол перед «Мадонной». И вновь случилось то, что неизменно случалось всякий раз, когда я по-настоящему, без спешки смотрел на нее: она почему-то блекла, тускнела, словно эмалево-ясная поверхность размягчалась, таяла и картина утрачивала свет. А малиновое пятнышко, Эспаньолкина деликатная подпись, росло, выступало вперед, так что вскоре я ничего другого уже не видел. Это отнюдь не означает, что она стала для меня подделкой, я хорошо понимал, что происходящее – плод моей фантазии. Но она изменилась, как бы сама сбросила маску, под которой пряталась до сих пор. Не стала подлиннее или поддельнее, нет-нет, сделалась чем-то третьим, абсолютно меня не трогающим, я видел лишь три более-менее случайно соединенные поверхности, покрытые красками и значками. И думал, что надо набраться терпения, мало-помалу я вновь пойму ее, она не потеряна навсегда, просто надо научиться видеть ее и таким вот образом.
Немного погодя пришла Паула, села на пол в метре-другом от меня и тоже стала смотреть на «Мадонну». На коленях у нее лежал маленький кассетник, и до меня едва внятно долетала музыка: она слушала себя, «Oh Motherʼs Milk and Tears, Liquors and Potions of My Life», записанную всего несколько недель назад. Я вытянул перед собой правую руку и упражнялся, делая протезом хватательные движения. Под музыку Паула шевелила губами, горло ее тоже двигалось, будто она пела в полную силу.
Я сидел, размышляя обо всем, что утратил. О доме, о мебели, о книгах по искусству, о багетной мастерской, о правой руке, о мандолине, о Паулиной матери, о картинах ручной работы, о деньгах в ларце, о дедушке, о первой «Мадонне», о виде из кухонного окна, о дедовых фортепиано, о всем моем существовании. Левой рукой я поглаживал лысину.
Сейчас мне известно и о чем думала Паула: о маме, о детстве, о дяде Эрланде, о своей блестящей карьере, о куклах-марионетках, о зрительской любви, об отце, о «Новостях недели», о телохранителе, о гримерном ящике, о музыке, о смысле бытия. Обо всем, что она потеряла.
Неожиданно она стала кричать на меня:
– У меня нет никакой жизни за порогом этой крошечной квартиры! Ты все у меня отнял!
Она не смотрела на меня, просто кричала изо всех сил, пронзительно, с издевкой, перечисляя все, что ушло навсегда, что я отнял у нее. Не кто-то, а именно я! Сущий кошмар. И я не мог не ответить. Тоже закричал, да как, думал, горло сорву. Конечно, я виноват, всю жизнь я только и знай твердил, что кругом виноват. Но она тоже виновата, из-за нее я потерял абсолютно все, если б не она, моя жизнь была бы до смешного проста, я бы занимался своим незатейливым ремеслом, писанными маслом картинами и мандолиной, теперь же моя жизнь стала непомерно велика для меня, и виной тому «Мадонна», но в первую очередь она, Паула, по-моему, лучше бы ей вообще не родиться или благополучно пасть жертвой какого-нибудь несчастья из тех, что тучами роились вокруг нее, чем бы она ни занималась. Дядя Эрланд вполне мог бы прихватить ее с собой, когда выпрыгивал из окна. Мы орали во всю глотку, чтобы перекричать друг друга и ничего не слышать. Она бы глаза мне выцарапала, но никакими силами не могла подвигнуть себя на это – настолько я ей противен. Долго ли так продолжалось, я не знаю, просто в конце концов мы, совершенно опустошенные и обессиленные, сдались и внезапно умолкли.
В довершение всего мы теперь потеряли друг друга. А значит, некоторым образом и самих себя.
