Текст книги "Ассасины"
Автор книги: Томас Гиффорд
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
3
Дрискил
Очередная взятая напрокат машина, очередной дождливый день с низко бегущими по небу тучами, казалось, они цепляются за зазубренные вершины гор, что тянутся вдоль северо-западного побережья Донегала. Горы наступают со всех сторон, давят, теснят меня к обрывистому берегу бушующего Атлантического океана. Донегал один из красивейших и поражающих бедностью уголков Ирландии, казалось, место это создано Господом Богом с одной целью, чтоб людям было где спрятаться, затеряться. Убежищем могут служить бухты, продолжение долин между горными хребтами, которые резко обрываются к морю, каменистые их склоны, заросшие густым темным лесом. Тьма повсюду, куда ни глянь. Эта земля уже не могла прокормить местное население, и оно старело, и с каждым десятилетием людей здесь становилось все меньше. Это место отличала красота, от которой захватывало дух, и одновременно здесь, как в зеркале, отражались все беды и проблемы страны. Этот уголок дрогнул первым под ударами судьбы. И жертвами, естественно, стали самые истовые католики.
Впрочем, день выдался тихий, ясный, спина почти не беспокоила. Я не знал, что ждет меня дальше, и гнали меня вперед страх и безудержный гнев. К списку жутких деяний добавился еще и бедняга Робби Хейвуд, заколотый Августом Хорстманом – тоже, по всей видимости, по приказу некоего лица из Рима. Я был готов к тому, что ждало меня впереди.
В воздухе пахло торфом, вереском и жимолостью. Я многое бы отдал за то, чтобы хотя бы на миг забыть об ассасинах и всех этих римских интригах. Так славно было ехать по этой заброшенной дороге, вдыхать запах сырой земли, смотреть, как изредка промелькнет у обочины аккуратно побеленный домик или ферма, как проглядывает в синие прогалины между дождевыми тучами оранжевый шар солнца.
Впрочем, мне было не до любования красотами. Возникло тревожное ощущение: казалось, что этот таинственный пейзаж трансформируется сам собой, мирные зеленые поля моментально превращаются в грозные скалы, подножие которых лижут волны. Казалось, что он вот-вот поглотит меня и уже не отпустит. Никогда.
* * *
Снова и снова за время этой долгой одинокой поездки я возвращался мыслями к сестре Элизабет.
Почему?... Вроде бы не было никакого смысла думать о ней, желать, чтобы она оказалась рядом. Сидела бы здесь же, в машине, болтала бы, размышляла вслух и уверяла меня, что я поступаю правильно. И потому я пытался напомнить себе, что она ровным счетом ничего для меня не значит. Иначе и быть не может. Ведь она одна из них, она монахиня, и доверять ей ни в коем случае нельзя. Все происходящее она фильтрует сквозь призму Церкви, будь то законы мирской жизни или вовсе ничего не значащие пустяки. Стоит связаться с такими людьми, и ты пропал.
И еще я размышлял о Торричелли. Бедняга, попал под перекрестный огонь, в жернова между нацистами, католиками, бойцами движения Сопротивления, и никакого выбора у старого епископа не было. Ему постоянно приходилось ходить по тонкому натянутому над пропастью канату, быть своим среди чужих и чужим среди своих, отказываться признавать, что есть добро, а что – зло. Но если не можешь провести различия между добром и злом в мире, где правят нацисты, тогда у тебя серьезные проблемы. Разве не так?...
А вот сестра Элизабет поняла бы возникшую перед епископом дилемму. При вступлении в лоно Церкви ты словно подвергаешься ампутации; Церковь отсекает все твои прежние моральные устои и заменяет чем-то своим. Чем-то неестественным, заранее расписанным и непременным. И там уже нет места простоте и простодушию, нет места прежним понятиям о добре и зле. Новая мораль предполагает лишь целесообразность, и ты должен это принять.
