355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Гарди » Том 3. Повести. Рассказы. Стихотворения » Текст книги (страница 12)
Том 3. Повести. Рассказы. Стихотворения
  • Текст добавлен: 27 июня 2017, 14:00

Текст книги "Том 3. Повести. Рассказы. Стихотворения"


Автор книги: Томас Гарди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)

Но он не мог сразу же бросить работу. Лишь четыре месяца спустя ему удалось освободиться от всех своих дел, однако, хоть и снедаемый нетерпением, он не уставал повторять себе: «Если она не разлюбила меня за девять лет, то не разлюбит и за десять; перемена в жизни и одиночество окажут на нее свое действие, она вспомнит прежние времена, станет думать обо мне еще нежнее; каждый новый день сулит мне все более радостную встречу».

Но вот кончилась и вынужденная отсрочка, и, прибыв благополучно в Англию через год с небольшим после смерти герцога, он однажды к концу зимнего дня добрался до деревушки Бэттон.

Так велико было нетерпение Элвина, что, несмотря на поздний час, он не мог удержаться, чтобы теперь же не взглянуть на замок, в который Эммелина десять лет назад вошла на свое горе молодою хозяйкой. Он шел парком, задумчиво глядя вперед, где знакомые очертания дома вырастали на темнеющем небе, и вскоре с интересом заметил, что и впереди и позади него по тенистой аллее, ведущей к воротам замка, бодро шагают по двое, по трое деревенские жители. Не опасаясь быть узнанным, Элвин осведомился у одного из них, что здесь происходит.

– Ее светлость устраивает для своих арендаторов праздник, как повелось еще при герцоге и при его отце, она не хочет нарушать старый обычай.

– Вот как. Она, что же, после смерти герцога живет здесь одна?

– Одна как перст. Но хоть званых вечеров у нее и не бывает, ей приятно, когда здешние жители веселятся, она частенько их сюда приглашает.

«Добра по-прежнему», – подумал Элвин.

Он подошел к замку; боковые ворота были гостеприимно распахнуты, а залы и переходы в этом крыле ярко освещены множеством свечей, ронявших горячие капли на свежую зелень, которой были увиты люстры, и на шелковые платья фермерских жен, с довольным видом прохаживающихся по комнатам под руку с мужьями. Элвин беспрепятственно вошел в замок вместе с остальными, – сегодня вход для всех был свободный. Не замечаемый никем, он остановился в углу большой залы, где вскоре должны были начаться танцы.

– Хоть ее светлость только что сняла траур, – сказал кто-то стоявший рядом, – а все равно она обещала, что сойдет вниз и откроет бал с соседом Бейтсом.

– Кто это сосед Бейтс? – спросил Элвин.

– Старик, которого она очень уважает, самый старый из всех ее арендаторов. Ему недавно стукнуло семьдесят восемь.

– Ах да, я помню, – сказал Элвин со вздохом облегчения.

Танцоры построились парами и замерли в ожидании. В дальнем конце залы отворились двери, и вошла дама в черном шелковом платье. Она с улыбкой поклонилась гостям и заняла свое место в первой паре.

– Кто это? – спросил в недоумении Элвин. – Вы как будто сказали, что ее светлость…

– Это и есть ее светлость, – отвечал его собеседник.

– А где же другая?

– Никакой другой нет.

– Но ведь это не та герцогиня Гемптонширская, которая… которая… – У Элвина язык отнялся, он не мог продолжать.

– Что это с вами? – спросил его новый знакомый, увидев, что он отступил на шаг и прислонился к стене.

Несчастный Элвин пробормотал, что у него в боку закололо от долгой ходьбы. А тут заиграла музыка, начался бал, и сосед его, заглядевшись на то, как эта непонятная герцогиня проделывает сложные фигуры танца, на время забыл о его существовании.

Воспользовавшись этим, Элвин постарался взять себя в руки. Страдать было ему не внове.

