Текст книги "Парабола моей жизни"
Автор книги: Титта Руффо
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Глава 5. ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Роковая шаль. Подарки ко дню моего рождения. Армида – жена политического заключенного. Свидание. Признаюсь во всем маме. Все сильнее увлекаюсь. Романтическое, даже почти мистическое содержание моей страсти. Собеседование втроем. Все кончено. Я в отчаянии
Наступило 9 июня 1895 года. В этот день мне исполнилось восемнадцать лет. Как и всегда, я занимался своей работой в мастерской и, как всегда, мечтал о будущем. В тот день я закончил великолепный фонарь из кованого железа в стиле XVI века, точно такой, как фонари палаццо Строцци во Флоренции, только поменьше размером. Я употребил на это дело около двух месяцев и работал, не покладая рук, так как задался целью закончить фонарь именно к этому дню. Заплатить мне за него должны были при сдаче, а я в свою очередь рассчитывал заплатить из полученных денег за великолепную венецианскую черную шаль, вышитую цветами и с длинной бахромой, приобретенную мной неделю тому назад: я собирался подарить ее маме по случаю дня моего рождения.
В полдень, при сдаче, фонарь был мне аккуратнейшим образом оплачен, и я тотчас же побежал взять шаль у той дамы, которая мне ее продала... Она жила на третьем этаже в доме, где находилась моя мастерская. Однажды она в роскошной черной шали, накинутой на плечи, остановилась перед дверью мастерской, разглядывая выставленные на продажу сделанные мной вещицы. Я подошел к ней и спросил, не желает ли она что-нибудь приобрести. Она ответила, что уже не первый раз любуется моими работами, но не может позволить себе приобрести что бы то ни было, так как она вдова, одинокая и бедная. Тогда я предложил ей выбрать все, что ей понравится и взамен уступить мне свою шаль. Она поблагодарила, но сказала, что шаль – подарок ее покойного мужа, единственная оставшаяся у нее более или менее ценная вещь, и она давно ищет случая ее продать ввиду крайней необходимости. Я спросил, сколько она за нее хочет. Она смутилась, а затем, расхваливая свой товар, сообщила, что несколько времени тому назад молодая красавица, живущая на антресолях как раз над моей мастерской, предложила ей за шаль сто лир, но она от них отказалась, так как не находилась тогда в крайней нужде. Теперь же она отдала бы ее даже за девяносто, тем более, что, согласившись недавно на предложение молодой дамы, она прождала ее напрасно. Та не внесла денег в условленный срок и не пришла за шалью. Я согласился на условия вдовы, уже представляя себе шаль на плечах моей матери, и попросил задержать для меня приглянувшуюся мне вещь в течение недели. Милая дама пошла мне навстречу, и, таким образом, я в день своего рождения, взяв с собой часть денег, полученных за фонарь, смог привести в исполнение обусловленную заранее торговую сделку. Как сейчас помню печальное выражение лица бедной женщины, когда я отсчитывал ей на столике ее крошечной гостиной девяносто лир. Она никак не могла решиться передать мне шаль, как будто бы раскаиваясь в том, что продала ее. Казалось, она расстается с реликвией, с последней священной реликвией своей замужней жизни.
Мне стало ее до того жаль, что я посоветовал ей не торопиться, а еще некоторое время подумать. И тут же, без всякой задней мысли, а исключительно из деликатности предложил ей на десять лир больше обусловленной суммы. Тогда, поблагодарив меня, она наконец решилась...