Я вспоминал Элизабет, казалось, мы с ней не виделись целую вечность. Давно, еще до того, как Хорстман вонзил мне нож в спину. И тогда я никак не мог предполагать, что стану жертвой покушения, и сам еще не превратился в охотника, не вышел на тропу войны. Тогда я еще не носил при себе оружия. Да, действительно, мы с ней не виделись целую вечность. Я едва не погиб сам. Я стал косвенной причиной гибели человека в Египте, насмерть перепугав его. Я узнал имя священника с серебряными волосами. Я посетил монастырь в этом адском месте, в самом сердце пустыни. Я узнал, что в Париже произошло еще одно убийство. Я стал другим человеком, уже нисколько не походил на парня, сказавшего Элизабет «прощай». А вот сама она не изменилась. Все еще была созданием Церкви, которая владела ею полностью и безраздельно, указывала, как поступать и что писать. Сама-то она считала себя куда мудрей, лучше и утонченнее, похожей на мою сестру, но она заблуждалась. Думала, что знает много, но знала лишь официальную линию. Окончательно запуталась в паутине, из которой Вэл чудом удалось выбраться. В том-то и состояла разница.
Я знал и понимал все это, и однако все это разом утрачивало всякое значение, стоило только вспомнить, как мы смеялись, делали ночные набеги на холодильник и пытались вместе разгадать страшную загадку, которую оставила Вэл в барабане. А потом ездили на побережье повидаться с отставным копом и узнали, что отец Говерно был убит, а вовсе не покончил с собой, и что расследованию не дали хода... Нам было так хорошо вместе. А потом представление закончилось, завеса слетела, и я увидел настоящую Элизабет.
Она монахиня. И этим все сказано. Последнее, чего мне хотелось, так это снова погрузиться в ее мир. Я никак не мог победить в борьбе с Церковью, со всеми ее обетами. Просто не мог больше рисковать. Про монахинь я знал все. Понял с того самого дня, как нашел мертвую птицу на изгороди, в школьном дворе... Никогда не знаешь, что у них на уме. Доверяешь, зависишь от них, а потом они вдруг заявляют тебе, что они не женщины, даже не люди, они, видите ли, монахини. Но сестре Элизабет удалось на какое-то время усыпить мою подозрительность. Заставить забыть о различиях между монахиней и всеми остальными женщинами. Я расслабился и позволил ей сделать мне больно. Больно... Это была вторая, пожалуй, самая веская причина отказаться от Элизабет. Я любил сестру, а Церковь убила ее. Стоит мне влюбиться в Элизабет по-настоящему, и Церковь убьет и ее. Я это точно знал. Погибнет еще одна невинная душа.
Нет, конечно, она сочтет меня просто сумасшедшим, стоит только начать называть все эти причины. Да и потом, она доказала мою правоту. Она была монахиней, я верил в нее, а она предала эту веру.
Солнце скрылось за тучами, я въехал в полосу тумана и дождя. Со стороны океана дул холодный влажный ветер, и тут вдруг я увидел впереди ряд низких напоминающих ульи келий тысячелетней давности, руины каменных стен и серые замшелые очертания башни среди утесов...
Монастырь Сент-Сикстус.
* * *
Я читал о подобных местах, но никогда их не видел, вообще в жизни ничего подобного не видел. Казалось, время повернуло вспять, я совершил путешествие в нем и в пространстве и перенесся в шестой век нашей эры, отмеченный суровостью и аскетизмом, где единственно возможным местом существования были эти голые отвесные утесы и извилистая береговая линия. Монастырь-улей под названием Сент-Сикстус так гармонично вписывался в суровый пейзаж этой части ирландского побережья с яростно и неустанно разбивающимися о скалистый берег валами. «Ульи» из грубых плоских камней казались еще меньше на фоне гор и океана и, очевидно, были построены немного позже самого монастыря, насчитывающего свыше тысячи лет.