– Как случилось, что эта женщина стала вашей герцогиней? – спросил он твердым, ясным голосом, уже вполне овладев собой. – Где другая герцогиня Гемптонширская? Ведь она была. Я это наверняка знаю.

– Ах, вы про ту? Ну, она-то давным-давно сбежала с младшим священником. Мистер Хилл его звали, если мне память не изменяет.

– Как так сбежала? Этого же не было, – сказал Элвин.

– А вот так и сбежала. Месяца через два после свадьбы она встретилась с этим священником в кустах возле дома. Нашлись люди, что видели их и кое-что слышали из их разговора. Они условились обо всем, а дня через три отплыли из Плимута.

– Это неправда.

– Ну, если это ложь, тогда уж не знаю, что правда. Ее отец до смертного часа был в этом уверен, и герцог тоже, да и все в округе. Ох, и подняли тогда кутерьму! Герцог проследил ее до Плимута.

– До Плимута?

– Да, до Плимута, и там его люди выяснили, что она пришла в корабельную контору и спросила, записался ли мистер Элвин Хилл пассажиром на «Славу Запада»; а когда узнала, что да, то и сама записалась, только под чужим именем. Позже, уже после отплытия корабля, герцог получил от нее письмо, она ему все рассказала. А сюда так и не вернулась. Его светлость много лет жил один, на нашей герцогине он женился всего за год до своей смерти.

Изумление Элвина нельзя описать никакими словами. Но как ни был он ошеломлен и растерян, на следующий день он побывал у герцогини Гемптонширской, которую все еще считал не настоящей. Выслушав его, она сперва встревожилась, потом стала надменна и холодна, потом, смягчившись при виде его отчаяния, ответила откровенностью на откровенность. Она показала ему письмо, найденное в бумагах покойного герцога и подтверждавшее то, что Элвин узнал накануне. На почтовом штемпеле стояла дата отплытия «Славы Запада», и в письме Эммелина кратко сообщала, что уехала на этом корабле в Америку.

Элвин употребил все усилия, чтобы до конца раскрыть тайну. От всех он слышал одно и то же: «Она сбежала с младшим священником». Но когда он немного расширил круг своих поисков, то узнал и кое-что более существенное. Ему назвали имя одного плимутского лодочника, который, когда герцог хватился своей жены и стал ее разыскивать, будто бы заявил, что поздно вечером, перед отплытием «Славы Запада», сам перевез беглянку с берега на корабль.

Порыскав несколько дней по переулкам и пристаням плимутского порта, Элвин, неотступно преследуемый этими невероятными словами: «Сбежала с младшим священником», – нашел-таки старого лодочника. Тот охотно повторил свой рассказ. Он хорошо помнил этот случай и подробно описал – как в свое время описывал герцогу – платье и наружность уезжавшей леди; сомнений не оставалось: это самое платье Элвин видел на Эммелине в вечер их прощания.

Прежде чем отправиться за океан для дальнейших поисков, Элвин, теряясь в догадках, постарался раздобыть адрес капитана Уилера, который вел «Славу Запада», когда сам Элвин был на ней пассажиром, и тут же написал ему письмо.

Все подробности этой истории, какие старый моряк мог вспомнить или разыскать в своих документах, сводились к тому, что перед одним из его тогдашних рейсов на корабль действительно явилась женщина, назвавшаяся так, как упомянул в своем письме Элвин; что она ехала в общей каюте среди самых бедных переселенцев; что она умерла дней через пять после выхода из Плимута; что по виду она казалась женщиной благородной и воспитанной. Почему она не записалась в первый класс, почему ехала без вещей – этого никто не мог взять в толк: пусть денег у нее было мало, такой женщине нетрудно было бы их достать. «Мы похоронили ее в море, писал далее капитан. – Как сейчас помню, отпевал ее молодой священник, пассажир первого класса».