Спускаясь по лестнице, я на полуэтаже, где были антресоли, встретил молодую женщину необыкновенной красоты. Увидев шаль, которую я нес накинутой на плечо, она остановилась и, дотронувшись до длинной бахромы, спросила, купил ли я ее у дамы с третьего этажа. Естественно, я тотчас подумал, что это и есть та молодая женщина, о которой говорила бедная вдова. Кстати, она тут же несколько бесцеремонно спросила, во сколько же обошлась мне моя покупка. Немного прилгнув, я ответил, что заплатил за шаль больше ста лир. Она казалась недовольной и объяснила мне, что шаль должна была несколько времени тому назад приобрести она, но что по непредвиденным обстоятельствам она не смогла своевременно внести обусловленной платы. Не скрою, что встреча с этой необыкновенной красавицей меня взбудоражила. У нее были огромные черные глаза; бело-розовый цвет кожи; маленький ротик; чудесные белые зубы; розовые, немного чувственные губы; густая черная коса, закрученная на затылке... Но к чему перечислять все эти особенности, ничего или почти ничего не говорящие читателю? И, может быть, читателю будет легче представить ее себе, если я скажу, что она очень напоминала Форнарину Рафаэля. Я не мог сдвинуться с места. Чтобы затеять разговор, я сообщил ей, что сегодня день моего рождения, что мне сегодня исполнилось восемнадцать и что шаль – подарок, который я по этому случаю преподношу матери, давно выражавшей желание обзавестись такой вещью. Затем я стал расхваливать доброту моей матери, заговорил о ее любви ко мне и о всяких других вещах, никак для нее не интересных. Тем не менее я заметил, что слушает она меня с удовольствием. Наш разговор грозил принять компрометирующий характер. Какой-то жилец, спускавшийся по лестнице, бросил на нас весьма многозначительный взгляд; она, к сожалению, смутилась. Но где же мне было найти силы прекратить разговор? Я глаз не мог оторвать от этого «ангела» и в беспредельной экзальтации имел смелость прошептать: «Боже, какая вы красавица! Я бы никогда не ушел отсюда. Простите мою смелость, но это правда...» Слова приходили сами собой с искренностью и легкостью, которым я не мог надивиться. Последовала короткая пауза. Она посмотрела мне в глаза не так, как смотрят на безразличного человека. Я протянул ей шаль и просил принять ее от меня в подарок. «Благодарю,– сказала она ласково,– но я не могу принять ее по двум причинам: прежде всего потому, что она предназначена для вашей матери, а затем потому, что я замужем, и когда вернется муж, я не смогу объяснить ему происхождение этой обновки». Я наконец ушел, извинившись за то, что так задержал ее. Уходя я назвал ей свое имя; она же умолчала о своем, но я понял, что мое сердечное волнение не оставило ее равнодушной. Вернувшись в мастерскую, я дал задания рабочим и, предупредив, что вернусь с обеда позднее обычного, направился домой.
Мы переехали в то время на улицу Номентана и жили на пятом этаже большого дома вблизи Меццо Мильо. С широкой террасы, на которой мама и сестры посадили кусты роз и гвоздики, что очень ее украсило, открывался вид на Сабинские холмы и окрестности Рима. Я прибежал домой запыхавшись. Сердце мое билось сильно-сильно. Нелла, открывшая мне дверь, изумилась, увидев меня в неурочное время. Но как же усилилось ее изумление, когда на вопрос, что у меня спрятано под блузой, я вынул и во всю ширину развернул шаль, чтобы она могла полюбоваться ею! Сдерживая ее возгласы удивления, я шепотом сказал, что это сюрприз от меня маме в день моего рождения. Мы с Неллой вместе вбежали в кухню, где мама как раз приготовляла ужин к вечеру, и я набросил ей на плечи роскошный подарок. Она обняла меня сияя от радости и благодаря за то, что я помнил и исполнил ее давнишнее желание. Тем не менее, можно вообразить те настойчивые вопросы, которыми она меня забросала. Когда же она узнала всю историю шали, то опечалилась, думая о бедной даме, которая была вынуждена с ней расстаться. Само собой разумеется, я поостерегся рассказать о встрече на лестнице и обо всем остальном. Мне было стыдно и я раскаивался в том, что неистовство моего чувства, вызванное красотой молодой женщины, побудило меня отдать ей подарок, предназначенный для матери; и мне, по правде говоря, хотелось покаяться маме в моей слабости – если называть это слабостью, а не виной... Но поскольку сам факт подарка не состоялся, я предпочел умолчать обо всем.