Святой Финиан и его последователи насаждали среди монахов почти нечеловеческий аскетизм. Несчастные должны были обходиться минимумом сна и пищи, проходить через самые жестокие ритуалы умерщвления плоти и все время проводить в молитвах. Монахам категорически запрещалось использовать животных при обработке скудных полей и каменистых склонов, и они сами впрягались в плуги. Аскетизм превалировал над всем остальным, монах должен был избрать отшельничество, иначе обрекал свою душу на вечное скитание. Типично ирландское проявление суровости. Никогда прежде в истории монашество еще не знало таких самоограничений.
В этом плане святой Колумбан был одним из моих любимчиков. У него предусматривалось самое суровое покаяние, существовал целый список наказаний за малейшее проявление плотских желаний, что заставляло задумываться о святости святых вообще и ирландских – в частности. Его идеи о содомских грехах и мастурбации в конечном счете воплотились в жесточайший садизм. Один и тот же образ преследовал меня с первого дня, когда я узнал об этом человеке и его деяниях на семинаре. Голый монах заходит по горло в воду, в море, такое же бурное и холодное, что видел я сейчас, и от заката и до рассвета, а затем от рассвета до заката распевает там псалмы. До тех пор, пока не лопнут голосовые связки, пока кровь не застынет в жилах, пока он не сдастся и не уйдет под воду... Ради чего? Зачем? В чем тут смысл? Может, они поступали так просто потому, что посходили с ума, не могли найти себе лучшего применения? Иногда в их ряды проникал враг Церкви, неверный, грешник, его обвиняли в содомском грехе, а затем распинали на кресте прямо на берегу моря, при этом втыкали крест в песок вверх ногами, и тогда во время прилива наказываемый мог просто захлебнуться. А если этого не случалось, несчастный умирал от удушья или потери крови... Вот уже четверть века прошло с тех пор, как я впервые прочел эти леденящие душу истории. И вот теперь вижу места, где это все происходило.
Я съехал с узкой дороги, остановился и вылез из машины. В лицо тут же ударил сильный порыв ветра, принес с собой влагу с примесью солоновато-кислого запаха моря. Это ирландское побережье – просто идеальное место для безумных монахов с налитыми кровью глазками, которые ни в чем не могли найти радости и удовлетворения. От бухты поднимались голые скалы, впечатление создавалось такое, будто некто разбил береговую линию ударами гигантского молотка. От воды, точно трещины на коже, ответвлялись бесчисленные глубокие ущелья, на склонах виднелись хилые деревья с искривленными стволами, щели в скалах поросли терном и плющом. В какой-то книжке я вычитал, что эти необитаемые и суровые места казались монахам «приглашением к пыткам и боли, к которым они стремились на протяжении всей своей земной жизни».
Возможно, в самых глубинах моей генетической матрицы угнездился некий атавизм. Иначе зачем было приезжать сюда, бродить среди останков чуждого мне мира, смотреть, как выглядело все это с точки зрения какого-нибудь невежественного пилигрима, прибитого к этим берегам лет пятьсот тому назад капризной судьбой и штормовым ветром? За спиной у меня гремели валы, накатывающие на полоску каменистого пляжа, такую бледную и беспомощную, зажатую между мрачными утесами, напоминающими пару гигантских челюстей. Пещеры, темные расселины и углубления пялились на меня непроницаемо-черными глазками. Несчастные сумасшедшие. Они строили здесь монастыри, окруженные бурными морями, неприветливыми землями и болотами, словно в надежде спрятаться не только от всего остального мира, но и от самого Господа Бога. В надежде, что их никто не заметит, забудет, простит.
Единственное мало-мальски большое здание среди многочисленных построек монастыря было сложено из грубого необработанного камня, нижняя его часть густо поросла влажным зеленым мхом. Вверху мхи и лишайники высохли и приобрели грязно-коричневый оттенок. На фоне низко нависших облаков вырисовывалась башня, увенчанная крестом. Кругом ни звука, если не считать завывания ветра и грохота разбивающихся о берег валов, равномерного и настойчивого, точно желающего пробиться в самую твою душу и безраздельно завладеть ею.