И мне подумалось, что дело не просто в неком конкретном событии, происшедшем здесь и сейчас, нет, дело в угасании и разорении, продолжавшемся всю нашу жизнь или, по крайней мере, в ходе этой вот истории, что мы с Паулой были всего лишь объектами или орудиями, которые требовались ненаписанному рассказу, чтобы продвигаться вперед, – рассказу, каковой, сколь это ни забавно, якобы повествовал о нас же самих. Те «я», какие мы, Паула и я, до сих пор называли своими, были всего-навсего безвольными актерами или реквизитом, события просто использовали нас, чтобы получить возможность произойти. Существование не значило ничего.
Так мы и сидели, я в пижаме, Паула в связанной крючком ночной рубашке, смотрели в пол, неспособные ничего предпринять, каждые полчаса на телевизоре били настольные часы, подарок дяди Эрланда. Паула временами вздыхала, я даже этого не делал.
Часа два или три мы провели в такой позиции, потом Паула сказала:
– Как же все-таки жить своей жизнью?
– Да, – сказал я, – как, черт побери? Кто бы знал.
Тут пришел почтальон, мы слышали, как он кидает письма в дверную щель. Я встал, расправил руки-ноги, вышел в прихожую и собрал с полу почту. Десятков пять писем были адресованы Пауле, их я пихнул в пластиковый мешок и спустил в мусоропровод. И одно письмо на мое имя. Переадресованное. Второе, полученное с тех пор, как я уехал из дома.
Прежде чем вскрыть его, я принял душ – хотел прочитать на свежую голову. Я не спешил, если память мне не изменяет, даже закусил, съел тарелку кефира. А уж потом сел с письмом на диван.
С меня полностью сняты все подозрения, писало налоговое ведомство. Точнее, управляющая, которую я так хорошо знал, та самая, с кем я однажды дискутировал о «Грезах под небом Арктики». Все конфискованное вернут в мой дом. Как только будут улажены некоторые формальности, я смогу сам забрать у судебного исполнителя «Мадонну с кинжалом». Картину Нильса фон Дарделя. Конечно, налоговое ведомство считает, что дела мои находятся в совершенно невообразимом беспорядке, а бухгалтерии фактически вообще нет, однако же им вполне ясно, что общество я никоим образом не обманывал. Возможно, мне порекомендуют препоручить мои финансовые дела сведущему профессионалу, что во многом расширит мои возможности, позволит целиком посвятить себя творческой деятельности. На желтом листочке, скрепкой подколотом к обороту письма, управляющая написала: «Как замечательно, что тебя в конце концов оправдали! А ведь могли бы назначить опеку! Крепко-крепко обнимаю!»
Только мы с Паулой успели прочитать письмо и она спокойно, даже холодновато сказала: «Теперь ты уедешь от меня», как раздался звонок в дверь.
Я открыл. На пороге стоял плешивый господин в темном костюме, с толстой папкой под мышкой. Он представился и попросил разрешения войти.
Ему нужно поговорить с Паулой наедине, сказал он.
– Так не пойдет, – ответил я. – Всеми ее делами занимаюсь я.
Паула кивнула: дескать, так оно и есть.
– В том числе финансовыми? – спросил он.
Возможно, он меня узнал. Вероятно, интересовался искусством. И читал вечерние газеты.
– Да, – сказал я. – Впредь я в ответе за все.
Паула опять кивнула. И даже сказала:
– Его зовут Теодор Марклунд. У меня никого больше нет. Он все взял на себя.
Плешивый оказался адвокатом, Снайпер, то бишь дядя Эрланд, был его клиентом. Он схватил мой протез, долго сжимал его и пристально смотрел мне в глаза.
Наверно, ему следовало прийти раньше, сказал он. Но он никак не мог связаться с Паулой, на письма она не отвечала, телефон не работал.
– Мы его отключили, – сообщил я.
К тому же он всегда предпочитал соблюдать осторожность, адвокат ни в коем случае не должен действовать поспешно и опрометчиво. Однако теперь все формальности улажены, и Паула может вступить в права наследства.
– Какого наследства?
– Наследства господина Нольдебю, Снайпера, дяди Эрланда.
– Нет, – сказала Паула. – Нет.