Словно молния озарила эту картину в памяти Элвина. Было ясное, ветреное утро, ему только что сказали, что корабль идет со скоростью ста с лишним миль в сутки. И тут стало известно, что одна несчастная молодая женщина на нижней палубе заболела лихорадкой и лежит в бреду. Весть эта сильно встревожила пассажиров, потому что санитарные условия на корабле оставляли желать лучшего. А вскоре судовой лекарь объявил, что она умерла. Вслед за этим Элвин узнал, что хоронить ее будут без задержки, опасаясь заразы. И вот теперь перед глазами его возникла картина похоронного обряда, в котором он и сам играл не последнюю роль. На корабле не было своего священника, поэтому капитан пришел к нему с просьбой отслужить заупокойную службу. Он согласился; и вечером, когда прямо перед ним опускался за горизонт красный шар солнца, он читал среди стоявших в молчании пассажиров и матросов: «Посему предаем тело ее водной пучине, да обратится в тлен, в чаянии воскресения, когда отдаст море мертвых, бывших в нем».

Капитан сообщил ему также адреса судовой экономки и других лиц, служивших в то время на «Славе Запада». Элвин посетил их одного за другим. Повторные описания платья умершей, цвета ее волос и других примет погасили последнюю искру надежды на возможную ошибку.

Теперь наконец прояснился весь ход событий. В тот злополучный вечер, когда он покинул Эммелину, запретив ей следовать за собой, так как это было бы грехом, она, очевидно, ослушалась. В темноте она украдкой пошла за ним следом, как несчастная собачонка, которая не отстает, хоть ее и гонят. Она ничего не могла захватить с собой, кроме того, что было у нее тогда в руках; и так, почти ничего при себе не имея, и пустилась в путь. В намерения ее, несомненно, входило открыть ему свое присутствие на корабле, как только она найдет в себе для этого достаточно мужества.

Так развернулась перед внутренним взором Элвина десятилетней давности глава его романа. То, что неимущей пассажиркой была юная герцогиня Гемптонширская, никогда не стало достоянием гласности. Хиллу незачем было дольше оставаться в Англии, и вскоре он покинул ее берега, теперь уже навеки. Перед отъездом он поведал свою повесть одному другу детства – деду человека, который только что рассказал ее вам.

<1884>

Из сборника
«МАЛЕНЬКИЕ НАСМЕШКИ ЖИЗНИ»
ЗАПРЕТ СЫНА
 
Перевод В. Маянц
 

Глядящему на нее сзади ее каштановые волосы представлялись какой-то загадкой, чудом. Под черной касторовой шляпой с плюмажем из черных перьев длинные локоны, перевитые и переплетенные, точно прутья корзины, являли собой пример искусства изощренного, хотя, быть может, и не согласного со строгим вкусом. Подобные волны и кольца следовало бы, создав однажды, оставлять в неприкосновенности на целый год или хотя бы на месяц; и оттого, что это творение существовало всего один день – на ночь его разрушали, было жаль затраченного времени и труда.

А ей, бедняжке, приходилось все это делать собственными руками – у нее не было горничной. Да и вообще, в смысле внешнего блеска ей нечем было похвастаться, кроме этой нарядной прически. Отсюда столь беспредельное терпение.

Молодая женщина была калекой, хотя по ее внешности об этом можно было и не догадаться, – она сидела в кресле на колесах, которое выкатили вперед поближе к эстраде на зеленой лужайке, где в этот теплый июньский день шел концерт. Дело происходило в небольшом парке или частном саду, каких немало на окраинах Лондона; местное благотворительное общество давало концерт, чтобы собрать средства на какое-то из своих начинаний. Огромный Лондон – это тысяча обособленных миров, живущих каждый своей жизнью, и, хотя за пределами ближайших кварталов ни цели концерта, ни исполнители, ни этот парк никому не были известны, на лужайке собралось порядочно публики, слушавшей с интересом и вполне обо всем осведомленной.

Многие, слушая музыку, разглядывали даму в кресле – ее роскошные волосы привлекали внимание, тем более что сидела она у всех на виду. Лица ее не было видно, но описанные уже хитросплетения локонов, изящные ушко и шейка, тонко очерченная матовая щека наводили на мысль, что женщина, должно быть, очень хороша собой. Подобные надежды иногда приносят разочарование, – так случилось и на этот раз: когда дама наконец повернула голову, сидевшие сзади увидели, что она вовсе не такая красавица, как они предполагали и даже, сами не зная почему, надеялись.