Дома я задержался до четырех. Помогал маме подстригать на террасе цветы, болтал о том, о сем, но главным образом о неопределенности моего будущего. А затем я вернулся в мастерскую, где оставался до конца дня. Вечером мы прождали отца до девяти часов. Видя, что он опять, как обычно, опаздывает, мы сели за стол без него: я, утомленный переживаниями, потерявший аппетит, с запечатленным в сердце образом красавицы, мама, хотя и старавшаяся это скрыть, весьма огорченная тем, что отец, даже по случаю для моего рождения, не счел нужным появиться к ужину. Мне были переданы два пакетика, завернутые в зеленую веленевую бумагу и перевязанные красной лентой. В одном из них был подарок от брата и сестер – два черных галстука, завязывающихся бантом; в другом – подарок матери – «Сердце» де Амичиса, книга, которую она подарила мне несколько лет тому назад и которая мне несказанно понравилась. Теперь, ко дню моего рождения, мама отдала переплести ее в красный сафьян с золотым тиснением. Когда мы сели ужинать, всходила луна, и, несмотря на отсутствие отца, мы провели время в хорошем настроении. К концу ужина неожиданно явился Франческо Форти, наш друг – повар из Кастель-Гандольфо, с бутылкой шипучего вина. Пришли также молодые барышни из знакомого семейства. Они принесли огромный букет роз, который преподнесли мне с самыми добрыми пожеланиями. Хотя мы разошлись не раньше полуночи, я никак не мог заснуть; встал с постели и вернулся на террасу. Высоко поднявшаяся далекая луна заливала печальным, таинственным светом спокойные окрестности. Ни дуновения ветерка. Глубокое молчание. Не знаю, сколько времени я пребывал погруженным в созерцание величественного волшебства ночи, но во всей вселенной – на земле и в небе – присутствовала «она». Ночной холод вернул меня к действительности. Я перешел с террасы в комнату и, наконец, заснул с желанием, чтобы время неслось с быстротой мысли и скорей наступил час нашей встречи. Но прошло целых два дня, а мне так и не довелось ее увидеть. Я больше не мог работать, не мог больше жить.
На третий день вижу вдруг, что почтальон с разными письмами, которые он должен разнести по дому, остановился у дверей, соседних с мастерской. Одно мгновение – и я уже рядом с ним; протягиваю ему две лиры и прошу в виде величайшего одолжения сообщить мне имя синьоры, живущей на антресолях. Не отказываясь от денег, он захохотал, явно издеваясь надо мною. Это, сказал он, плод запретный и делать тут нечего. Многие, и даже очень многие, да не такие, как я, а почище, пытались было закидывать туда удочки, но им не удалось даже заговорить с ней. Она безвыходно сидит дома с парализованной матерью. И он вкратце рассказал мне ее историю. Зовут ее Армида. Она жена человека много старше нее. Арестованный по политическим причинам через два месяца после женитьбы и приговоренный к двум годам, он уже полтора года отбывает наказание в тюрьмах Витербо. Человек он здоровый, неистовый и в высшей степени ревнивый... Я поблагодарил и вернулся в мастерскую.