Я прошел мимо келий, заглянул в несколько из них, но никаких признаков жизни там не наблюдалось. Пахло лишь птичьим пометом да морем. Как только могли жить люди в подобных местах и создавать при этом предметы орнаментального искусства, которыми мы до сих пор любуемся, разинув рты от восхищения, писать книги, создавать изумительного изящества поделки из золота, продолжать культурные традиции германцев и кельтов? Что за гении они были? Я не знал ответа, не мог даже начать формулировать его, этот ответ, объяснявший заодно, почему сам я сошел с проторенного пути своей веры.
В конце концов я вернулся к машине, ловя воздух открытым ртом – штормовой ветер, дующий с моря, не давал дышать нормально. Я понял, почему они не смогли внести ничего нового в славную историю монастырской архитектуры. В них слишком сильно укоренился ирландский дух. Они не доверяли всему, что привносило в жизнь красоту и дыхание вечности. Лучше уж бродить бездомным или спрятаться в пещере, исчезнуть, скрыться с глаз долой, вернуться в прошлое. То же в свое время произошло и с латынью, растворившейся в других языках, уступившей место новому, который со временем начнет вытесняться чем-то другим.
Я ехал по узкой дороге, и прошлое тащилось за мной, точно огромный труп.
Мне надо двигаться, ехать дальше. У меня есть дело.
* * *
Брата Лео я нашел в месте, которое с натяжкой можно было назвать садом. Несколько грядок с овощами, несколько цветков, и все это находилось на вершине утеса, под каменной стеной, разрушенной почти до основания за многие века. Он стоял на коленях в сырой темной земле и поднял на меня глаза, когда я, преодолевая сопротивление ветра, вошел в его владения. Весело махнул мне рукой, точно знал меня целую вечность, и продолжил ковыряться в грядке. Я перешагнул через останки стены, поскользнулся на мокром мху, он снова поднял на меня глаза, что-то сказал, но слова унес ветер. Лицо его расплылось в улыбке. Лицо морщинистое, круглое, обветренное, немного отрешенное, и еще в нем читалось твердое намерение закончить то, чем он занимался. На нем были черные брюки с манжетами, заляпанными грязью, черный свитер с высоким воротником, из которого торчала тонкая морщинистая шея. Руки голые, без перчаток, тоже сплошь выпачканные землей, на щеках полоски грязи, в тех местах, где он, по всей видимости, неосмотрительно почесывал щетину. И вот наконец он закончил работу, выровнял и прибил ладонью землю вокруг стебля какого-то неизвестного мне растения. Поднялся и вытер руки чудовищно грязным полотенцем.
– Брат Лео, – сказал я, – меня зовут Бен Дрискил. Приехал из Парижа повидаться с вами. Мне о вас рассказывал Робби Хейвуд.
Он смотрел на меня и моргал, одно из тех невинных лиц, что всегда выглядят удивленными. Потом приподнял скрюченный грязный палец, точно я произнес некое магическое слово-заклинание.
– Робби, – пробормотал он. – И как он поживает, наш Робби?
Говорил он без ирландского акцента. По интонации и произношению я никак не мог определить, с каким именно. Возможно, он только родился в Ирландии, а потом жил в разных других местах. Я стал рассказывать ему, что Робби Хейвуд умер. Он слушал меня, завязывал мешок с какими-то удобрениями, потом собрал разбросанные по земле совки, мотыги, взял небольшую лопату. И слушая мой рассказ, все время кивал. Я так и не понял, что он усвоил из этого моего повествования.