Прежде всего – недостаток, которого, увы, рано или поздно никому не избежать! – дама была не столь молода, как им казалось. Впрочем, бесспорно, лицо ее было привлекательно и вовсе не говорило о болезни. Черты ее можно было рассмотреть всякий раз, когда она оборачивалась к мальчику лет двенадцати – тринадцати, стоявшему рядом с ней, чья шапочка и куртка свидетельствовали о том, что он учится в одной из широко известных аристократических школ. Стоявшие неподалеку слышали, что он называл ее мамой.

По окончании концерта, когда публика начала расходиться, многие нарочно прошли поближе к ней. Почти все оглядывались, стараясь получше рассмотреть эту женщину, вызывавшую общий интерес, а она неподвижно сидела в кресле, ожидая, пока освободится для нее дорога. Она как будто ничего не имела против удовлетворения их любопытства и иногда сама поднимала навстречу обращенным к ней взглядам свои темные, приветливые, кроткие и чуть печальные глаза.

Ее вывезли из сада и покатили по улице, и вскоре она и мальчик, шагавший рядом, исчезли из виду. Проводив их взглядом, некоторые принялись расспрашивать об этой женщине: им рассказали, что она вторая жена священника из соседнего прихода, что она хромая и что в прошлом у нее, кажется, была какая-то история, правда, вполне невинная, ну а все-таки что-то было.

По дороге домой мальчик выразил надежду, что с отцом за их отсутствие ничего не случилось.

– Сегодня ему вроде получшало, так что, наверное, все в порядке, ответила она.

– Не «получшало», мамочка, а «стало лучше», – нетерпеливо и даже раздраженно поправил питомец знаменитой аристократической школы. – Пора знать такие вещи.

Мать смиренно приняла это замечание, нисколько не обидевшись, и не отплатила ему той же монетой, хотя могла бы посоветовать ему вытереть хорошенько губы, облепленные крошками от пирога, которым он тайком лакомился, извлекая по кусочку из кармана. Далее миловидная женщина и мальчик продолжали свой путь молча.

Неправильности речи имели некоторое отношение к истории ее жизни; она задумалась, и мысли ее, видно, были не из веселых. Она как будто спрашивала себя, разумно ли она поступила, избрав жизненный путь, приведший ее к такому положению вещей.

В глухом уголке Северного Уэссекса, миль за сорок от Лондона, в окрестностях благоденствующего городка Олдбрикэма раскинулась живописная деревушка с церковью и домиком пастора, – сын ее никогда их не видал, но ей-то они были Хорошо знакомы. Это была ее родная деревня Геймэд, и именно здесь произошло событие, перевернувшее всю ее жизнь; ей в ту пору было всего девятнадцать лет.

Как хорошо помнила она этот первый акт своей маленькой трагикомедии тот весенний вечер, когда у священника умерла жена. С тех пор прошло уже много лет, она стала его второй женой, но в те далекие времена она служила в его доме простой горничной.

Когда все, что можно было сделать, было сделано, и конец все же наступил, она, уже в сумерках, собралась пойти к своим родителям, жившим в той же деревне, и сообщить им печальную новость. Отворив садовую калитку, она поглядела в ту сторону, где высились огромные деревья, заслоняя бледный свет закатного неба, и ничуть не удивилась, различив у ограды темную фигуру, хотя для приличия лукаво воскликнула:

– Ох, Сэм, до чего ты меня напугал!

Это был ее знакомый, молодой садовник. Она подробно рассказала ему о последних событиях, и оба они примолкли, охваченные тем возвышенным, спокойно-философским настроением, которое всегда является, когда несчастье постигает кого-то рядом, но не самого философа. Однако на этот раз случившееся имело и прямое отношение к ним.

– А ты как – и теперь будешь служить у пастора? – спросил он.

