Текст книги "Историки Рима"
Автор книги: Тит Ливий
Соавторы: Аммиан Марцеллин,Публий Тацит,Гай Транквилл,Гай Саллюстий Крисп
Жанры:
Античная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
Как и Ливий, Тацит считает, что основная задача историка заключается не в том, чтобы развлекать или забавлять читателя, но наставлять его, приносить ему пользу. Историк должен являть на свет как добрые дела и подвиги, так и «безобразия» – одно для подражания, другое – для «позора в потомстве». Эта морально-дидактическая установка требует прежде всего красноречивого изложения событий и беспристрастия (sine ira et studio – без гнева и приязни).
Что касается анализа причин описываемых им событий, то Тацит и здесь не выходит за пределы обычных представлений и норм: в одних случаях причиной оказывается прихоть судьбы, в других – гнев или, наоборот, милость богов, события часто предваряются оракулами, предзнаменованиями и т. п. Однако нельзя сказать, чтобы Тацит придавал безусловное значение и сам непоколебимо верил как во вмешательство богов, так и во всякие чудеса и предзнаменования. Подобные объяснения причин исторических событий носят у него скорее привычно традиционный характер, и поневоле создается впечатление, что историка не столько интересовал и занимал анализ причин, сколько возможность ярко, впечатляюще и поучительно изобразить самые события политической и военной истории Римской империи.
Младшим современником Тацита был Гай Светоний Транквилл (ок. 70 – ок. 160 гг.). Сведения о его жизни также чрезвычайно скудны. Мы не знаем точно ни года рождения, ни года смерти Светония. Он принадлежал к всадническому сословию, его отец был легионным трибуном. Светоний вырос, видимо, в Риме и получил обычное по тем временам для ребенка из зажиточной семьи образование, то есть окончил грамматическую, а затем и риторическую школу. Вскоре после этого он попадает в кружок Плиния Младшего, один из центров культурной жизни тогдашнего Рима. Плиний, вплоть до самой своей смерти, оказывал покровительство Светонию и пытался не раз содействовать его военной карьере, которая, однако, Светония не прельщала; он предпочел ей адвокатскую деятельность и литературные занятия.
Вступление в 117 году на престол императора Адриана знаменовало собой перелом в судьбе и карьере Светония. Он был приближен ко двору и зачислен в управление «по научным делам», затем ему был поручен надзор за публичными библиотеками, и, наконец, он получил назначение на высокий пост секретаря императора. Перечисленные посты открыли Светонию доступ к государственным архивам, чем он, несомненно, и воспользовался для своих научных и литературных занятий. Однако сравнительно скоро – в 122 году – Светоний, по причинам, для нас неясным, заслужил немилость императора и был отставлен от должности. На этом его придворная карьера заканчивается, и дальнейшая жизнь и судьба Светония нам неизвестны, хотя прожил он еще довольно долго.
Светоний был весьма плодовитым писателем. До нас дошли названия более чем десятка его трудов, хотя сами произведения не сохранились. Заглавия их говорят о чрезвычайной широте и разносторонности интересов Светония; он поистине был ученым-энциклопедистом, продолжая в какой-то мере линию Варрона и Плиния Старшего. Из сочинений Светония мы в настоящее время располагаем, строго говоря, лишь одним – историко-биографическим трудом «Жизнь двенадцати цезарей», а также более или менее значительными фрагментами из произведения, называвшегося «О знаменитых людях» (главным образом из книг «О грамматиках и риторах» и «О поэтах»).
Таким образом, Светоний выступает перед нами как историк, причем особого направления или жанра – биографического (точнее – жанра «риторической биографии»). Как представитель биографического жанра в Риме, он имел некоторых предшественников (вплоть до Варрона), однако труды их нам почти неизвестны, поскольку они (за исключением труда Корнелия Непота) до нашего времени не сохранились.
Светоний, подобно Тациту, нигде не высказывает открыто свои политические взгляды и убеждения, но они могут быть определены без особого труда. Он был приверженцем зародившейся в его время и даже ставшей модной теории «просвещенной монархии». Поэтому он делит императоров на «хороших» и «дурных», будучи уверен, что судьбы империи целиком зависят от их злой или доброй воли. Император квалифицируется как «хороший» прежде всего, если он уважительно относится к сенату, оказывает экономическую помощь широким слоям населения и если он – новый мотив в воззрениях римских историков – заботится о благосостоянии провинций. И хотя, наряду с этим, Светоний считает своим долгом «объективно» освещать личные свойства и противоречивые черты характера каждого императора, вплоть до самых неприглядных, тем не менее он твердо верит в божественное происхождение императорской власти.