Как я раскаивался в том, что спросил у почтальона имя молодой женщины; мне казалось, что я ее скомпрометировал. После того как я узнал ее печальную историю, к чувству любви примешалось еще глубочайшее чувство жалости. Вечером, закрывая мастерскую, я с радостным изумлением заметил, что она следит за мной из-за закрытого окна. Я показал ей знаком, чтобы она открыла, и тогда, поднявшись по лестнице, я прежде всего попросил прощения за то, что позволяю себе ее тревожить, но объяснил, что у меня горячее желание с ней поговорить. И я пригласил ее пойти погулять со мной за городские стены, где, поскольку уже наступили сумерки, никто нас не увидит. Она долго колебалась, просила меня говорить потише, еле слышно прошептала, что не должна меня слушать, прибавила, что не может отойти от больной матери. Но я настаивал с такой горячностью, с таким волнением говорил, что буду ждать ее за городскими стенами, у ворот Салария, что она в конце концов, правда еще колеблясь, согласилась прийти. Я отправился к условленному месту свидания. Примерно через четверть часа в сгущающихся сумерках я разглядел ее приближающийся силуэт. Надо ли сказать, что сердце у меня чуть не выскочило из груди? .. Когда мы вышли из ворот, я выразил ей свою благодарность за то, что она пришла, рассказал, как обрадовалась мама роскошной шали, постарался объяснить то, что я пережил на террасе ночью, с ее образом перед глазами. Она слушала меня озабоченная, часто оборачиваясь из страха, что кто-нибудь видел ее и теперь следит за ней. Мы уходили все дальше в сторону Поликлиники, в места пустынные, и скоро очутились в полнейшей темноте. На ней было легкое платье из голубого шелка и скромная летняя шаль. Я понял тогда, почему она так хотела приобрести ту, венецианскую, и вдвойне оценил ее деликатность, заставившую отказаться от моего подарка. Я любовался ее густой черной косой, закрученной на затылке, ее чудными глазами, блестевшими в темноте, как звезды. Взяв в свою ее маленькую руку, я прижал ее к щеке и робко поцеловал, стараясь найти наиболее выразительные слова, чтобы передать ей мое чувство. Я говорил, что она необыкновенная красавица, что сам бог послал мне счастье встречи с ней, возможность глядеть ей в глаза, целовать ее руки. Говорил, что я переживаю прекрасный сон, от которого хотел бы никогда не просыпаться!
Когда я повторил, что в первый раз в жизни наедине с женщиной и в первый раз говорю слова любви, она с трудом этому поверила. В таких разговорах, которые нетрудно себе вообразить, время неслось с невероятной быстротой. Она захотела вернуться домой: мать ее осталась одна и ждет ее; задержаться дольше она никак не может. На прощание она сказала, что я вызвал в ней никогда не испытанное чувство, и она боится, что оно заставит ее сильно страдать. С этими словами мы расстались. Я провожал ее глазами, пока ее нежный образ не растаял во мраке ночи.
Хотя я, стараясь выиграть время, чуть не бегом мчался домой, появился я там все же против обыкновения с большим опозданием. Мама, в тревоге ожидавшая меня, стоя на балконе, не пощадила меня и сделала мне выговор. Ужин для меня был оставлен на столе, но я ни к чему не притронулся, все еще колеблясь, рассказать маме или нет то, что со мной произошло. Она же тем временем испытующе меня разглядывала. Потом спросила, где это я пропадал до сих пор. Я не осмелился ей солгать. Она слегка призадумалась и ограничилась немногими словами: сказала, что нелепо мальчику в моем возрасте заниматься любовными делами. «Дорогая мама,– сказал я,– когда сердце охвачено таким пламенем, говорить здесь больше не о чем. Я встретил ее всего лишь несколько дней тому назад, а между тем, вся моя жизнь уже до краев наполнена ею. Если бы ты ее увидела, то наверно оправдала бы мою страсть». Мама захотела узнать, кто эта «роковая женщина» и где я ее встретил. Секретов от матери у меня быть не могло. Поэтому я решился и рассказал ей все в точности, во всех подробностях и с самого начала. К концу моего рассказа мама изменилась в лице. Она резко выразила мне порицание за то, что питаю такое чувство к замужней женщине, да еще к женщине, муж которой в тюрьме, и категорически запретила мне встречаться с нею. В противном случае, сказала мама, она сама ее разыщет и учинит скандал. «Всем взаимоотношениям вне моральных законов,– заключила моя мать с необыкновенной строгостью – и она, конечно, имела в виду не только то, что произошло со мной,– неизменно уготован печальный конец». То, что я в тот вечер увидел маму такой расстроенной, помешало мне заснуть. Я лежал и думал о ней, думал о материнских предостережениях, о той опасности, навстречу которой иду, о тех страданиях, которые мне придется испытать в неминуемой разлуке, когда из тюрьмы вернется муж. Я оживлял своей пылкой фантазией события реальные и предполагаемые, и мне начинало казаться, что я живу полной приключений жизнью героев своих любимых романов. И, становясь перед собой в героическую позу, я был готов бросить вызов всему свету, противостоять разгневанному мужу, по его возвращении из тюрьмы, и отвечать за все последствия своей любви.