– Париж, – произнес он наконец. – Вы проделали весь этот путь из Парижа. Так значит, Робби умер. Мы называли его «Викарий». Это он послал вас ко мне? Я, честно сказать, немного удивлен. Прямо не верится. После всех этих лет... Мы здесь в глуши, можно сказать, дорожку сюда протоптать трудно. Однако вот передо мной живой человек из другого мира, а потому придется поверить своим глазам. Я удивлен. Викарий! Был бы страшно рад повидаться с ним. – Он вытаращил глаза, и лицо его приобрело еще более невинное выражение. Словно прочел недавние мои мысли. – Радоваться здесь нам больше никто не запрещает, нет. Такое облегчение. Просто благословение Господне. Шумный, даже буйный человек, наш Робби. Но всегда был хорошим товарищем в самые тяжкие времена. Бог ты мой. – Он покачал головой, приподнял пушистые брови домиком. – Умер. Это надо же. Снова наступают старые времена. Отовсюду наползают тени, тьма сгущается. – И он весело улыбнулся мне.
– Он умер не своей смертью, – сказал я. – Робби Хейвуда убили в Париже неделю тому назад.
– Но кто это сделал?
– Человек, который пришел из прошлого сорокалетней давности. Человек, которому он доверял... Человек, который выследил Робби и не дал ему шанса. А чуть меньше месяца тому назад этот же человек убил мою сестру, монахиню Валентину. Робби Хейвуд считал, что вы можете пролить свет на случившееся. Рассказать, кто он, этот человек, откуда пришел, почему убивает людей. Снова.
– Могу я узнать, – невозмутимо спросил он, – почему он убил вашу сестру?
– Потому, что она занималась исследованиями для своей книги, где хотела рассказать, что происходило в Париже во время войны. Торричелли, нацисты, движение Сопротивления, так называемый «заговор Пия». И еще там упоминался один человек, страшно загадочный, прямо фантом. Саймон...
– Пожалуйста, перестаньте. – И он нежно улыбнулся мне, точно желая показать тем самым, что он выше всех земных дел, вины, греха и убийства. – Похоже, вы неплохо информированы обо всех этих старых секретных делах. Прямо и не знаю, что про вас думать, мистер Дрискил.
– Я проделал весь этот долгий путь, чтобы выслушать ваш рассказ. Людей убивают...
– Мне ли не знать, – мурлыкнул он.
– Сперва отец Лебек, убит на кладбище в Париже сорок лет назад... Нет, конечно, он не был первым. Никто не знает точно, когда все это началось. Потом моя сестра, ваш старый друг Хейвуд, еще несколько человек. А началось все это давным-давно... И еще у меня есть имена, вернее, кодовые клички. Возможно, вы поможете разобраться, что это за люди. – Слова и вопросы так и хлынули из меня потоком, и он даже отпрянул. Его испугал такой напор. Я понял это по выражению его глаз. Тут же умолк, и последние мои слова утонули в шуме ветра.
Он устремил взор куда-то вдаль, к морскому горизонту.
– Знаете, я немного побаиваюсь вас, мистер Дрискил. Если, конечно, мистер Дрискил ваше настоящее имя. – Я хотел было возразить, но он перебил меня: – Я всегда знал, что случится нечто подобное. Что найдется такой человек, восстанет из праха. Но только на этот раз все будет по-другому, пришел черед платить по счетам. Потому, что тогда происходили вещи, которые не забываются. Никогда не забудутся, пока хотя бы один из нас будет жив, любой из нас, тот, кто знает всю эту историю... или хотя бы ее часть. Боюсь, что сам я знал не больше, чем любой другой из нас. И все равно, слишком много, чтобы остаться в живых, если кто-то вдруг захочет стереть прошлое, избавиться от него. Кто-нибудь из них вдруг вспомнит Лео, начнет думать, уж не жив ли он до сих пор. А потом пошлет человека выяснить все это. – Он поскреб подбородок, затем скрестил руки на груди. – Вообще-то я думал, произойдет это много раньше. Вот смотрю на вас и думаю: что вы за человек? Может, вы один из них? И если так, кто вас послал?