Об этом она еще не думала.

– Не знаю, – сказала она. – Наверное, все останется по-прежнему.

Они шли рядом по дороге к дому ее матери. Потом рука его обвилась вокруг ее талии. Она тихонько высвободилась, но он опять ее обнял, и на этот раз она не сопротивлялась.

– Вот что, Софи, милая, неизвестно еще, оставят тебя или дадут расчет, а тебе, может, захочется иметь свой уголок, так ты знай, вот скоро я устроюсь попрочней, – и мы сможем зажить своим домком!

– Ишь ты какой скорый! Да я еще ни разочку не сказала, что ты мне нравишься. Это ты за мной бегаешь!

– Что же, разве я не имею права попытать счастья, как другие? – Они уже подошли к дому ее родителей, и он хотел поцеловать ее на прощанье.

– Нет, Сэм, не смей! – воскликнула она, прикрыв ему губы ладонью. – Уж сегодня-то мог бы вести себя поприличней. – И она убежала, так и не позволив себя поцеловать и не пригласив его зайти.

Овдовевшему пастору было в то время лет под сорок; он происходил из хорошей семьи; детей у него не было. В своем маленьком приходе он и раньше вел довольно замкнутый образ жизни, отчасти потому, что владельцы соседних поместий бывали здесь только наездами; теперь же тяжелая утрата укрепила в нем привычку к уединению. Он еще реже появлялся на людях, еще меньше принимал участие в той сутолоке и суете, которые в нашем мире называют прогрессом. Долгое время после смерти жены все в доме шло по-прежнему: служанка, кухарка, садовник и горничная делали, что им надлежало, или не делали – смотря по настроению, пастора это не заботило. Но однажды кто-то удивился, зачем одинокому человеку столько слуг. Справедливость этой мысли поразила его, и он решил несколько сократить свое хозяйство. Однако Софи, горничная, опередила его, заявив как-то вечером, что хочет взять расчет.

– Почему? – спросил священник.

– Сэм Гобсон за меня сватается, сэр.

– Вот как, – и что же, вам хочется замуж?

– Нет, не очень. Но надо же иметь свой угол. А то мы слыхали, что кому-то из нас придется уйти.

Через два дня она сказала:

– Если вы не против, сэр, я пока обожду брать расчет. Мы с Сэмом поссорились.

Он поглядел на нее. Прежде он особенно к ней не присматривался, хотя часто замечал ее тихое присутствие в комнате. Какая она нежная, и движения мягкие, как у котенка! С другими слугами ему как-то не приходилось общаться, только с ней. Что же будет, если она уйдет?

Ушла не Софи, а другая служанка, и жизнь опять потекла по прежнему руслу.

Однажды пастор, мистер Твайкотт, захворал, и Софи пришлось носить ему наверх еду; и вот как-то раз, только дверь за ней притворилась – он услыхал шум на лестнице. Она оступилась, упала вместе с подносом и сильно подвернула ногу, так что не могла на нее ступить. Позвали деревенского врача; священник вскоре оправился, но Софи долго еще была прикована к постели; ей сказали, что никогда уже она не сможет много ходить или подолгу быть на ногах. Едва почувствовав себя лучше, она пошла поговорить с пастором, когда он был у себя один. Ей запретили ходить и хлопотать по хозяйству – ей это и вправду трудно, – так что она должна уйти. А работу подходящую она себе найдет, у нее тетя белошвейка.

Священник, до глубины души тронутый всем, что она из-за него перенесла, воскликнул:

– Нет, Софи, больная у вас нога или здоровая – я все равно вас не отпущу. Вы должны остаться со мной навсегда!

Он подошел ближе, и вдруг – Софи потом никогда не могла объяснить, как это случилось, – она вдруг почувствовала на щеке прикосновение его губ. И он тут же попросил ее стать его женой. Чувство, которое Софи испытывала к пастору, не было, пожалуй, любовью – это было почтение, граничившее с благоговением. Даже если бы ей очень хотелось уйти из этого дома, вряд ли она решилась бы в чем-либо отказать человеку, воля которого была для нее священна; поэтому она без дальних размышлений согласилась выйти за него замуж.