По вечерам, после того как я кончал работу, мы неизменно встречались на месте нашего первого свидания, за Поликлиникой: это было недалеко от дома и вместе с тем уединенно. Наша взаимная страсть разгоралась. Армида вышла замуж без любви. Ее мать, рано овдовевшая и давно больная, из страха оставить дочь одну, без поддержки, отдала ее первому, кто сделал ей предложение. Она же, не задумываясь и желая успокоить мать, на все согласилась. Поэтому и для нее сейчас наступило время первой любви. В ее горячем чувстве ко мне просвечивало подчас нечто сестринское и материнское; в моем же была мистическая экзальтация. И наша страсть как во время, так и после достижения момента наивысшего блаженства сохраняла нечто возвышенное, нечто, я бы сказал, экстатическое, настолько, что мне, забывающему о реально существовавших для нас жизненных условиях, казалось, что сам бог благословил наш союз. Но был один человек, который смотрел на все это совсем иначе, и легко догадаться, кого я подразумеваю.
Мама, после всех безуспешных попыток заставить меня порвать с Армидой, решила прибегнуть, как говорится, к сильным средствам и благодаря ее умению обходиться с людьми ей это удалось. Очень ловко скрывая свои намерения, она выразила желание познакомиться с любимой мной женщиной. Так как ее желание показалось мне естественным, я на это согласился. Когда же я сказал об этом Армиде, она приняла мое сообщение отнюдь не благосклонно. Тем не менее было решено, что встреча состоится и состоится в мастерской, помещавшейся, как уже сказано было, в том же доме, где жила Армида. Когда, выходя из двери, Армида очутилась лицом к лицу с моей матерью, она почувствовала себя смущенной; и еще больше она смутилась, когда мама попросила принять ее в квартире, так как она желает познакомиться и с ее матерью. Просьба была высказана в такой очаровательно-любезной форме – мама умела это, как никто – что Армида, не менее меня наивная и неопытная, на это согласилась. Результатом маминого посещения было полное крушение нашего блаженства.
Что произошло во время этого собеседования втроем, я так никогда и не узнал, но с того дня я больше ни разу не видел
Армиды. Я много раз принимался стучать к ней в дверь: никто мне так и не ответил. Я плакал, был в отчаянии, сходил с ума. Хотя я нежнейшим образом любил свою мать, в пароксизме горя я дошел до того, что обвинил ее в жестокости: было бесчеловечно, говорил я, разлучать две души, охваченные столь сильной любовью. И я повторял, что, не видя больше смысла жить без Армиды, хочу умереть. Бедная мама! С какой добротой, с какой нежностью и как самоотверженно она сумела незаметно, осторожно и с умом успокоить бушевавшую во мне бурю, открыть мне глаза на несправедливость моего возмущения и показать пропасть, в которую я упал бы, если бы вовремя не отступил! Но ничего но помогало. Образ Армиды преследовал меня всюду. Я перестал спать. Все было пусто во мне и вокруг меня. Голос мой почти бесследно пропал. Стремление петь, казалось, навсегда заглохло. С другой стороны, отец, ничего не подозревавший, неустанно придирался ко мне, донимая меня выговорами за неохоту, с которой я выполнял обычные в мастерской работы. Но мама не покидала меня. Она неотступно была со мной, бдительная и любящая, и уговаривала меня не раздражаться и не терять спокойствия духа. Она уверяла, что голос мой вернется и зазвучит снова; она клялась, что природа не обманет меня.