Да, согласно его завещанию все переходит к ней. Адвокат в жизни не видывал столь трогательного завещания; если мы хотим, он нам его прочтет. Собственно, это нечто много более возвышенное и духовное, чем обыкновенное земное завещание, это – объяснение в любви, Песнь Песней на языке нашего времени.
– Нет, спасибо, – сказал я. – Мы верим тебе на слово.
Он был вынужден сесть, пока перечислял все, что унаследовала Паула. Список занимал целую пачку листов, которую он извлек из своей папки.
Недвижимость. Акции и облигации. Деньги. Певцы и певицы. Два хоккеиста и один футболист. Произведения искусства. Спиритический медиум. Опционы и издательские долговые расписки. Брильянты. Парусная яхта из тех, на каких ходят в шхерах. Золотые слитки. Два автомобиля. Ночной клуб в германском Хайденхайме. Всего я не запомнил.
И АО «Паула мьюзик». То есть она унаследовала саму себя. И даже больше: все права на саму себя.
– Все эти спортсмены и артисты, – сказал я. – Их надо просто отпустить.
– Господи! – воскликнул адвокат. – Кто же тогда о них позаботится?
Тут вмешалась Паула:
– Передай их кому-нибудь другому. Мы не хотим ими распоряжаться. Ведь только разрушим их жизнь. Целиком и полностью.
Чудесно было снова услышать от нее это коротенькое слово – «мы».
– А спиритический медиум, – сказал я. – Какой от него прок?
– Она беседует с умершими, – объяснил адвокат. – Паула имеет двадцать процентов от каждого сеанса. Популярность огромная.
– Продай ее. Мы не станем заниматься жульничеством и обманом.
Пока мы разговаривали, он делал пометки в бумагах.
– Со всеми умершими? – спросила Паула. – С какими хочешь?
– По-моему, да, – ответил адвокат. – Мне не доводилось слышать об исключениях.
Мы с Паулой так и сидели в ночном белье, совершенно сбитые с толку и растерянные. Тем не менее разговор вели как никогда четко и ясно. Я так усердно чесал лысину, что расцарапал ее до крови.
– Паула хочет получить деньги, – сказал я. – Только деньги.
Насчет произведений искусства я даже уточнять не стал. Будь там хоть целый музей – меня это не интересовало.
– Совершенно верно, – сказала Паула. – Только деньги.
Однако с этим адвокат никак не мог примириться. Он, конечно, улыбался нам, дружелюбно или, быть может, снисходительно, но говорил, беспрерывно постукивая костяшками пальцев по своей папке, словно подчеркивал, насколько серьезны его слова. Пауле достался ни больше ни меньше как зародыш маленькой, сподручной финансовой империи. Управляющая компания с достаточным числом филиалов, несомненно, была бы самым достойным и многообещающим решением проблемы. Совокупные финансовые поступления, допустим, можно бы переводить на счет АО «Паула мьюзик». Он дерзнет предсказать, что очень скоро «Паула» будет котироваться на бирже и со временем станет в один ряд с «Кустосом», «Провиденцией» или «Нобелем».
Паула молчала. Но я видел, что щеки у нее дергаются, того гляди, заплачет.
– Я всю жизнь занимался бизнесом, – сказал я. – И знаю, что для Паулы лучше всего.
– Продать дело всей его жизни, – сказал адвокат. – Я искренне рад, что господин Нольдебю этого не узнает. Снайпер.
– Мы тоже скорбим о дяде Эрланде, – сказал я. – И сделаем все, чтобы почтить его память.
Тогда он попробовал уговорить нас хотя бы подождать некоторое время, не предпринимать скоропалительных действий, ведь скорбь и отчаяние плохие советчики.
Но я неколебимо стоял на своем. Стучал протезом по столешнице. В недельный срок зародыш финансовой империи надлежит ликвидировать.
Адвокат сдался, когда я пообещал ему восемь процентов от всей прибыли и от всех продажных сумм.