В одно прекрасное утро, когда, по обыкновению, открыли двери церкви, чтобы проветрить помещение, и щебечущие птицы впорхнули внутрь и расселись под потолком, здесь у алтаря свершилась брачная церемония, о которой никто в округе не был заранее оповещен. В одну дверь вошли пастор и священник из соседнего прихода, в другую – Софи в сопровождении двух необходимых свидетелей, – и спустя некоторое время из церкви вышли только что повенчанные муж и жена.

Мистер Твайкотт отлично сознавал, что, хотя репутация Софи была безупречна, этим шагом он погубил себя в глазах общества; поэтому он предпринял соответствующие меры. Он обменялся приходом со знакомым пастором с южной окраины Лондона, и, как только представилась к тому возможность, новобрачные переехали из утонувшего в зелени, уютного деревенского домика с садом в тесный пыльный дом на длинной прямой улице, променяв чудесный перезвон колоколов на самый отвратительный лязг одинокого колокола, какой когда-либо терзал человеческое ухо. И все это ради Софи. Здесь никто не знал о ее прошлом; семейная их жизнь не вызывала такого любопытства, как то было бы в маленьком деревенском приходе.

Жена из Софи получилась очаровательная, лучше и пожелать нельзя, но как супруга человека, имеющего определенное положение в обществе, она имела немало недостатков. Она легко усваивала все, что касалось домашнего уюта и манер, но этого природного чутья оказалось недостаточно для приобретения того, что называется культурой. Уже более четырнадцати лет она была замужем, и муж потратил немало усилий на ее образование, но частенько вместо «их», она говорила «ихний», и этим не снискала уважения у тех немногих знакомых, которых приобрела. Более всего ее печалило сознание, что единственный сын, на образование которого они не жалели средств, теперь уже настолько вырос, что стал замечать ее промахи; он не только их замечал, но еще и раздражался при этом.

Так жила она в городе, часами выкладывала свою пышную прическу, и постепенно ее когда-то яркий румянец побледнел. Нога после несчастного случая так и не поправилась, и она вынуждена была почти совсем отказаться от прогулок. Муж со временем полюбил Лондон – ему нравилось, что здесь живется свободно и никто не вникает в чужие семейные дела; но он был на двадцать лет старше Софи и недавно тяжело заболел. В этот день, однако, он как будто чувствовал себя лучше, и она решилась вместе с сыном Рэндольфом пойти послушать музыку.

* * *

Но вот мы видим ее снова, на этот раз в печальном одеянии вдовы.

Мистер Твайкотт так и не выздоровел и теперь лежал на переполненном кладбище южной окраины столицы среди покойников, из которых никто при жизни не только не был знаком с мистером Твайкоттом, но и фамилии-то его никогда не слыхал. Сын исполнил свой долг, проводив отца до могилы, и снова вернулся в школу.

Пока происходили эти перемены, все обращались с Софи, как с ребенком, каким она и была, если не по возрасту, то по натуре. По завещанию мужа она могла распоряжаться только скромным годовым доходом, оставленным ей лично. Все остальное он, опасаясь, что Софи по ее неопытности могут обмануть, поручил опекунам. Сыну был обеспечен полный курс школы, затем поступление в Оксфордский университет, по окончании которого его ждал священнический сан; и самой Софи оставалось только есть да пить, чем-то заполнять свой досуг, завивать и укладывать свои каштановые локоны и следить за тем, чтобы все в доме было в готовности к приезду сына на каникулы.

Муж, предвидя, что скончается на много лет раньше Софи, незадолго до смерти купил на ее имя небольшой особнячок на той же длинной прямой улице, где находилась и церковь с пасторским домиком. В этом особняке она и обосновалась теперь и часто подолгу сидела у окна, глядя на крошечный кусочек газона перед домом и дальше, через решетку палисадника, на никогда не затихающую улицу; или, высунувшись из окна второго этажа, устремляла взор вдоль строя закопченных деревьев и грязно-серых фасадов, от которых в пыльном воздухе эхом отдавался шум, столь обычный для главной улицы городского предместья.