Глава 6. НОВОЕ ОТКРОВЕНИЕ
Знакомство с баритоном Бенедетти. Снова появляется голос. Дебют Бенедетти. Готовлюсь к поступлению в Санта Чечилия. Экзамен и поступление в консерваторию. Профессор Персикини и его «мизансцены». Разрыв с Персикини и уход из консерватории. В открытом море. У маэстро Спарапани. Решетка мистера Кристи
В рождественский сочельник 1895 года отец пришел домой в необычайно восторженном состоянии. Микроб музыки – дьявольский или божественный – вселился и в него. В одном кафе на площади делль Эзедра он слышал чудеснейший голос. Пел молодой человек, прибывший в Рим в надежде поучиться здесь вокальному искусству. У него баритон. Отец пришел от него в неописуемый восторг. Он захотел, чтобы брат послушал его: может быть, удастся устроить этого юношу в консерваторию Санта Чечилия. С этой целью он пригласил его провести рождественский сочельник вместе с нами. Этого подающего надежды певца звали Оресте Бенедетти. По внешности своей он казался индейцем. На самом же деле он был, так же как и мы, уроженцем Пизы и говорил на чистом тосканском. Высокий, худой, темнокожий, с прямыми черными волосами, не очень густыми и гладко причесанными, с прекрасными большими глазами неопределенного цвета, с хорошо очерченным ртом, с большими, но очень белыми зубами и приветливой улыбкой, он произвел на нас, несмотря на смущение и некоторую растерянность, отличное впечатление. Брат обратился к нему с целым рядом вопросов, и он стал рассказывать, как обнаружил у себя голос.
Он работал в Пизе на фабрике изделий из обожженной глины. Однажды, спасаясь ..от невыносимого жара печей, он, обливая себе грудь холодной водой, стал петь народную песню. Товарищи по работе, услышав его прекрасный голос, посоветовали ему лучше стать уличным певцом, чем продолжать жариться у печей. Мой брат, сев за фортепиано, предложил ему спеть что-нибудь. Он не заставил себя просить. Так велика была мощь его голоса, что вся комната точно загудела, а в окнах задребезжали стекла. Феноменальный голос! Но дело было не только в его мощи. Брат, открыв клавир «Фаворитки», которую Бенедетти, по его словам, знал, предложил ему спеть первую арию: «Приди, Леонора, у ног твоих...» и стал ему аккомпанировать. Он исполнил эту арию с такой нежностью и музыкальным вкусом, что мы все тотчас же признали справедливость энтузиазма нашего отца. Мы сели за стол, радуясь присутствию Бенедетти среди нас. Я был совершенно ошеломлен. Вспоминая свой тенор, я понимал, что по сравнению с голосом, только что звучавшим, он был не больше самого слабого дуновения ветерка, и сердце мое наполнилось самым горьким сожалением. Мое восхищение Бенедетти было не меньшим, чем восхищение им моего отца. Мне хотелось слушать его без конца, слушать еще и еще. Теперь, несмотря на то, что я по сравнению с ним чувствовал себя в полном смысле слова ничтожеством, страсть к пению достигла во мне гигантских размеров, стала поистине второй натурой. Мы провели рождественский сочельник в атмосфере исключительно музыкальной. После ужина пришли приятели моего отца, приглашенные специально, чтобы показать им Бенедетти, и он сразу же вызвался спеть фрагменты из «Велисария» и «Африканки». Комната буквально дрожала от звуков, разносившихся повсюду со страшной силой. Люди, остановившиеся на улице, шумно аплодировали; приятели отца были в неподдельном восторге. Мама, глядевшая на меня, читала на моем лице смену самой высокой радости и самого глубокого страдания. Я завидовал голосу Бенедетти; мне хотелось украсть его... Я глаз не мог оторвать от молодого певца, а он и как человек вырисовывался все более и более очаровательным в своей бесхитростной приветливости и мальчишеской простоте.
Несмотря на ограниченность наших средств, отец мой, посоветовавшись с мамой, предложил ему гостеприимство. «Дорогой Бенедетти,– сказал он,– если тебя удовлетворит наш более чем скромный стол, то там, где хватает места для девятерых, хватит и для десятого. Мои два сына, Этторе и Руффо спят в большой комнате в двух отдельных кроватях; могу прибавить туда и третью, и если они не возражают, то с завтрашнего дня можешь переехать к нам. Мы с приятелями найдем тебе хорошего учителя, и ты закончишь учение здесь, в Риме. Впоследствии твоим голосом будет восхищаться весь мир, и я смогу считать, что в какой-то мере содействовал твоей славе». Бенедетти смотрел на нас глубоко пораженный. Затем со слезами на глазах стал благодарить. На другой день он поселился у нас и прожил с нами около года.