Он сам составил доверенность, написал ее на обороте рекламы спиритического медиума. Паула подписала.
Перед уходом адвокат спросил о «Мадонне». Он узнал ее. Кивком показал на картину и сказал, что готов помочь и с ее продажей. Заодно.
– Нет, – сказал я, – ею я займусь сам. Ее место на одном из моих собственных предприятий.
Когда мы остались одни, Паула устроилась у меня на коленях. Мне почудилось, будто ей снова два или три годика и нужно погладить ее по головке, и подуть в щечку, и похлопать по спинке; она дрожала и закрывала лицо руками.
– Теперь все будет хорошо, – приговаривал я, – скоро проблем вообще не останется, ни одной, день-другой – и мы будем счастливы как канарейки.
И в конце концов она успокоилась. Подняла голову, утерла пальцами глаза и спросила:
– Откуда ты узнал, что он захочет ровно восемь процентов?
– Есть неписаные правила, – ответил я. – В деловом мире. Не думай об этом.
Немного погодя она встала, подошла к роялю и сыграла мне «Пчелиную свадьбу». Наизусть знала эту вещицу. А я по-быстрому включил телефон, позвонил Нико и заказал две пиццы. «Люкс» называются. С говяжьим филе и беарнским соусом.
Весь день мы просидели в гостиной, я в пижаме, Паула в вязаной ночной рубашке с надписью на груди. «BLOOD AND FIRE». Мало-помалу начали говорить о будущем. Пиццы запивали пивом и водкой. Но слово «будущее» мы не произносили, делали вид, что говорим о чем-то другом. И, пожалуй, правильно, ведь впереди брезжило нечто куда большее и долгое, нежели будущее. На некоторое время Паула пожелала остаться с телефоном наедине, и я ушел в ванную.
– Маленький деловой секрет, – пояснила она, чуть покраснев, и многозначительно махнула рукой.
Хочет позвонить ему, подумал я.
Пока мы с ней разговаривали, я раскладывал пасьянс. И в шесть вечера он сошелся. Впервые в моей жизни, я вообще не верил, что это возможно. «Чертова путаница».
Я сидел и смотрел на карты, которые каким-то чудом нежданно-негаданно легли как надо, и тут в дверь позвонили. Адвокат что-то забыл и вернулся, подумал я. Но пришел Нико.
С Паулиным секретом. В общем, я попал пальцем в небо. Она по телефону попросила Нико сходить на Эстермальмсгатан, в музыкальный магазин Армии спасения. И он пришел с мандолиной. Для меня. Настоящей мандолиной, с грифом и округлым корпусом.
Потом я весь вечер полулежал на диване, стараясь обучить протез играть «О sole mio».
~~~
Я спрашивал Паулу, она совершенно не помнит, чем еще мы занимались на той неделе. Сперва я не понимал, как такое возможно, обыкновенно-то она помнит почти все. Но потом сообразил, что это вполне естественно, те семь дней превратились в отдаленное эхо настоящего, все, о чем мы думали и мечтали, стало осязаемой реальностью, свершение – штука мощная, оно стирает фантазии. Художники часто рисуют на холсте углем и мелом, а затем рисунок обрастает краской и исчезает без следа.
Словом, мы строили планы на будущее, самые что ни на есть подробные.
А в пять часов каждый день приходил адвокат. Тогда Паула зажигала свечи, включала музыкальный центр, «Реквием» Верди, «Lux eterna» и «Libera mе». Адвокат приносил два толстых портфеля, а раз-другой даже цветы для Паулы. Мы отодвигали стол, и он опорожнял свои портфели прямо на пол возле дивана.
В первый вечер он не хотел этого делать, но я сказал, что нам необходимо их пересчитать, у нас дома мы всегда считали деньги, лежа на полу, – и спина не страдает, и ничего не может упасть, отлететь куда-нибудь и исчезнуть.
И Паула подписывала квитанции.