Он отвернулся и стал глядеть на волны, разбивающиеся о прибрежные скалы. Море разбушевалось. Я окликнул его по имени, но все звуки тонули в вое ветра и грохоте прибоя. Тогда я схватил его за плечо, развернул к себе. Сильней, чем намеревался. Он поднял на меня глаза. Лицо невинное, так и сияет ангельской чистотой.
– Мне нужна ваша помощь, – сказал я. Торговаться я никогда особенно не умел. Но зашел слишком далеко, чтобы отступать от своих намерений. Плотный ветер дул прямо в лицо, не давал дышать, мною овладела слабость. Этот маленький человечек был одним из ключей, без которого не обойтись. – Я должен узнать от вас... всю правду.
– Хотите выслушать всю мою историю? Понимаю. – Говорил он тихо, но отчетливо, я слышал каждое его слово. – О, все это было так давно. – Слегка склонив голову набок, он кивнул с задумчиво философским видом. – Вам придется сильно убеждать меня. Ведь мне еще жить и жить, нет ни малейшего желания умирать раньше, терять годы, отпущенные Создателем. Неужели не понимаете? Я ведь уже сказал, вы меня просто пугаете. Если пришли убить меня... если вы действительно один из них, если вас прислали из Рима расправиться со мной, я вряд ли смогу вас остановить. Но если вы пришли, как говорите, в поисках правды, тогда, так и быть, поведаю вам свою историю. Идемте, и толком объясните мне еще раз, кто вы такой. Давайте обменяемся, вы мне свою историю, я вам свою. – Он снова улыбнулся. Он сказал, что боится, но никакого страха в его поведении не наблюдалось. Не той был породы человек. – А если вы пришли от них, может, и получится убедить вас, что я есть не что иное, как безобидный старик, и не представляю никакой опасности ни для вас, ни для ваших хозяев. Как знать?... Может, у меня и получится.
– Они, для них, – сказал я. – Но кто они такие?
– Вот что, молодой человек. Кем бы вы там ни были, вы прекрасно знаете, кто они такие. Иначе зачем было забираться в такую даль и глушь? Пошли, пошли, прогуляемся немного. Вот там, по горам. Там я никуда не убегу. Прекрасный шанс покончить со мной. – И он тихо усмехнулся себе под нос. Я молча последовал за ним.
* * *
Во время Второй мировой войны католическая Церковь, как, впрочем, и все остальные европейские институты, была озабочена одним: как бы выжить. Необходимо было выработать новую политическую линию и правила поведения и следовать им со всей осторожностью и тщанием, с учетом особенностей и издержек военного времени. Однако куда более сложные проблемы возникали в том, что касалось вопросов индивидуальной морали, которая неизбежно входила в конфликт с моралью, проповедуемой тем или иным институтом, и история Лео служила блестящим тому подтверждением. Вся двусмысленность роли Церкви усугублялась еще и тем, что в двадцатом веке у нее не было своей армии, не было никаких средств для насаждения своей политики или же обретения независимости от интересов правящего в той или иной стране режима. Во-первых, следовало считаться с развитием военных действий, а обстановка тут могла измениться в любой момент; во-вторых, надо было как-то исхитряться преодолевать все жестокости и ужасы, насаждаемые нацистами. Игнорировать их было просто невозможно, как бы того ни хотелось. И, наконец, следовало учитывать и тот факт, что Церковь тогда возглавлял Папа Пий, чьи связи с Германией всегда были глубокими, крепкими и совершенно загадочными в основе своей.
И вот эта обстановка всеобщего смятения, смещения моральных ценностей и устоев породила довольно любопытную реакцию: из числа парижских католиков-активистов – священников, монахов, некоторых мирян – некий священник по имени Саймон Виргиний начал набирать сторонников. Он связал всех этих людей клятвой верности, призвал на протяжении всей своей жизни строжайше хранить тайну. Никогда, никому и ни при каких обстоятельствах не должны были рассказывать они о своем тайном братстве, не раскрывать свою принадлежность этому братству ни единому человеку извне. Они были в безопасности ровно до тех пор, пока кто-то из них не нарушит эту клятву.