Став учеником маэстро Кайо Андреоли, отличного знатока оперного репертуара и существующих традиций, Бенедетти не испытал никаких трудностей с постановкой голоса. Он обладал голосом исключительным, голосом, от природы поставленным, и очень скоро смог приступить к изучению оперных партий, в чем он необыкновенно, даже прямо-таки удивительно, преуспел: он выучил наизусть «Трубадура», «Рюи-Бла-за», «Бал-маскарад», «Аиду», «Риголетто» и многие другие оперы, бывшие тогда в репертуаре. Мы все сильнее к нему привязывались и все сильнее восхищались им. Возвращаться теперь после работы домой стало для меня праздником. Волшебный голос Бенедетти проникал с каждым днем все глубже в самые сокровенные тайники моей души.
Божественный голос! Никогда и нигде в мире не встречал я больше подобного. Особенно в фразе Велисария: «Ах, если б я мог плакать, от горя плакать...» у него получались ноты такой нежности, такого благородного и изысканного колорита, что они действовали на меня гипнотически. Я мысленно следовал за ним, а иногда подражал ему и внешне во всех его телодвижениях и жестах. Так постепенно множество мелодий входило в меня, и я нес их с собой в мастерскую, и там, машинально работая, повторял их про себя много раз подряд и не мог дождаться часа, когда попаду домой, чтобы снова услышать их звучащими в золотом голосе. На себя я смотрел, как на певца конченного. Я больше не вспоминал о своем теноре ни с мамой, ни с братом, и не хотел, чтобы мне о нем напоминали, не желая бередить свою незаживающую рану. Но недаром говорится – у кого что болит, тот о том и говорит. «Как видно, не это было моей судьбой,– повторял я маме, чтобы ее утешить.– Если бы даже у меня и сохранился голос,– продолжал я,– то что представлял бы собой этот голосишко по сравнению с голосом Бенедетти? Незаметную лужицу, еле слышный ручеек по сравнению с океаном». Но мама не сдавалась. «Самый маленький ручеек,– говорила она со своей непоколебимой логикой здравого смысла,– если в нем чистая ключевая вода, может представлять собой драгоценную золотую жилу». Я обычно кончал разговор тем, что тяжело вздыхал и, ласкаясь к маме, говорил, что лучше не думать об этом, чем терзать себя напрасными мечтами. Но мама где-то в глубине души верила, что в один прекрасный день голос мой вернется.
Во всяком случае должен признать, что, несмотря на все эти «надгробные речи» по поводу пропавшего голоса, за то время, что Бенедетти жил у нас в доме, во мне произошли большие перемены к лучшему. Сильно вытянувшийся, поздоровевший, с развившейся волей и выработанным душевным равновесием, я весь целиком был поглощен одной мыслью, одним ожиданием, и душа моя была устремлена к одному: к сцене. Я боролся против судьбы и старался надеяться, вопреки отсутствию поводов для надежды. По воскресеньям я ходил в театр: в оперу или в драму. Маэстро Андреоли, состоявший в том сезоне членом дирекции в театре Квирино, зачастую давал нашему гостю билеты на спектакли. Таким образом нам удалось прослушать вместе «Фауста» с басом Лученти, обладателем прекраснейшего голоса, артистом, создавшим к тому же великолепный образ Мефистофеля; «Силу судьбы» с тенором Картина, также владевшим чудесным голосом, который с необыкновенной легкостью поднимался до самых высоких нот. Бенедетти был уже готов выступить на суд публики. Мой отец ждал только удобного случая, чтобы устроить ему выступление. Андреоли, со своей стороны, тоже начал сообщать театральным антрепренерам, что у него есть из ряда вон выдающийся ученик, и обещал, что в ближайшее время он его продемонстрирует. Я, работая в мастерской, продолжал по-прежнему напевать репертуар Бенедетти, стремясь наиточнейшим образом воспроизводить каждую ноту, каждую интонацию, каждый нюанс так, как это делал молодой певец. Я уже знал наизусть всего «Велисария». Иногда я принимался «разыскивать» свой тенор, с некоторого времени исчезнувший бесследно; но, говоря по правде, сейчас мне больше нравился баритон. Привыкнув к сверхъестественному голосу Бенедетти, мне казалось, что ни один тенор не осмелится зазвучать рядом с ним.