Конечно, мы никогда их не пересчитывали, такие суммы пересчитывать незачем. Да и как сложишь доллары с иенами и марки со швейцарскими франками. Деньгам в абсолютно чистой форме опять же присуще нечто слегка отталкивающее, деньги суть только деньги, они могут представлять что угодно, как этакие привидения. Мы лишь складывали их в пачки и помещали в черный ларец. Иной раз Паула вставала в ларец ногами и утаптывала содержимое.
Вечером в пятницу адвокат явился с заключительным отчетом. Паула подписала сотню бумаг. Я тоже подписал три не то четыре документа, наверно, адвокат просто хотел доставить мне удовольствие. Оставалось закончить кое-какие мелкие дела, так что в свое время мы еще увидимся, нам и без того на несколько лет вперед хватит работы по части инвестирования тех сумм, какие он нам уже вручил.
– Разумеется, – сказали мы. – Времени у нас сколько угодно.
Мы ведь знали, что никогда больше его не увидим.
Утром в субботу я отправился в путь, а вечером в воскресенье вернулся. Ехал на автомобиле, летел на самолете. Заранее созвонился по телефону, условился насчет времени и места визитов, и моего приезда ждали. Кое-где даже с радостью. Наверно, газеты впоследствии писали об этой моей экспедиции, я не знаю. Здесь я расскажу лишь самое существенное, в общем, опишу свой маршрут, и всё.
Сперва я поехал в Карлстад, к Дитеру Гольдману; «Мадонну» я упаковал в гофрированный картон и обвязал бечевкой. Выглядел Дитер Гольдман не так, как я себе представлял, он был маленького роста, щуплый, седой, с большими печальными глазами, руки он мне не пожал, только осторожно, деликатно похлопал по плечу.
– Я осознал, что она не моя, – сказал я. – Она принадлежит семье Гольдман.
– Да-да! – воскликнул Дитер Гольдман. – В двойном смысле. Пойдемте, я покажу вам ее могилу.
Он говорил о своей матери, с которой Дардель писал свою «Мадонну».
– Спасибо, – сказал я, – к сожалению, я не располагаю временем. Был бы очень рад. Но спешу.
– Вы понесли расходы, – сказал он.
– Да, – сказал я. И назвал сумму.
Он не стал торговаться, слова не сказал, был готов. Ушел ненадолго и вернулся с деньгами в велосипедной сумке из черного пластика.
– Считать будете? – спросил он.
– Я никогда никого не обманывал, – ответил я. – Зачем кому-то обманывать меня?
А он словно бы тотчас забыл обо мне. Поспешно развернул «Мадонну» и положил на козлы, заранее приготовленные в гостиной. Присел на корточки и заглянул под низ, стал высматривать нацарапанные на обороте буквы «В.Г.».
– Унаследованное, – сказал я, – весомее всего. Наши жизни заключены в наследии, как перепончатокрылые в своих коконах.
– Да, – сказал он. – Или наоборот.
Больше он ничего не говорил. Видно, был попросту так счастлив, что не мог ничего сказать.
– Тут ненароком капнули малиновой краской, – сказал я, показывая на крохотное малиновое пятнышко. – Но мне кажется, его можно удалить. Острым ножом.
Но Дитер Гольдман меня не слушал.
Мария, та женщина, что прожила у меня почти целую осень, была дома одна. Выглядела она в точности так, как мне запомнилось, разве что чуток пополнела.
– Дома он почти не бывает. По выходным и вовсе где-то пропадает, – сказала она.
– Ты счастлива? – спросил я. – Любишь его?
– Иногда, – ответила она. – Хотя вообще-то я всегда любила только тебя.
– Я все время об этом знал, – сказал я. – Но приятно услышать это из твоих уст.
– Строго говоря, я не понимаю, как мы могли расстаться, – сказала она. – Смотрю на тебя и не могу понять.
Она вправду смотрела на меня.
– Чистейшая случайность, – сказал я. – С тем же успехом мы могли бы всю жизнь вместе прожить.
Потом я показал ей письмо из налогового ведомства.