В «Жизни двенадцати цезарей» даны биографии первых императоров Рима, начиная с Юлия Цезаря (биография его до нас дошла не полностью, утеряно самое начало). Все биографии построены по определенной схеме, которую сам Светоний определяет так: «не в последовательности времени, а в последовательности предметов» («Август», 9). Эта последовательность «предметов» примерно такова: а) родословная императора, b) время и место рождения, с) детские годы, всякие предзнаменования, d) описание прихода к власти, е) перечисление важнейших событии и мероприятий во время правления, f) описание наружности императора, g) описание черт характера (литературные вкусы) и h) описание обстоятельств смерти и соответственных предзнаменований.
Светонию, как это уже неоднократно отмечалось, не повезло в оценках последующих поколений. Как историка его всегда заслонял яркий талант Тацита, как биограф он, конечно, уступал Плутарху. Светония не раз и справедливо обвиняли в том, что он как бы изолирует описываемых им государственных деятелей, вырывая их из исторической обстановки, что он уделяет большое внимание мелочам и деталям, опуская действительно важные события, что он, наконец, поверхностен и стремится лишь к голой занимательности.
Все эти упреки, справедливые, быть может, с точки зрения современного читателя, едва ли следует предъявлять самому Светонию и его эпохе. Его «Жизнь двенадцати цезарей» еще в большей степени, чем труды Тацита или монографии Саллюстия, носит характер художественного произведения, даже романа (который, как известно, не требует документальной точности!) и ориентирована в этом направлении. Скорее всего именно так этот труд воспринимался в самом Риме, и, быть может, в том и состоял секрет прижизненной славы Светония, славы, которой едва ли мог похвалиться в те времена его старший современник – Тацит.
Последний историк, на краткой характеристике которого мы должны остановиться, принадлежит уже не столько к эпохе зрелости и расцвета римской литературы и, в частности, историографии, сколько к эпохе ее упадка. Это вообще последний крупный римский историк – Аммиан Марцеллин (ок. 330 – ок. 400 гг.). Мы его считаем – и это общепринято – римским историком, хотя известно, что он был по происхождению греком.
Сведения, сохранившиеся о жизни Аммиана Марцеллина, чрезвычайно скудны. Год рождения историка может быть определен лишь приблизительно, зато точнее нам известно место его рождения – город Антиохия. Он происходил из довольно знатной греческой семьи, поэтому получил основательное образование. Аммиан Марцеллин провел много лет в армии; его военная карьера началась в 353 году, а через десять лет – в 363 году он еще участвовал в походах Юлиана. За время военной службы ему пришлось побывать в Месопотамии, Италии, Галлии, известно также, что он посещал Египет и Балканский полуостров (Пелопоннес, Фракия). Видимо, после смерти императора Иовиана он оставил военную службу и вернулся в родной город, затем переехал в Рим, где и занялся своим историческим трудом.
Этот труд носил название «Деяния» (Res gestae) и состоял из тридцати одной книги. До нас дошли лишь книги XIV-XXXI, но со слов самого историка известно, что труд в целом охватывал период римской истории со времени правления императора Нервы (96 г.) и вплоть до гибели Валента (378 г.). Таким образом Аммиан Марцеллин, видимо, вполне сознательно и «программно» выступал как продолжатель Тацита и строил свой труд в значительной мере по образцу «Истории» и «Анналов».
Сохранившиеся книги исторического сочинения Аммиана Марцеллина представляют, пожалуй, наибольшую ценность: в них излагаются события с 352 года, то есть события, современные самому историку, наблюдателем или участником которых он являлся. Чрезвычайно подробно и ярко освещено время Юлиана: описываются его войны в Галлии и Германии, разрыв с Констанцием, борьба с персами и, наконец, его смерть. Особенностью исторического повествования Аммиана Марцеллина можно считать наличие многочисленных экскурсов и отступлений самого разнообразного содержания: иногда это сведения географического характера, иногда – очерки нравов, а иногда – рассуждения даже религиозно-философского толка.