Но, разумеется, даже при строгом соблюдении этих условий неизбежно возникали вопросы и проблемы, заверил меня брат Лео, устало пожав плечами.
– Просто поставлю несколько вопросов и не буду пока давать на них ответы, – сказал он. – Во-первых, кому изначально принадлежала сама идея создания такого братства? Во всяком случае, не Саймону, это определенно. Приказы исходили от кого-то из Рима, по крайней мере так считал я, тогда еще совсем молодой человек, застигнутый этим водоворотом событий. Некто направлял Саймона, руководил им... И доказательством тому служили конфликты. Порой Саймон восставал против них, и мы просто бездействовали.
Целью создания братства было: защищать Церковь от опасностей и превратностей войны, обогащать Церковь за счет войны, сохранить ее сильной и дееспособной во время бойни, пожарищ, болезненных приступов чьих-то амбиций и безумия, словом, всего того, что, собственно, и представляла собой война. Особенно остро стояли все эти вопросы на оккупированной нацистами территории, в Париже, и неизбежно общие цели и задачи начали вступать в противоречие с нравственными понятиями отдельных индивидов. – Тут брат Лео сделал паузу, дал мне обдумать услышанное, а затем продолжил свое повествование.
Члены группы знали друг друга по кличкам. Лео сказал, что забыл эти вымышленные имена, слишком уж долго и старательно пытался похоронить их вместе с прошлым, выбросить из памяти раз и навсегда. Тогда я решил напомнить. Кристос, да, был такой человек по имени Кристос, сознался он, и вскоре я понял, почему. К тому времени то была очень сплоченная группа, состоявшая из чистых католиков. В ней царил полный авторитаризм, никто не осмеливался возражать, задавать вопросы. Мало того, никто не смел даже помыслить о каких-либо вопросах. Приказ отдавался, приказ следовало неукоснительно выполнять. Решения принимали другие люди. И члены группы стали лишь орудием для исполнения этих приказов во благо Церкви. Шла война, а Церковь еще никогда не пасовала перед армиями мирян, ну, во всяком случае, не часто. Она собирала собственные свои армии, посылала на битву своих солдат. Если надо, они умрут, если им прикажут – убьют. И вот в Париже во время оккупации Церковь создала новую свою армию, готовую исполнить любой ее приказ. Брат Лео смотрел куда-то в сторону и не уточнял, какой именно приказ. Но я понял: им отдавали приказы убивать, и они убивали.
– Просто такое время было, – сказал он, – время исполнять приказ. Причем любой. Какой угодно. Можете не говорить мне, мистер Дрискил, заранее с вами согласен... следованием любому приказу без разбора зачастую оправдывали тогда даже убийства. Достаточно вспомнить концентрационные лагеря в Треблинке или того священника, что убил свою жертву в парижских трущобах... – Он пожал плечами и снова долго смотрел на море, тучи над ним сгущались, ветер становился все холодней. – Я не оправдываюсь, ни себя не оправдываю, ни всех нас остальных. Просто говорю, как все было на самом деле. Иногда поступал приказ убить человека. Ну, ради высшего блага, разумеется. Всегда ради Церкви. Ведь мы верили, что спасаем тем самым Церковь.
Но чаще все обстояло по-другому. И на первый план выходил торг. Торговали всем: преданностью, действиями, которые может совершить группа, понятиями добра и выгоды для Церкви. Торговались с нацистами – с вермахтом, с эсэсовцами, гестапо. И почти всегда Церковь оставалась в выигрыше, ей перепадали похищенные немцами ценности и произведения искусства. Принадлежали они богатым евреям, которых фашисты преследовали и уничтожали повсюду. Хозяева этих сокровищ исчезали без следа, а их картины и скульптуры чаще всего переправлялись в Рим. Когда возникала необходимость, в дело вступала банда Саймона, за эти операции отвечал Кристос. Он же вел учет участников движения Сопротивления, и порой у него не было другого выхода, кроме как бросить кость нацистам, выдать несколько своих французских друзей. И все, опять же, с самой благой целью – поддержать хрупкий баланс в отношениях с движением Сопротивления, с нацистами и не забыть об интересах Церкви, всегда прежде всего Церкви. Которая, как они знали, переживет всех и вся: фашистских захватчиков, бойцов Сопротивления и саму войну.