– Она принадлежит нам обоим, – сказал я. – Но я хочу, чтобы она была у тебя. Потому что куда лучше вписывается в твою жизнь, чем в мою.
– Ты слишком уж честный, – сказала она. – Слишком праведный. Слишком хорош для этого мира.
– Не надо так говорить, – сказал я. – Просто я делаю что могу.
Потом я дал ей прочитать составленный мною договор. Она выкупает у меня «Мадонну», выплачивает за мою долю такую-то сумму, а через неделю может забрать картину у судебного исполнителя, к тому времени все формальности будут улажены.
Она достала из сумочки две пачки банкнотов.
– Этого хватит?
– Да, – сказал я, взвесив их на протезе. – С лихвой.
Эти деньги я спрятал в велосипедную сумку, ту самую, что получил в Карлстаде.
Перед тем как я ушел, она решила в последний раз поцеловать меня. До сих пор помню вкус. Не то жевательная резинка. Не то шарики от моли.
Директор нашего местного банка был растроган.
– Ты оказываешь мне большое доверие, – сказал он. Хотел пригласить меня на обед. Но я не располагал временем. Тогда он предложил хотя бы рюмочку коньяку.
– Я не пью ничего, кроме чистой водки, – сказал я.
И у него под рукой оказался графинчик немецкой водки, без пряностей, марки «Нордический лев».
С моей небольшой задолженностью все скоро уладится, рассказал он. Дом уже продан, движимое имущество банк отправил на блошиный рынок. Даже излишек остался. Жаль, конечно, что я так скоропалительно уехал, друзьям и соседям будет меня недоставать, большинство уже которую неделю по мне скучает.
– Но ты слишком крупная фигура для нашего поселка, – сказал он, – с твоими-то замыслами, с твоим взглядом на мир.
Он попросил меня подписать несколько бумаг, связанных с домом. И показал эскиз памятника Паулиной матери, банк заказал его одному из местных художников. Черный гранит, и из него наполовину высовывается рука, словно кто-то замурован внутри камня, а ниже – парящая голубка. И надпись: «СМЯТЕННАЯ МОЯ ДУША, КАК УТРЕННИЙ ТУМАН, ВОВЕК С МОЛЬБОЙ К ТЕБЕ СТРЕМИТЬСЯ БУДЕТ». Имя и годы жизни.
– Замечательно, – сказал я. – Превосходно. Бодлер. Паула будет рада.
Потом директор банка купил у меня «Мадонну». За наличные. Через неделю он сможет забрать ее у судебного исполнителя. Деньги я положил в черную пластиковую сумку.
Гулливер угостил меня хрустящими хлебцами с толстыми ломтями варено-копченой колбасы. Водки у него не нашлось, мы пили кока-колу.
– Не могу больше, – сказал я. – Сдаюсь.
– Вот и хорошо, – сказал он, – что ты наконец взялся за ум.
– Я думал, что справлюсь, – сказал я. – Но уже которую неделю глаз по ночам не смыкаю. Не смогу я забрать ее у судебного исполнителя.
– Нервишки сдали, – сказал он.
– Угу, – кивнул я. – Нервишки сдали.
– Жесткости в тебе нету. И сентиментальность подводит. А в делах нужно быть твердым как кремень.
Мне даже удалось выжать слезу, когда я посмотрел на него. Лицо у Гулливера было помятое, дряблое, он с трудом отыскал рот, чтобы запихать туда колбасу.
– Видит Бог, я сделал все, что мог, – сказал я. – Мне казалось, жизнь потеряет всякий смысл, если я не сохраню ее.
– Для этой картины ты слишком ничтожен, – сказал он. – Я сразу заметил. Если бы ты уразумел это с самого начала, то кой-чего избежал бы. Человек должен знать свои границы.
– Я думал, что затем только и существую, – сказал я. – Чтобы отыскать «Мадонну».
– Нам не дано этого знать, – сказал Гулливер. – Мне кажется, у Господа свой замысел насчет каждого из нас. Краткий срок мы проводим здесь, в юдоли слез, чтобы очиститься и закалиться.