Между тем сын со своей школьной ученостью, безупречно правильной речью и высокомерием, усвоенным в аристократическом интернате, мало-помалу утрачивал то широкое сочувствие всему миру, простирающееся даже на солнце и луну, с которым он, подобно всем детям, родился и которое мать его, сама дитя природы, так в нем любила; теперь его внимание привлекал лишь узкий круг из нескольких тысяч богатых и титулованных особ – капля в море прочих людей, ни в коей мере его не интересовавших. Он все больше и больше отдалялся от матери. Нет ничего удивительного в том, что Софи, которая жила в предместье, где селились лишь мелкие торговцы и клерки, и разговаривала только с двумя своими служанками, вскоре после смерти мужа утратила даже и тот светский лоск, который она при нем усвоила, и теперь сын видел в ней только деревенскую женщину, за чьи ошибки и происхождение ему как Джентльмену суждено было мучительно краснеть. Он был еще недостаточно взрослым, – а может быть, тут и годы бы не помогли, – чтобы понять, как бесконечно малы эти пороки по сравнению с нежностью, переполнявшей ее сердце и остававшейся не излитой до той поры, пока сын не станет способным принять этот драгоценный дар или пока не найдется для этого какой-нибудь другой человек. Если бы Рэндольф жил дома, с ней, она бы целиком отдала это чувство ему; но сейчас он, по-видимому, так мало в нем нуждался – и оно оставалось затаенным в глубине ее сердца.

Жизнь ее была невыносимо однообразна: прогулок пешком она совершать не могла, кататься по городу, да и вообще разъезжать – не любила. Так, без всяких перемен, прошло почти два года, а она все сидела у окна и смотрела на пыльную улицу и вспоминала деревню, где она родилась и куда ей так хотелось вернуться, пусть даже ей пришлось бы – ах, какое это было бы счастье! работать в поле простой поденщицей.

Мало бывая на воздухе, Софи плохо спала и часто ночью или ранним утром вставала поглядеть на пустынную в это время дорогу, вдоль которой выстроились фонари, точно караульные в ожидании торжественного шествия. И действительно, каждую ночь перед рассветом здесь двигалось некое шествие возы, нагруженные овощами, направлялись на Ковент-Гарденский рынок. В этот безмолвный сумеречный час они проползали мимо, воз за возом, а на возах зеленые бастионы из капусты, которые покачивались, словно вот-вот упадут, но никогда не падали, крепостные стены из корзин с бобами и горохом, пирамиды белоснежной репы, паланкины с разной мелкой овощью – все это проползало мимо, влекомое дряхлыми лошадьми, ночными работниками, которые между приступами гулкого кашля, казалось, терпеливо размышляли, отчего это им суждено трудиться в сей мирный час, когда все живое давно отдыхает. Она любила, когда уныние и расшалившиеся нервы гнали прочь сон, завернувшись в плед, с сочувствием глядеть на лошадей, наблюдать, как, проплывая мимо фонаря, вспыхивает живыми красками свежая зелень, как потные бока животных блестят и дымятся после долгих миль пути.

Какое-то особое очарование таилось для нее в этих проезжающих по городским улицам деревенских повозках и в их возницах тоже деревенского вида, – жизнь их, казалось ей, совсем не похожа на ту суету, которая царила на улице в дневные часы. Однажды под утро она заметила, что какой-то человек на возу с картофелем пристально разглядывает дома на улице, и ей почудилось в нем что-то знакомое. Она решила подстеречь его снова. Старомодный фургон с желтым передком узнать было нетрудно, и на третью ночь она опять его увидела. Да, она не ошиблась, это был Сэм Гобсон, который много лет назад был садовником в Геймэде и чуть было не стал тогда ее мужем.