Но далеко не всегда дело сводилось к торгу, далеко не всегда то был простой акт предательства Сопротивления, с одной стороны, и саботажа нацистского режима – с другой. Порой случалось так, что нацисты хотели кого-то убрать. Так к чему было самим пачкать руки? На этой проблеме брат Лео остановился особенно подробно. Возможно, таким образом немцы проверяли благонадежность членов братства, наличие у них желания сотрудничать с оккупационным режимом? Или же просто навязывали тем самым свою волю?
Брат Лео помнил случай, когда разногласия между Саймоном и Кристосом вдруг всплыли на поверхность. И сразу понял: это грозит нешуточными осложнениями и бедами, рано или поздно случится нечто непоправимое. А заварилась вся эта каша из-за священника, члена движения Сопротивления...
Священник отец Деверо особо отличился в борьбе с оккупантами. Умудрился даже организовать похищение эсэсовского офицера, тело которого затем нашли на свалке, в окрестностях небольшой деревушки под Парижем. Непосредственные исполнители известны не были, но жители деревушки давно подозревались в симпатиях к Сопротивлению благодаря разъяснительной работе отца Деверо.
Немцы решили нанести ответный удар с символическим подтекстом. Священник должен умереть, а убить его должны католики, возглавляемые Саймоном. Своим людям Саймон сказал, что это невозможно, что он пойдет к эсэсовцам и откажется. Но тут ему стал возражать Кристос, высокий, похожий на привидение священник из Парижа. Он настаивал на том, что с немцами надо сохранять хорошие отношения, что это гораздо важнее жизни какого-то одного зарвавшегося священника. Идет война, сказал он, а на войне всегда умирают люди, так уж заведено. И ради достижения высшего блага отец Деверо должен умереть.
Кристос твердо стоял на своем. Главное сейчас – сохранить и защитить Церковь и ее войско.
– Видите ли, мистер Дрискил, – эти слова брат Лео произнес тихо и самым небрежным тоном, точно не придавал им особого значения, – мы были наемными убийцами, возродившимися и вновь призванными на службу Церкви... Да и что значили какие-то несколько убийств во время войны. Пожалуй, их даже нельзя было назвать убийствами! Боевые потери, так будет точней. Кристос называл себя реалистом, прагматиком. Но кое-кто из членов маленькой банды считал его безжалостным и жестоким убийцей. Он настоял на своем, они повиновались, а Саймон остался при своем мнении. Останавливать их не стал, но не принимал участия в том, что произошло в маленькой французской деревушке в ночь, когда был убит отец Деверо. Кристос умел подчинять людей своей воле, – заметил брат Лео. – А вот ни Саймон, ни маленький Сэл, ни я, ни Голландец не могли. Однако все мы были тогда на стороне Саймона. Были с ним, а не с Кристосом...
Были и другие случаи, приходилось исполнять и другую грязную работу. И все они тогда подчинялись Саймону. Чем бы ни закончилась война, Церковь должна была оказаться на стороне победителя. Церковь должна была выжить.
Знали ли об этом в Риме?
Знал ли Папа Пий?
Эти немыслимые по сути своей вопросы остались без ответа. Однако в Париж Саймон попал именно из Рима...
Брат Лео излагал все это спокойно, то потирая раскрасневшиеся от холода щеки, то приглаживая завитки мелко вьющихся седых волос, но тут же налетал порыв ветра и портил прическу.
И вот в конце холодной зимы 1944-го настала последняя ночь.
Снова пришло время убить человека.