Я мрачно постукивал пальцами протеза по столу, потом сказал:
– Мне ужас как тяжело.
– Ты не думай, я очень тебе сочувствую, – сказал он. – Но для меня это вопрос принципа. Я никому не позволю меня обманывать.
– Надо мне было сообразить. Да вот не догадался.
– Наверно, потому мы и здесь, – сказал Гулливер. – Чтобы учиться разным вещам. Вовеки.
Позднее, когда я хотел дать ему расписку в получении денег, он сказал:
– Нам с тобой никаких расписок не требуется. Если уж мы не можем положиться друг на друга, то чему тогда вообще доверять? Тогда, значит, на свете вообще нет ни справедливости, ни правды.
– Да, – сказал я. – Это верно.
Уже свечерело, когда я пришел к налоговой начальнице. Она стояла у окна, ждала меня. Волосы взбила кверху и перевязала золотистой лентой, лицо напудрила и накрасила, так что я едва ее узнал, и надела малиновое платье с кружевной отделкой на груди.
– Ты куда-то идешь? – спросил я. – Я, наверно, не вовремя?
– Я же знала, что ты приедешь, – ответила она, – и ждала тебя.
– Черт возьми, – сказал я, – неужто ты ради меня так себя утруждала?
В гостиной был накрыт стол. Она приготовила краба.
– Откуда ты знала? – спросил я. – Что, по-моему, ничего нет вкуснее краба?
– Ты разговариваешь во сне, – сказала она. – Только про краба и толковал.
Раньше мне никто не рассказывал, что я разговариваю во сне. И она разом стала мне словно бы намного ближе.
– Ты написала замечательное посвящение. В «Грезах под небом Арктики». Что из человека можно вынуть содержимое его сознания и тогда оно становится реальностью-в-себе.
– Спасибо, – сказала она, а потом спросила: – Что у тебя в сумке?
– Зубная щетка, – ответил я. – И пижама. Я заночую в гостинице.
– Можешь заночевать здесь.
– Нет. Не хочу тебя обременять. И времени у меня нет.
– По-моему, в тот раз ты был выше похвал, – сказала она.
– Н-да, эти воспоминания нам стоит сберечь.
Я всегда ел быстрее других. А тут обнаружил, что протезом есть краба чертовски удобно. Вилка не нужна.
– В последнее время я много размышлял об искусстве и о жизни, – сказал я, жуя краба. – Это как бы два отдельных мира. Вот бы как-нибудь их соединить.
– Да, – сказала она. – Это тоже искусство.
– Пожалуй, я никогда не ценил жизнь так, как она того заслуживает. И переоценивал искусство.
– Вполне возможно. У меня тоже бывали такие периоды.
– Ты очень мне помогла. Благодаря тебе я многое понял.
– Я просто делаю все, что в моих силах. Сделать больше просто нельзя.
Икру и печенку она не ела. Ковыряла вилкой те крохи мяса, до которых могла добраться.
– Я с удовольствием доем все, что ты оставляешь, – сказал я.
– Замечательно. Я несколько переборчива в еде.
– Вообще-то, мне кажется, твое место в мире искусства. Когда писала «Грезы под небом Арктики», ты была собой. И мне искренне хочется помочь тебе.
– Я не уверена, что разница так уж велика. Увлеченность – вот что главное. И в искусстве, и в жизни.
– Мне нужно освободиться от искусства, – сказал я. – А тебе – вернуться к нему. Поэтому ты получишь «Мадонну».
– Но ведь и служить обществу иной раз восхитительно.
– Никому она не достанется так дешево. Тебе я готов отдать ее практически даром.
Она протянула мне крабовый панцирь с почти не тронутым содержимым.
– Я не смогу радоваться ей, – сказала она, – если не буду знать, что все оплатила.
– Ты же сама так много мне подарила. К примеру, сейчас: без малого двух крабов.