Труд Аммиана написан на латинском языке (что и дает, в первую очередь, основание относить его автора к римским историкам и писателям). Возможно, что и в области языка (или стиля) Аммиан считал себя последователем Тацита и пытался ему подражать: изложение его патетично, красочно, даже витиевато; оно полно риторических прикрас в духе усложненного и напыщенного – так называемого «азианского» – красноречия. Если в настоящее время такая манера изложения представляется искусственной, ненатуральной, а язык Аммиана, по выражению некоторых современных исследователей, «истинное мучение для читателя», то не следует забывать, что в IV в. н. э. торжествовала именно азианская школа красноречия и были еще вполне живы взгляды, согласно которым декларировалось определенное родство приемов исторического повествования, с одной стороны, и ораторского искусства – с другой.
Аммиан Марцеллин – римский писатель и историк не только потому, что он писал на латинском языке. Он – подлинный патриот Рима, поклонник и почитатель его мощи, его величия. Как военный, он прославляет успехи римского оружия, – как историк и мыслитель, он преклоняется перед «вечным» городом. Что касается политических симпатий, то Аммиан – безусловный сторонник империи, но это только естественно: в его время о восстановлении республиканского строя уже никто и не помышлял.
Историк Аммиан Марцеллин вполне закономерно (и, вместе с тем, – вполне достойно!) завершает собой круг наиболее выдающихся представителей римской историографии. В какой-то мере он, как и избранный им образец, то есть Тацит (см., например, «Анналы»), по общему плану изложения исторического материала возвращается чуть ли не к древним анналистам. Жанр историко-монографический или историко-биографический не был им воспринят, он предпочитает держаться погодного хронологического изложения событий.
Вообще в облике Аммиана Марцеллина как последнего римского историка скрещиваются многие характерные черты римской историографии как таковой, проступают приемы и установки, типичные для большинства римских историков. Это прежде всего римско-патриотическая установка, которая почти парадоксально завершает свое развитие в историческом труде, написанном греком по происхождению. Затем, это вера не столько в богов, что выглядело в IV в. н. э. уже несколько «старомодным» (кстати сказать, Аммиана отличают черты веротерпимости даже по отношению к христианам!), сколько вера в судьбу, фортуну, сочетающаяся, правда, с не меньшей верой (что тоже типично!) во всякие чудесные знамения и предсказания.
И, наконец, Аммиан Марцеллин, подобно всем остальным римским историкам, принадлежал к тому направлению, которое было охарактеризовано нами выше как художественно-дидактическое. В качестве представителя именно этого направления он стремился в своей работе историка воплотить два основных принципа, сформулированных еще Саллюстием и Тацитом: беспристрастность (объективность) и вместе с тем красочность изложения.
Что касается объективного изложения событий, то Аммиан не раз в своем труде подчеркивал этот принцип, и, действительно, следует признать, что даже в характеристиках исторических деятелей и, в частности, своего любимого героя, перед которым он преклонялся, императора Юлиана, Аммиан добросовестно перечислял как все положительные, так и отрицательные черты. Интересно отметить, что намеренное умолчание о том или ином важном событии историк считал недопустимым обманом читателя, не меньшим, чем беспочвенный вымысел (29, 1, 15). Красочность же изложения, с его точки зрения, определялась отбором фактов (Аммиан не раз подчеркивал необходимость отбирать именно важные события) и, конечно, теми риторическими приемами и «ухищрениями», которые он столь щедро применял в своем труде.
Таков облик последнего римского историка, который был одновременно последним представителем античной историографии вообще. Ибо возникшая уже в его время и параллельно развивавшаяся христианская историография если и отталкивалась по своим внешним приемам от античных образцов, то по своему внутреннему, идейному содержанию была ей не только чужда, но, как правило, и глубоко враждебна.
С. Утченко
ГАЙ САЛЛЮСТИЙ КРИСП
ЗАГОВОР КАТИЛИНЫ
I. Если человек желает отличиться меж остальными созданиями, ему должно приложить все усилия к тому, чтобы не провести жизнь неприметно, словно скот, который по природе своей клонит голову к земле и заботится лишь о брюхе. Все наше существо разделяется на дух и тело. Дух обычно правит, тело служит и повинуется. Духом мы владеем наравне с богами, телом – наравне со зверем. И потому мне представляется более правильным искать славы силою разума, а не голою силой, и, поскольку жизнь, которую мы вкушаем, коротка, память о себе надо оставить как можно более долгую. Ведь слава, приносимая богатством или красотою, быстролетна и непрочна, а доблесть – достояние высокое и вечное.
Впрочем, давно уже идут между смертными споры, что важнее в делах войны – телесная ли крепость или достоинства духа. Но прежде чем начать, нужно решиться, а когда решился – действовать без отлагательств. Стало быть, в отдельности и того и другого недостаточно, и потребна взаимная их поддержка.
II. Вначале цари – этот образ правления был на земле первым – поступали розно: кто развивал ум, кто – тело. Тогда жизнь человеческая еще не знала алчности: всякий довольствовался тем, что имел. Но впоследствии, когда в Азии Кир, 3а в Греции лакедемоняне и афиняне начали покорять города и народы, когда причиною войны стала жажда власти и величайшую славу стали усматривать в ничем не ограниченном владычестве, тут впервые, через беды и опасности, обнаружилось, что главное на войне – ум.
Если бы в мирное время цари и властители выказывали те же достоинства духа, что во время войны, наша жизнь была бы стройнее и устойчивее, не видели бы наши глаза, как все разлетается в разные стороны или смешивается в беспорядке. Власть нетрудно удержать теми же средствами, какими ее приобрели. Но когда на место труда вламывается безделие, на место воздержности и справедливости – произвол и высокомерие, то одновременно с нравами меняется и судьба. Таким образом, власть неизменно переходит от менее достойного к достойнейшему.
Все труды человеческие – на пашне ли, в морском плавании, на стройке – подчинены доблести. Но многие смертные, непросвещенные и невоспитанные, преданные лишь сну да обжорству, проходят сквозь жизнь, словно странники по чужой земле; им, без сомнения, тело – в удовольствие, а душа – в тягость, вопреки природе. Жизнь их, по-моему, не дороже смерти, потому что и та и другая теряются в молчании. Я бы сказал, что по-настоящему живет и наслаждается дарами души лишь человек, который, посвятив себя какому-либо занятию, ищет славы в замечательных поступках или высоких познаниях.
III. Но природа обладает многоразличными возможностями и всякому указывает особый путь. Прекрасно служить государству делом, но и говорить искусно – дело немаловажное. Отличиться можно как на войне, так и в мирные времена: похвалами украшены многие и среди тех, кто действовал сам, и среди тех, кто описывал чужие деяния. И хотя отнюдь не равная достается слава писателю и деятелю, мне кажется, что писать историю чрезвычайно трудно: во-первых, рассказ должен полностью отвечать событиям, а во-вторых, порицаешь ли ты ошибки – большинство видит в этом изъявление недоброжелательства и зависти, вспоминаешь ли о великой доблести и славе лучших – к тому, на что читатель, по его разумению, способен и сам, он остается равнодушен, все же, что выше его способностей, считает вымыслом и ложью.
Поначалу, в ранние годы, я, как и большинство других, с увлечением погрузился в государственные дела, но много препятствий встретилось мне на этом поприще, ибо вместо скромности, вместо сдержанности, вместо доблести процветали наглость, подкуп, алчность. Непривычный к подлым приемам, я, правда, чуждался всего этого, но, в окружении стольких пороков, неокрепшая моя юность попалась в сети честолюбия. И хотя дурные нравы остальных я никак не одобрял, собственная страсть к почестям делала и меня, наравне с ними, предметом злословия и ненависти.
IV. И вот, когда после многих бедствий и опасностей я возвратился к покою 4и твердо решился остаток жизни провести вдали от государственных дел, у меня и в мыслях не было ни расточить драгоценный досуг в беспечной праздности, ни целиком отдаться земледелию или охоте – рабским обязанностям. Нет, вернувшись к тому начинанию, к той страсти, от которых оторвало меня проклятое честолюбие, я надумал писать историю римского народа – по частям, которые мне представлялись достопамятными, – тем более что душа освободилась от надежд, страха и приверженности к одному из враждующих на государственном поприще станов.
Итак, я кратко и как можно ближе к истине расскажу о заговоре Катилины; событие это я полагаю в высшей степени знаменательным – по особой опасности преступления. Но прежде чем начать, надобно в нескольких словах изобразить натуру Катилины.
V. Луций Катилина происходил из знатного рода и отличался большою силою духа и тела, нравом же скверным и развращенным. Еще мальчишкою полюбил он междоусобицы, резню, грабежи, 5гражданские смуты, в них и закалял себя смолоду. Телом был невероятно терпелив к голоду, к стуже, к бессоннице. Духом – дерзок, коварен, переменчив, лицемер и притворщик, готовый на любой обман, жадный до чужого, расточитель своего; в страстях необуздан, красноречия отменного, мудрости невеликой. Неуемный, он всегда рвался к чему-то черезмерному, невероятному, слишком высокому. После единовластия Луция Суллы 6его охватило неистовое желание стать хозяином государства; каким образом достигнет он своей цели, ему было все равно – лишь бы добраться до власти. Наглая его отвага со дня на день росла, подстрекаемая нуждою в деньгах и нечистою совестью, и оба стрекала были отточены пороками, которые я назвал выше. Вдобавок его распаляло всеобщее падение нравов, страдавших от двух тяжелейших, хотя и противоположных зол – роскоши и алчности.
Поскольку ход рассказа привел нас к нравам нашего государства, мне кажется, что самое существо дела призывает обратиться вспять и коротко изъяснить порядки и обычаи предков в мирное и военное время – как предки наши правили государством, и в каком состоянии передали его потомкам, и как оно, постепенно изменившись, из лучшего и самого прекрасного обратилось в худшее и самое позорное.
VI. Сколько мне известно, город Рим основали и сперва владели им троянцы, – они бежали из отечества под водительством Энея и долго скитались с места на место, вместе с аборигенами, племенем диким, не знавшим ни законов, ни государственной власти, свободным и своевольным. Трудно поверить, с какою легкостью слились, сойдясь в одних стенах, эти два народа, различного происхождения, несходные языком, живущие каждый своим обычаем; в короткий срок пестрая толпа бродяг взаимным согласием была сплочена в государство. Но стоило их сообществу приобрести видимость процветания и силы, окрепнуть численно и нравственно, расширив свои поля, – и тут же, как почти всегда бывает на свете, довольство породило зависть. Соседние цари и народы принялись грозить войною, и лишь немногие из друзей пришли на помощь, а прочие, поддавшись страху, держались в стороне от опасностей. Но римляне всегда, в дни мира и в дни войны, готовые к стремительному отпору, подбадривали друг друга, спешили навстречу врагу и с оружием в руках обороняли свободу, отечество, родителей. Затем, мужеством отразив угрозу, они являлись на помощь союзникам и друзьям и, чаще оказывая услуги, нежели их принимая, завязывали новые дружеские связи. Они имели согласное с законами правление, имя же ему было: «царская власть». Выборные в преклонных годах 7и потому слабые телом, но мудрые и потому сильные духом, составляли государственный совет; по возрасту либо по сходству забот звались они «отцами». Впоследствии, когда царская власть, сперва служившая сбережению свободы и возвышению государства, обратилась в грубый произвол, строй был изменен – римляне учредили ежегодную смену власти и двоих властителей. При таких условиях, полагали они, всего труднее человеческому духу проникнуться высокомерием.
VII. Как раз в то время каждый начал стремиться ввысь и искать применения своим способностям. Вполне понятно, в глазах царей хорошие подозрительнее худых, царей всегда страшит чужая доблесть. Даже представить себе трудно, в какой короткий срок поднялось государство, обретя свободу: так велика была жажда славы. Молодые, едва войдя в возраст, трудились, не щадя сил, в лагере, чтобы постигнуть военное искусство на деле, и находили больше радости в оружии и боевых конях, чем в распутницах и пирушках. И когда они мужали, то никакие трудности не были им внове, никакие пути – тяжелы или круты, ни один враг не был страшен: доблесть превозмогала все. Но горячее всего состязались они друг с другом из-за славы: каждый спешил сразить врага, взойти первым на стену и в миг подвига оказаться на виду. В этом заключалось для них и богатство, и громкое имя, и высокая знатность. К славе они были жадны, к деньгам равнодушны; чести желали большой, богатства – честного. Я могу напомнить места, где римский народ малою силою обращал в бегство несметного неприятеля, укрепленные самою природою города, которые он брал с боя, но боюсь слишком отвлечься от своего предмета.
VIII. Но главное во всяком деле – конечно, удача, а она и возвеличивает, и оставляет в тени скорее по произволу, чем по справедливости. Деяния афинян, по моему суждению, и блистательны и великолепны, и все же они многим меньше той славы, которою пользуются. Но у афинян были писатели редкостного дарования – и вот по всей земле их подвиги считаются ни с чем не сравнимыми. Стало быть, во столько ценится доблесть поступка, насколько сумели превознести ее на словах ясные умы. Римский народ, однако ж, писателями не был богат никогда, ибо самые рассудительные бывали заняты делом без остатка, и никто не развивал ум в отдельности от тела, и лучшие предпочитали действовать, а не говорить, доставлять случай и повод для похвал, а не восхвалять заслуги других.
IX. Так и в мирную, и в военную пору процветали добрые нравы. Единодушие было постоянным, своекорыстие – до крайности редким. Право и благо чтили, повинуясь скорее природе, нежели законам. Брань, раздоры, ненависть берегли для врагов, друг с другом состязались только в доблести. В храмах бывали расточительны, дома бережливы, друзьям верны. Двумя качествами сберегали и себя, и свое государство – отвагою на войне, справедливостью во время мира. И вот что служит мне лучшим доводом: на войне чаще наказывали тех, кто бросался на врага вопреки приказу или, услышав сигнал к отступлению, уходил с поля брани чересчур медленно, чем тех, кто осмеливался покинуть свое знамя или место в строю, а в мирное время правили больше милостью, чем страхом, и, понеся обиду, предпочитали не наказывать, но прощать.
X. Но когда трудом и справедливостью возросло государство, когда были укрощены войною великие цари, 8смирились пред силою оружия и дикие племена, и могущественные народы, исчез с лица земли Карфаген, 9соперник римской державы, и все моря, все земли открылись перед нами, судьба начала свирепствовать и все перевернула вверх дном. Те, кто с легкостью переносил лишения, опасности, трудности, – непосильным бременем оказались для них досуг и богатство, в иных обстоятельствах желанные. Сперва развилась жажда денег, за нею – жажда власти, и обе стали как бы общим корнем всех бедствий. Действительно, корыстолюбие сгубило верность, честность и остальные добрые качества; вместо них оно выучило высокомерию и жестокости, выучило презирать богов и все полагать продажным. Честолюбие многих сделало лжецами, заставило в сердце таить одно, вслух же говорить другое, дружбу и вражду оценивать не по сути вещей, по в согласии с выгодой, о пристойной наружности заботиться больше, чем о внутреннем достоинстве. Начиналось все с малого, иногда встречало отпор, но затем зараза расползлась, точно чума, народ переменился в целом, и римская власть из самой справедливой и самой лучшей превратилась в жестокую и нестерпимую.
XI. Поначалу, впрочем, людям не давало покоя главным образом честолюбие, а не алчность. Разумеется, и это порок, но есть в нем что-то и от доблести, ибо славы, почестей, власти одинаково жаждут и достойный и недостойный; только первый идет к цели прямым путем, а второму добрые качества чужды, и он полагается на хитрости и обман. Алчность же сопряжена со страстью к деньгам, которых ни один разумный человек не желает; точно напитанная злыми ядами, она расслабляет мужское тело и душу, она всегда безгранична, ненасытна, не уменьшима ни изобилием, ни нуждою.
Но вот Луций Сулла, к доброму началу присоединив худой исход, 10насильно подчинил себе государство – и все принялись грабить: кто хочет чужой дом, кто – поле, победители не знают ни меры, ни совести и чинят гнусные жестокости над согражданами. Вдобавок, чтобы крепче привязать к себе войско, которое он водил в Азию, 11Луций Сулла избаловал солдат чрезмерными удобствами и слишком щедрым жалованьем – вопреки обычаям предков. Прелесть, очарование тех краев в сочетании с праздностью легко изнежили суровые души воинов. Тогда впервые приучилось римское войско развратничать и пьянствовать, дивиться статуям, картинам и чеканным вазам, похищать их из частного и общего владения, грабить храмы, осквернять все божеское и человеческое. Эти самые воины, одержав победу, не оставили побежденным ничего. Что ж, удача портит и мудрых – так можно ль ожидать, что люди растленные не попользуются всеми плодами успеха?!
XII. С той поры, как богатство стало вызывать почтение, как спутниками его сделались слава, власть, могущество, с этой самой поры и начала вянуть доблесть, бедность считаться позором и бескорыстие – недоброжелательством. 12Итак, по вине богатства на юность напали роскошь и алчность, а с ними и наглость: хватают, расточают, свое не ставят ни во что, жаждут чужого, стыд и скромность, человеческое и божественное – все им нипочем, их ничто не смутит и ничто не остановит! Посмотревши на дома, на поместья, устроенные наподобие городов, любопытно потом заглянуть в храмы, воздвигнутые нашими предками, самыми набожными на свете людьми. Предки украшали святилища благочестием, а дома свои – славою и у побежденных не отнимали ничего, кроме возможности чинить насилия. А эти нынешние – ничтожные людишки, но опаснейшие преступники! – забирают у союзников то, что в свое время оставил им отважный победитель. 13Как будто лишь в одном обнаруживает себя власть – в несправедливости!
XIII. Надо ли вспоминать о том, чему никто, кроме очевидцев, не поверит, – как частные лица срывали горы, осушали моря? Эти люди, по-моему, просто издевались над своим богатством, которым могли бы пользоваться достойно, но спешили безобразно промотать. Не в меньшей мере владела ими и страсть к распутству, обжорству и прочим излишествам. Мужчины отдавались, как женщины, женщины торговали своим целомудрием. В поисках лакомой еды обшаривали все моря и земли. Спали, не испытывая нужды во сне. Не дожидались ни голода, ни жажды, ни стужи, ни утомления, всякая потребность упреждалась заранее – роскошью. Это толкало молодежь на преступления, когда имущество истощалось: духу, отравленному пороками, нелегко избавиться от страстей, наоборот, – еще сильнее, всеми своими силами, привязывается он к наживе и к расточительству.
XIV. В таком большом и таком развращенном государстве Катилине ничего не стоило собрать вокруг себя, словно бы отряд телохранителей, всевозможные гнусности и преступления. И правда, всякий бесстыдник, прелюбодей, гуляка, проигравший отцовское состояние в кости, спустивший в брюхо, прокутивший с потаскухами, всякий, кто запутался в долгах, чтобы откупиться от наказания за подлое злодейство, все убийцы и святотатцы из любых краев, все осужденные или страшащиеся суда, те, кого кормили замаранные кровью сограждан руки или оскверненный ложной клятвою язык, коротко сказать, все, кому не давали покоя срамной поступок, нужда или нечистая совесть, были доверенными, ближайшими друзьями Катилины. А если кто попадал в круг его друзей свободным от вины, тот, через соблазны ежедневного общения, быстро и легко сравнивался с остальными. Всего больше искал Катилина близости с молодежью: сердца молодых, еще нестойкие, без труда улавливались в хитро расставленные силки. Приноровляясь к пристрастиям, которые они обнаруживали, – каждый сообразно своему возрасту, – он доставлял одним продажных женщин, другим покупал собак или коней. Одним словом, чтобы привязать их к себе понадежнее, он не щадил ни денег, ни собственной скромности.
Многие, по моим сведениям, предполагали, что молодежь, зачастившая в дом Катилины, ведет себя отнюдь не целомудренно. Но в точности никто ничего не знал, и слухи питались из иных источников.
XV. Еще в ранней юности Катилина много и гнусно блудил, – с девицею из знатной семьи, со жрицею Весты 14и еще с другими, – нарушая человеческие законы и божественные установления. Последней его страстью была Аврелия Орестилла, в которой ни один порядочный человек не похвалил бы ничего, кроме наружности, и так как та не решалась выйти за него замуж, опасаясь взрослого уже пасынка, Катилина – на этот счет нет сомнений ни у кого – умертвил сына и очистил дом для преступного брака. Это злодейство, по-моему, было в числе главных причин, ускоривших заговор. Грязная душа, враждовавшая и с богами, и с людьми, не могла обрести равновесия ни в трудах, ни в досугах: так взбудоражила и так терзала ее больная совесть. Отсюда мертвенный цвет кожи, застылый взгляд, поступь то быстрая, то медленная; в лице его и во всей внешности сквозило безумие.