И вот однажды случилось так, что, умываясь с Пьетро под краном в мастерской после работы, я принялся описывать ему голос Бенедетти и, желая дать ему какое-то представление о нем, запел фразу из «Велисария»:
Я видел сон, как будто
Вдруг появился воин...
В шутку я захотел, паясничая, воспроизвести вокальную мощь певца, и вдруг вместо кривляния из моей груди на самом деле прорвался голос такой мощный, массивный, огромный, что Пьетро остолбенел. Возможно ли, чтобы у такого молодого мальчишки оказался чудо-голос такой силы! Я продолжал петь, стараясь усиливать и расширять звук тем способом, который на театральном жаргоне именуется пением «в маску». Вне себя, я раздувал звук, гиперболизируя его силу до невероятия. Поспешно вытерев лицо и руки, я запер мастерскую и помчался домой. Взбежав по лестнице, я бросился искать маму. Сердце у меня буквально выскакивало из груди. «Мама,– закричал я,– у меня голос. Баритон. Я только что попробовал его в мастерской. Пьетро совершенно обалдел. Сейчас я петь не могу: устал и взволнован. И потом я стесняюсь Бенедетти. Но позже ты услышишь». Брат думал, что я шучу, потому что, говоря все это, я судорожно смеялся. Немного успокоившись и взяв в руки клавир «Велисария», я попросил брата найти место со знаменитой фразой. Затем я пригласил Бенедетти и маму на минутку присесть и начал петь. Как только я спел первую фразу, они переглянулись, совершенно ошеломленные. Бенедетти, который при моей предварительной мизансцене спросил, смеясь – «Что это будет, а?» – воскликнул: «Черт возьми, вот так голос! Но откуда он взялся? Завтра же пойдем к Андреоли».
Я рассказал ему, что все это время не делал ничего другого, как только учился подражать ему и что в долгие часы работы в мастерской, уставившись в огонь кузнечного горна в ожидании, пока железо покраснеет, я много раз подряд повторял наизусть все мелодии, которых я наслушался за эти месяцы. Мама сияла от счастья. Жившая в ней все время непоколебимая вера в то, что голос мой вернется, была сейчас вознаграждена. У меня был от природы великолепный слух и исключительная музыкальная память. Это позволило мне с необычайной легкостью запечатлеть в мозгу великое множество мелодий с такой точностью, как если бы я разучивал их по клавиру. На другой же день Бенедетти, мой брат и я направились к Андреоли.
Маэстро, прослушав меня, сказал Бенедетти: «Это голос, который через несколько лет составит конкуренцию твоему». Затем, хлопнув меня по плечу, спросил, сколько мне лет. Мне было тогда немногим больше восемнадцати. «Ну что ж,– сказал он,– если ты вооружишься терпением (сейчас ты слишком молод, чтобы пользоваться той голосовой мощью, которой ты одарен), то можешь рассчитывать на блестящую карьеру. В твоем голосе заложены исключительные возможности, так же, как и в голосе Бенедетти». Я рассказал ему тогда, как у меня пропал голос тенора и высказал опасения, что то же самое сможет произойти с баритоном. Но он успокоил меня, объяснив, что моя грудная клетка достигла сейчас своего полного физического развития, и я могу быть вполне спокоен, что мой теперешний баритон меня больше не покинет. Андреоли предписал мне вести правильный образ жизни, не курить, рано ложиться спать и главным образом воздерживаться от пения в течение целого года. Поблагодарив маэстро за его советы, выполнить которые я обещал самым точным образом, мы тотчас же вернулись домой, чтобы сообщить все маме, и она лаская меня, сказала: «Значит теперь нужно думать о том, чтобы сохранить твой голос».