Случалось и раньше, что она вспоминала о нем и спрашивала себя, не была бы жизнь с ним в деревенском домике более счастливым уделом, чем та, которую она избрала. Но тогда она думала о нем без особой нежности, а теперь, когда она изнывала от скуки, его появление, как это и понятно, пробудило в ней живейший интерес. Она легла в постель и задумалась. Эти огородники обычно прибывают в город в час или в два ночи, а когда же они возвращаются? Ей смутно помнилось, что пустые возы, совсем неприметные днем среди уличной сутолоки, проезжают здесь что-то около полудня.

Был еще только апрель, но в то утро она тотчас после завтрака велела поднять раму и уселась у окна, освещенная бледным весенним солнцем. Она делала вид, что шьет, а сама не сводила глаз с улицы. Наконец между десятью и одиннадцатью она увидела долгожданный фургон, порожняком возвращавшийся домой. Но на этот раз Сэм сидел на козлах, погруженный в раздумье, и не озирался по сторонам.

– Сэм! – крикнула она.

Сэм вздрогнул, обернулся – и лицо его озарилось радостью. Он подозвал какого-то мальчугана подержать лошадь, соскочил с повозки и подбежал к окну.

– Мне трудно ходить, Сэм, а то бы я сошла, – сказала она. – Ты знал, что я тут живу?

– Да, миссис Твайкотт, я знал, что вы живете где-то поблизости. Я часто тут кругом поглядывал, думал, увижу вас.

Он вкратце рассказал ей, как вышло, что он очутился здесь. Садовничать в деревне около Олдбрикэма он бросил уже давно; теперь он служит управляющим у фермера в пригороде к югу от Лондона, и в его обязанности входит раза два-три в неделю доставлять фургон с овощами на Ковент-Гарденский рынок. Она с любопытством спросила, почему он переехал именно в эту часть Лондона, и он сказал, что год или два назад прочел в олдбрикэмской газете о кончине их бывшего геймэдского викария, который был потом настоятелем церкви в южном предместье Лондона; мысль, что Софи живет здесь, засела у него в голове, и он все кружил по этим местам, пока наконец не устроился к своему фермеру.

Они поговорили о родной деревушке в милом их сердцу Северном Уэссексе, о местах, где в детстве любили играть. Она старалась не забывать, что теперь она дама из общества и не должна слишком откровенничать с Сэмом. Но долго выдержать она не смогла, голос ее задрожал, глаза наполнились слезами.

– Вам, видно, не очень-то весело живется, миссис Твайкотт? – сказал он.

– Откуда же быть веселью! Я только в позапрошлом году похоронила мужа.

– Я знаю. Но я не про то. Вам не хочется вернуться в наши родные места?

– Мое место здесь, на всю жизнь. Это мой дом. Но я понимаю… – И вдруг Софи перестала сдерживаться. – Да! Хочется! Господи, я так тоскую по родным местам, нашим родным местам! Ах, Сэм, поселиться бы там, и никуда бы не уезжать – и там бы и умереть! – Она опомнилась. – Что это на меня вдруг нашло? У меня ведь есть сын, чудесный мальчик. Он сейчас в школе.

– Где-нибудь по соседству, да? Я видал несколько школ на этой улице.

– Что ты! В такой грязной дыре! Нет, он в закрытой школе, это одна из лучших в Англии.

– А-а! Ну конечно! Я и забыл, что вы уже столько лет важная дама.

– Нет, я не стала важной дамой, – сказала она, – и никогда не стану. Но мой сын – настоящий джентльмен, и мне… из-за этого… так трудно!

* * *

Знакомство, возобновленное столь необычным путем, продолжалось. Часто ночью или перед полуднем она выглядывала из окна, чтобы перекинуться словечком с Сэмом. Но он всякий раз останавливался лишь ненадолго, и ей так было досадно, что она не может хоть немного проводить единственного своего старого друга и поболтать с ним. Однажды ночью в начале июня, когда после нескольких дней отсутствия она опять появилась на своем посту у окна, он вошел в калитку и тихо сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю