355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тимур Кибиров » Стихи » Текст книги (страница 7)
Стихи
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:17

Текст книги "Стихи"


Автор книги: Тимур Кибиров


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)

7
 
Чуть правее луны загорелась звезда.
Чуть правее и выше луны.
Грузовик прогудел посреди тишины
и пропал в тишине навсегда.
И в чешуйках пруда
раздробилась звезда.
И ничто не умрет никогда.
 
 
То ли Фет, то ли Блок, то ль Исаев Егор —
просто ночь над деревней стоит.
Просто ветер тихонько листы шевелит.
Просто так. Так о чем говорить?
И с каких это пор
этот лепет и вздор
увлажняют насмешливый взор?
 
 
Что ты, сердце? – Да так как-то все, ничего. —
Ничего, так не надо щемить!
 
 
Но, как в юности ранней вопрос половой,
что-то важное надо решить.
То ли все позабыть,
то ли все сохранить
не пролить, не отдать ничего.
 
 
То ль куда-то уйти, то ль остаться навек,
то ли лопнуть от счастья и слез,
петь, что вижу, как из анекдота чучмек,
нюхать ветер ночной во весь нос.
И всего-то нужны
две на палке струны.
Сформулируй же точно вопрос!
 
 
Скажем так – почему это все, почему
это все? Ну за что же, зачем?
Есть ли Бог? Да не в этом ведь дело совсем!
Он-то есть, но, видать по всему,
Он не то чтобы нем,
Он доступен не всем,
Я его никогда не пойму.
 
 
Просто ивы красивы, и тополь высок,
высотою почти до звезды.
Просто пахнут и пахнут ночные цветы.
Просто жизнь продолжается впрок.
Просто дал я зарок
пред лицом пустоты…
Дайте срок, только дайте мне срок.
 

Август 1993

8
 
Ты пробуждаешься, о Вайя, из гробницы
При появлении Аврориных лучей,
Но не отдаст тебе багряная денница
Сияния протекших дней…
 
К. Н. Батюшков

 
Словно маньяк с косой неумолимой,
проходит Время. Шелестят года.
Казалось бы – любовь не струйка дыма,
но и она проходит навсегда.
 
 
Из жареной курятины когда-то
любил я ножки, ножки лишь одне!
И что ж? Промчались годы без возврата,
и ножки эти безразличны мне.
 
 
Я мясо белое теперь люблю. Абрамыч,
увы, был прав: всевидящей судьбе
смешны обеты смертных и программы,
увы, не властны мы в самих себе!
 
 
Опять-таки портвейн! Иль, скажем, пиво!
Где ж та любовь? Чюрленис где и Блок?
Года проходят тяжко и спесиво,
как оккупанта кованый сапог.
 
 
И нет как нет былых очарований!
Аукаюсь. Зима катит в глаза.
Жлоб-муравей готовит речь заране.
Но, в сущности, он сам как стрекоза.
 
 
Все-все пройдет. И мне уж скоро сорок.
А толку-то? Чего ж я приобрел?
Из года в год выдумывая порох,
я вновь «Орленок» этот изобрел!
 
 
И все понятней строки Мандельштама
про холодок и темя… Ой-ой-ой!..
А в зеркале – ну вылитый, ну прямо
не знаю кто. Но сильно испитой.
 
 
И все быстрей года бегут, мелькают,
как электричка встречная шумят.
Все реже однокурсники икают.
Я все забыл. Никто не виноват.
 
 
Я силюсь вспомнить. Так же вот когда-то
грядущее я силился узнать.
И также, Боже мой, безрезультатно.
Я все забыл. Ни зги не разобрать.
 
 
Одышка громче. Мускул смехотворен.
Прошло, проходит и навек пройдет.
Безумного Эдгара гадкий ворон
на бюстик Ильича присел и ждет.
 
 
Сменился буйный кайф стихосложенья
похмельем с кислым привкусом вины.
И половой любви телодвиженья
еще желанны, но уже смешны
 
 
чуть-чуть. Чуть-чуть грустны. Уже не спорить
с противником, а не иметь его
хотелось бы, и, очевидно, вскоре
уже не будет больше ничего.
 
 
Все-все пройдет, как пали Рим и Троя,
как Феликс – уж на что железным был!
Не прикасайся. Не буди былое.
Там ржа и смрад, там тлен, и прах, и пыль!..
 
 
Лежу, пишу. Проходит время. В спину
четвертый раз впивается комар.
Опять свалился пепел на перину.
Вот так вот и случается пожар.
 
 
Пора уж спать. Морфеевы объятья
так сладостны. О сон, коллега мой!
Душа тоскою смертною объята!
Утешь меня. Побудь хоть ты со мной.
 
 
Спи-спи. Все-все пройдет. Труда не стоит.
Все-все пройдет. Ты спи. Нормально все.
Не обращай вниманья, все пустое.
Все правильно. Ты спи. Чего тебе еще?..
 
 
…………………………………………
Ты пробуждаешься, о Байя… С добрым утром!
Еще роса не обратилась в пар,
и облака сияют перламутром,
и спит на тюле вздувшийся комар,
а клен уж полон пением немудрым…
 
 
Проходит все – и хмель, и перегар.
Но пьяных баек жар не угасает!
 

Июль 1993

9. ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАНС
 
Что ты жадно глядишь на крестьянку,
подбоченясь, корнет молодой,
самогонку под всхлипы тальянки
пригубивши безусой губой?
 
 
Что ты фертом стоишь, наблюдая
пляску, свист, каблуков перестук?
Как бы боком не вышла такая
этнография, милый барчук!
 
 
Поезжай-ка ты лучше к мамзелям
иль к цыганкам на тройке катись!
Приворотное мутное зелье
сплюнь три раза и перекрестись!
 
 
Ах, mon cher, ax, mon ange, охолонь ты!
Далеко ли, ваш бродь, до беды,
до греха, до стыда, до афронта?
Хоть о маменьке вспомнил бы ты!
 
 
Что ж напялил ты косоворотку,
Полюбуйся, mon cher, на себя!
Эта водка сожжет тебе глотку,
оплетет и задушит тебя.
 
 
Где ж твой ментик, гусар бесшабашный?
Где Моэта шипучий бокал?
Кой же черт тебя гонит на пашню,
что ты в этой избе потерял?
 
 
Одари их ланкастерской школой
и привычный оброк отмени,
позабавься с белянкой веселой,
только ближе не надо, ни-ни!
 
 
Вот послушай, загадка такая —
что на землю бросает мужик,
ну а барин в кармане таскает?
Что, не знаешь? Скажи напрямик!
 
 
Это сопли, миленочек, сопли!
Так что лучше не надо, корнет.
Первым классом, уютным и теплым,
уезжай в свой блистательный свет.
 
 
Брось ты к черту Руссо и Толстого!
Поль де Кок неразрезанный ждет!
И актерки к канкану готовы,
Оффенбах пред оркестром встает.
 
 
Блещут ложи, брильянты, мундиры.
Что ж ты ждешь? Что ты прешь на рожон?
Видно, вправду ты бесишься с жиру,
разбитною пейзанкой пленен!
 
 
Плат узорный, подсолнухов жменя,
черны брови да алы уста.
Ой вы сени, кленовые сени,
ах, естественность, ах, простота!
 
 
Все равно ж не полюбит, обманет,
насмеется она над тобой,
затуманит, завьюжит, заманит,
обернется погибелью злой!
 
 
Все равно не полюбит, загубит!..
Из острога вернется дружок.
Искривятся усмешечкой губы.
Ярым жаром блеснет сапожок.
 
 
Что топорщится за голенищем?
Что так странно и страшно он свищет?
Он зовет себя Третьим Петром.
Твой тулупчик расползся на нем.
 

Август 1993

10
 
Когда фонарь пристанционный
клен близлежащий освещает
и черноту усугубляет
крон отдаленных, ив склоненных,
а те подчеркивают светлость
закатной половины неба,
оно ж нежданно и нелепо
воспоминанье пробуждает
о том, что в полночь вот такую
назад лет двадцать иль пятнадцать,
когда мне было восемнадцать,
нет, двадцать, я любил другую,
но свет вот так же сочетался,
и так же точно я старался
фиксировать тоску и счастье,
так вот, когда фонарь на рельсы
наводит блеск, и семафоры
горят, и мимо поезд скорый
«Ташкент – Москва» проносит окна,
и спичка, осветив ладони,
дугу прочертит над перроном
и канет в темноте июльской,
и хочется обнять, и плакать,
и кануть, словно эта спичка,
плевать, что эта электричка
последняя, обнять, и плакать,
и в темные луга и рощи
бежать, рюкзак суровой тещи
оставив на скамейке, – это
пример использованья света
в неблаговидных в общем целях
воздействия на состоянье
психическое, а быть может,
психофизическое даже
реципиента.
 

Август 1996

11
 
На слова, по-моему, Кирсанова
песня композитора Тухманова
«Летние дожди».
Помнишь? – Мне от них как будто лучше…
та-та-та-та… радуги и тучи
будто та-та-та-та впереди.
 
 
Я припомнил это, наблюдая,
как вода струится молодая.
Дождик-дождик, не переставай!
Лейся на лысеющее темя,
утверждай, что мне еще не время,
пот и похоть начисто смывай!
 
 
Ведь не только мне как будто лучше,
а, к примеру, ивушке плакучей
и цветной капусте, например.
Вот он дождь – быть может, и кислотный.
Радуясь, на блещущие сотки
смотрит из окна пенсионер.
 
 
Вот и солнце между туч красивых,
вот буксует в луже чья-то «Нива»,
вот и все, ты только погоди!
Покури спокойно на крылечке,
посмотри – замри, мое сердечко,
вдруг и впрямь та-та-та впереди!
 
 
Вот и все, что я хотел напомнить.
Вот и все, что я хотел исполнить.
Радуга над Шиферной висит!
Развернулась радуга Завета,
преломилось горестное лето.
Дальний гром с душою говорит.
 

1995

12
 
Меж тем отцвели хризантемы, а также
пурпурный закат догорел
за химкомбинатом, мой ангел. Приляг же,
чтоб я тебе шепотом спел.
 
 
Не стану я лаской тебя огневою,
мой друг, обжигать, утомлять,
ведь в сердце отжившем моем все былое
опять копошится, опять!
 
 
Я тоже в часы одинокие ночи
люблю, грешным делом, прилечь.
Но слышу не речи и вижу не очи,
не плечи в сиянии свеч.
 
 
Я вижу курилку, каптерку, бытовку,
я слышу команду «Подъем!»,
политподготовку и физподготовку,
и дембельский алый альбом.
 
 
Столовку, перловку, спецовку, ментовку,
маевку в районном ДК,
стыковку, фарцовку и командировку,
«Самтрест», и «Рот Фронт», и «Дукат»!
 
 
И в этой-то теме – и личной, и мелкой! —
кручусь я опять и опять!
Кручусь поэтической Белкой и Стрелкой,
покуда сограждане спят.
 
 
Кручусь Терешковой, «Союз-Аполлоном»
над круглой советской землей,
с последним на «Русскую водку» талоном
кружусь над забытой страной!
 
 
«Чому я ни сокил?» – поют в Шепетовке,
плывет «Сулико» над Курой,
и пляшут чеченцы на пальчиках ловко,
и слезы в глазах Родниной!
 
 
Великая, Малая, Белая Мама
и прочая Родина-Мать!
Теперь-то, наверно, не имешь ты сраму,
а я продолжаю имать.
 
 
Задравши штаны, выбираю я пепси,
но в сердце – «Дюшес» и «Ситро»,
пивнуха у фабрики имени Лепсе,
«Агдам» под конфетку «Цитрон»!
 
 
Люблю ли я это? Не знаю. Конечно.
Конечно же нет! Но опять
лиризм кавээновский и кагэбэшный
туманит слезою мой взгляд!
 
 
И с глупой улыбкой над алым альбомом
мурлычу Шаинского я.
Чому ж Чип и Дэйл не спешат мне на помощь,
без сахара «Орбит» жуя?
 
 
Чому ж я ни сокил? Тому ж я не сокол,
что каркаю ночь напролет,
что плачу и прячусь от бури высокой…
А впрочем, и это пройдет.
 
 
Тогда я спою тебе, ангел мой бедный,
о том, как лепечет листва,
как пахнет шиповник во мгле предрассветной,
как ветхие гаснут слова,
 
 
как все забывается, все затихает,
как чахнет пурпурный закат,
как личная жизнь не спеша протекает
и не обернется назад.
 

1995

13
 
Читатель, прочти вот про это —
про то, что кончается лето,
что я нехорош и немолод,
что больше мне нравится город,
хоть здесь и гораздо красивей,
что дремлют плакучие ивы,
что вновь магазин обокрали,
а вора отыщут едва ли,
что не уродилась картошка,
что я умирал понарошку,
но вновь как ни в чем не бывало
живу, не смущаясь нимало,
что надо бы мне не лениться,
что на двадцать третьей странице
забыт Жомини и заброшен,
что скоро московская осень
опять будет ныть и канючить
со мной в унисон, что плакучий
я стал, наподобие ивы,
что мне без тебя сиротливо,
читатель ты мой просвещенный,
и что на вопрос твой резонный:
«А на хрен читать мне про это?» —
ответа по-прежнему нету.
 

Август 1996

14
 
В окне такое солнце и такой
листвы, еще не тронутой, струенье,
что кажется апрельским воскресеньем
сентябрьский понедельник городской.
 
 
Но в форточку открытую течет
великоросской осени дыханье.
Пронизан легким светом расставанья
совокупленья забродивший мед.
 
 
Спина моя прохладой залита.
Твои колени поднятые – тоже.
И пух златой на загорелой коже,
и сквозь ветвей лазури пустота.
 
 
И тополь наклоняется к окну
и, как подросток, дышит и трепещет,
и видит на полу мужские вещи,
и смятую постель, и белизну
 
 
вздымающихся ягодиц – меж гладких,
все выше поднимающихся ног…
Окурка позабытого дымок
синеет и уходит без остатка
 
 
под потолок и в форточку – туда,
куда ты смотришь, но уже не видишь.
Конечностями стройными обвитый,
я тоже пропадаю без следа….
 
 
Застыть бы так – в прохладном янтаре,
в подруге нежной, в чистом сентябре,
губами сжав колючую сережку.
Но жар растет в низовьях живота.
И этот полдень канет навсегда.
Еще чуть-чуть. Еще совсем немножко.
 

1995

15. ВОКАЛИЗ
 
И вот мы вновь поем про осень.
И вот мы вновь поем и пляшем
на остывающей земле.
Невинны и простоволосы,
мы хрупкими руками машем,
неразличимы лица наши
в златой передзакатной мгле.
 
 
Подходят юные морозы
и смотрят ясными глазами,
и мы не понимаем сами,
мы просто стынем и поем,
мы просто так поем про осень,
сливаясь с зыбкими тенями,
мы просто гибнем и живем.
 
 
И бродим тихими лесами.
И медленные кружат птицы.
А время замерло и длится,
и луч сквозь тучи тянет к нам.
Неразличимы наши лица
под гаснущими небесами.
И иней на твоих ресницах,
и тени по твоим стопам.
 
 
А время замерло и длится,
вершится осени круженье,
и льдинки под ногой звенят.
Струятся меж деревьев тени,
и звезды стынут на ресницах,
стихает медленное пенье
и возвращается назад.
 
 
И юной смерти приближенье
мы чувствуем и понимаем
и руки хрупкие вздымаем,
ища подругу средь теней,
ища в тумане отраженье,
лесами тихими блуждаем,
и длится пенье и круженье,
и звезды меркнут меж ветвей.
 
 
Мы пляшем в темноте осенней,
а время зыбкое клубится,
струятся медленные тени,
смолкают нежные уста.
И меркнут звезды, никнут лица,
безмолвные кружатся птицы.
Шагов не слышно в отдаленьи.
На льду не отыскать следа.
 

1995

16. РОМАНС
 
Тут у берега рябь небольшая.
Разноцветные листья гниют.
Полусмятая банка пивная
оживляет безжизненный пруд.
 
 
Утки-селезни в теплые страны
улетели. И юность прошла.
На заре постаренья туманной
ты свои вспоминаешь дела.
 
 
Стыдно. Впрочем, не так чтобы очень.
Пусто. Пасмурно. Поздно уже.
Мокнет тридцать девятая осень.
Где ж твой свет на восьмом этаже?
 
 
Вот итог. Вот изжога и сода.
Первой тещи припомни слова:
«Это жизнь!» Это жизнь. Так чего ты
ждешь, садовая ты голова?
 
 
Это жизнь. Это трезвость похмелья.
Самоварного золота дни.
Как неряшливо и неумело
ты стареешь в осенней тени.
 
 
Не кривись – это вечная тема,
поцелуя прощального чмок.
Это жизнь, дурачок, то есть время,
то есть, в сущности, смерть, дурачок.
 
 
Это жизнь твоя, как на ладони,
так пуста, так легка и грязна.
Не готова уже к обороне
и к труду равнодушна она.
 
 
И один лишь вопрос настоящий:
с чем сравнить нас – с опавшей листвой
или все-таки с уткой, летящей
в теплый край из юдоли родной?
 

1994

17
 
Осень настала. Холодно стало.
И в соответствии с этой листвой
екнуло сердце, сердце устало.
Нету свободы – но вот он, покой!
 
 
Вот он! Рукою подать и коснешься
древних туманов, травы и воды.
И охолонешь. И не шелохнешься.
И не поймешь, далеко ль до беды.
 
 
Осень ты осень, моя золотая!
Что бы такого сказать о тебе?
Клен облетает. Ворона летает.
Мокрый окурок висит на губе.
 
 
Как там в заметках фенолога? – птицы
в теплые страны, в берлогу медведь,
в Болдино Пушкин. И мне не сидится.
Все бы мне ныть, и бродить, и глядеть.
 
 
Так вот и скажем – в осеннем убранстве
очень красивы поля и леса!
Дачник садится в общественный транспорт
и уезжает. И стынет слеза.
 
 
Бродит грибник за дарами природы.
Акционерный гуляет колхоз.
Вот и настала плохая погода.
Сердце устало, и хлюпает нос.
 
 
Так и запишем – неброской красою
радует глаз Воскресенский район,
грязью густою, парчой золотою
и пустотой до скончанья времен.
 
 
Осень ты осень, пора листопада.
Как это там – терема, Хохлома…
Слабое сердце лепечет: «Не надо» —
«Надо, лапуля, подумай сама».
 
 
Вот уж летят перелетные птицы,
вот уж Гандлевский сажает чеснок.
Осень. Пора воротиться, проститься.
Плакать пора и сморкаться в платок.
 
 
Стелется дым. В среднерусских просторах
я под дождем и под ветром бреду.
Видно, прощаюсь с какой-то Матерой
или какого-то знаменья жду.
 
 
Слабое сердце зарапортовалось,
забастовало оно, завралось.
Вот и осталась мне самая малость.
Так уж сложилось, вот так повелось.
 
 
Что тут поделаешь – холодно стало.
Скворушка машет прощальным крылом.
Я ж ни о чем не жалею нимало.
Дело не в этом. И речь не о том.
 

Октябрь 1993

III СОЛНЦЕДАР

О. Хитруку и С. Кислякову



 
Минувших дней младые были
Пришли доверчиво из тьмы.
 
Александр Блок

 
Серо-черной, не очень суровой зимою
в низкорослом райцентре средь волжских равнин
был я в командировке. Звалося «Мечтою»
то кафе, где сметаной измазанный блин,
 
 
отдающий на вкус то ли содой, то ль мылом,
поедал я на завтрак пред тем, как идти
в горсовет, где, склонясь над цифирью унылой,
заполнял я таблицы. Часам к девяти
 
 
возвращались мы с Васькой в гостиницу «Волга»,
накупивши сырков, беляшей и вина
(в городке, к сожалению, не было водки).
За стеною с эстампом была нам слышна
 
 
жизнь кавказцев крикливых с какою-то «Олгой»
и с дежурною по этажу разбитной.
Две недели тянулись томительно долго.
Но однажды в ларьке за стеклянной «Мечтой»
 
 
я увидел – глазам не поверив сначала —
«Солнцедар»!! В ностальгическом трансе торча,
я купил – как когда-то – портфель «Солнцедара»,
отстояв терпеливо почти два часа.
 
 
Возмущенный Василий покрыл матюками
мой портфель и меня. Но смирился потом.
И (как Пруста герой) по волнам моей памяти
вмиг поплыл я, глоток за глотком…
 
 
И сейчас же в ответ что-то грянули струны
самодельных электрогитар!
И восстала из тьмы моя бедная юность,
голубой заметался пожар!
 
 
Видишь – медленно топчутся пары в спортзале.
Завуч свет не дает потушить.
Белый танец. Куда ты, Бессонова Галя?
Без тебя от портвейна тошнит!
 
 
Быстрый танец теперь. Чепилевский и Филька
вдохновенно ломают шейка.
А всего-то одна по ноль восемь бутылка,
да и та недопита слегка!
 
 
Но, как сомовский Блок у меня над диваном,
я надменно и грустно гляжу.
Завуч, видно, ушла. В этом сумраке странном
за Светланою К. я слежу.
 
 
И проходит Она в темно-синем костюме,
как царица блаженных времен!
Из динамиков стареньких льется «My woman!».
Влагой терпкою я оглушен.
 
 
Близоруко прищурясь (очков я стесняюсь)
в электрическом сне наяву,
к шведской стенке, как Лермонтов, я прислоняюсь,
высоко задирая главу.
 
 
Я и молод, и свеж, и влюблен, и прыщами
я не так уж обильно покрыт.
Но все ночи и дни безнадежное пламя
у меня меж ногами гудит!
 
 
И отчаянье нежно кадык мне сжимает,
тесно сердцу в родимом дому.
Надвигается жизнь. Бас-гитара играет.
Блок взирает в грядущую тьму.
 
 
И никто не поймет. На большой переменке
«Яву» явскую с понтом куря,
этой формой дурацкой сортирную стенку
отираю… Настанет пора
 
 
и тогда все узнают, тогда все оценят,
строки в общей тетради прочтут
с посвященьем С.К… Но семейные сцены
утонченную душу гнетут.
 
 
И русичка в очках, и физрук в олимпийке,
и отец в портупее, и весь
этот мир, этот мир!.. О моя Эвридика!
О Светлана, о светлая весть,
 
 
лунный свет, и пресветлое лоно, и дальше
в том же духе – строка за строкой —
светоносная Веста, и Сольвейг, и даже
влага ласк!.. Но – увы – никакой
 
 
влаги ласк (кроме собственноручной) на деле
наяву я еще не видал.
Эвридика была не по возрасту в теле,
фартук форменный грудь не вмещал.
 
 
И конечно, поверьями древними веял
ниже юбки упругий капрон.
Ей бы шлейф со звездами, и перья, и веер…
В свете БАМовских тусклых знамен
 
 
мы росли, в голубом и улыбчивом свете
«Огоньков», «Кабачков», КВН.
Рдел значок комсомола на бюсте у Светы,
и со всех окружающих стен
 
 
(как рентген, по словам Вознесенского) зырил
человечный герой «Лонжюмо».
Из Москвы возвращались с колбаской и сыром,
с апельсинами – даже зимой.
 
 
Дети страшненьких лет забуревшей России,
Фантомасом взращенный помет,
в рукавах пиджаков мы портвейн проносили,
пили, ленинский сдавши зачет.
 
 
И отцов поносили, Высоцкого пели,
тротуары клешами мели.
И росли на дрожжах, но взрослеть не взрослели,
до сих пор повзрослеть не смогли…
 
 
ВИА бурно цвели. И у нас, натурально,
тоже был свой ансамбль – «Альтаир».
Признаюсь, и вокально, и инструментально
он чудовищен был. Но не жир
 
 
(как мой папа считал) был причиной того, что
мы бесились – гормоны скорей
и желание не соответствовать ГОСТу
хоть чуть-чуть, хоть прической своей!
 
 
«Естердей, – пел солист, – ол май трабыл…», а дальше
я не помню уже, хоть убей.
Фа мажор, ми минор… Я не чувствовал фальши.
«Самсинг вронг…» Ре минор. Естердей.
 
 
А еще были в репертуаре пьесенки
«Но то цо» и «Червонных гитар».
«Нэ мув ниц», например. Пели Филька и Венька.
Я завидовал им. Я играл
 
 
на басу. Но не пел. Даже «Ша-ла-лу-ла-ла»
подпевать не доверили мне.
Но зато уж ревела моя бас-гитара,
весь ансамбль заглушая вполне.
 
 
Рядом с Блоком пришпилены были к обоям
переснятые Йоко и Джон,
Ринго с Полом. Чуть ниже – пятно голубое,
огоньковский Дега… Раздражен
 
 
грохотанием магнитофонной приставки
«Нота-М», появлялся отец.
Я в ответ ему что-то заносчиво тявкал.
Вот и мама. «Сынок твой наглец!» —
 
 
сообщает ей папа. Мятежная юность
не сдается. Махнувши рукой,
папа с «Красной Звездой» удаляется. Струны
вновь терзают вечерний покой.
 
 
А куренье?! А случай, когда в раздевалке
завуч Берта Большая (она
так за рост и фигуру свою прозывалась)
нас застукала с батлом вина?!
 
 
(Между прочим, имелась другая кликуха
у нее – «Ява-100».) До конца
буду я изумляться присутствию духа,
доброте и терпенью отца.
 
 
Я конечно же числил себя альбатросом
из Бодлера. В раскладе таком
папа был, разумеется, грубым матросом,
в нежный клюв он дышал табаком!
 
 
(Это – аллегорически. В жизни реальной
папа мой никогда не курил.
Это я на балконе в тоске инфернальной,
притаившись во мраке, дымил.)
 
 
Исчерпавши по политработе знакомый
воспитательных мер арсенал,
«Вот ты книги читаешь, а разве такому
книги учат?» – отец вопрошал.
 
 
Я надменно молчал. А на самом-то деле
не такой уж наивный вопрос.
Эти книги – такому, отец. Еле-еле
я до Пушкина позже дорос.
 
 
Эти книги (особенно тот восьмитомник)
подучили меня, увели
и поили, поили смертельной истомой,
в петербургские бездны влекли.
 
 
Пусть не черная роза в бокале, а красный
«Солнцедара» стакан и сырок,
но излучины все пропитались прекрасно,
льется дионисийский восторг.
 
 
Так ведь жили поэты? Умру под забором,
обывательских луж избежав.
А леса криптомерий и прочего вздора
заслоняли постылую явь.
 
 
Смысл неясен, но томные звуки прекрасны.
Темной музыкой взвихренный снег.
Уводил меня в даль Крысолов сладкогласый
дурнопьяный Серебряный век.
 
 
Имена и названья звучали как песня —
Зоргенфрей, Черубина и Пяст!
Где б изданья сыскать их творений чудесных,
дивных звуков наслушаться всласть!
 
 
И какими ж они оказались на деле,
когда я их – увы – прочитал!
Даже Эллис, волшебный, неведомый Эллис,
Кобылинским плешивым предстал!
 
 
Впрочем, надо заметить, что именно этот
старомодного чтения круг
ледяное презрение к власти Советов
влил мне в душу. Читатель и друг,
 
 
помнишь? «Утренней почты» воскресные звуки,
ждешь, что будет в конце, но опять
Карел Гот! За туманом торопится Кукин.
Или Клячкин? Не стоит гадать.
 
 
Пестимея Макаровна строила козни,
к пятой серии Фрол прозревал,
и опять Карел Гот! И совсем уже поздно
соблазнительно ляжки вздымал
 
 
Фридрих Штадт, незабвенный Палас. О детанте
Зорин, Бовин и Цветов бубнят.
Масляков веселится и ищет таланты.
Фигуристски красиво скользят.
 
 
Литгазета клеймит Солженицера, там же
врет поэт про знакомство с Леже,
и описана беспрецедентная кража,
впрочем, стрелочник пойман уже.
 
 
И когда б не дурацкая страсть к зоргенфреям,
я бы к слуцким, конечно, припал.
что, наверно, стыдней и уж точно вреднее,
я же попросту их не читал.
 
 
Был я юношей смуглым со взором горящим,
демонически я хохотал
над «Совдепией». Нет, я не жил настоящим,
Гамаюну я тайно внимал.
 
 
Впрочем, все эти бездны, и тайны, и маски
не мешали щенячьей возне
с Чепилевским, и Филькой, и Масиным Васькой
в мутноватой сенежской волне.
 
 
Или сенежской, как говорили в поселке,
расположенном на берегу,
огороженном – чтобы дары Военторга
не достались лихому врагу.
 
 
Старшеклассники, мы с дембелями якшались,
угощали их нашим вином
и, внимая их россказням, мы приучались
приблатненным болтать матерком.
 
 
Как-то так уживалась Прекрасная Дама
с той, из порнографических карт,
дамой пик с несуразно большими грудями.
На физре баскетбольный азарт
 
 
сочетался с тоскою, такою тоскою,
с роковою такою тоской,
что хоть бейся о стенды на стенах башкою
или волком Высоцкого вой!
 
 
Зеркала раздражали и усугубляли
отвращение к жизни, хотя
сам я толком не выбрал еще идеала,
перед старым трельяжем вертясь —
 
 
иль утонченность, бледность, круги под глазами,
иль стальной Гойки Митича торс,
или хаер хипповский с такими очками,
как у Леннона?.. Дамы и герлс,
 
 
и индейские скво, и портовые шлюхи,
и Она… Но из глуби зеркал
снова коротко стриженный и близорукий
толстогубый подросток взирал.
 
 
Но желаннее образов всех оставался
тот портрет над диваном моим.
Как старался я, как я безбожно кривлялся,
чтоб хоть чуточку сблизиться с ним!
 
 
Как я втягивал щеки, закусывал губы!
Нет! Совсем не похож, хоть убей.
И еще этот прыщ на носу этом глупом!
Нет, не Блок. Городецкий скорей.
 
 
Все равно! Совпадений без этого много!
Ну, во-первых, родной гарнизон
не случайно почти что в имении Блока
был по воле судеб размещен!
 
 
Не случайно, я знал, там, за лесом зубчатым
километрах в пяти-десяти
юный Блок любовался зловещим закатом
в слуховое окно! И гляди —
 
 
не случайно такие ж багровые тучи
там сияют, в безбрежность маня!
Как Л. Д. Менделееву, друг наилучший
не случайно увел у меня
 
 
Свету К.!.. И она не случайно похожа
толщиной на предтечу свою!
Не случайно, отбив ее четвертью позже,
я в сонетах ее воспою!
 
 
Воспою я в венках и гирляндах сонетов,
вирелэ, виланелей, секстин,
и ронделей, и, Боже ты мой, триолетов,
и октав, и баллад, и терцин!
 
 
И добьюсь наконец! Незабвенною ночью
на залитой луной простыне
Света К., словно Вечная Женственность, молча,
отбивалась и льнула ко мне!
 
 
А потом отдалась! Отдавалась грозово!
Отдается и ждет, что возьму!
Я стараюсь, я пробую снова и снова,
я никак не пойму почему!
 
 
Что же делать? Ворота блаженства замкнуты!
Ничего, как об стенку горох.
Силюсь вспомнить хоть что-нибудь из «Кама сутры».
Смотрит холодно сомовский Блок.
 
 
Чуть не плачу уже. Час разлуки все ближе.
Не выходит. Не входит никак…
………………………………..
И во сне я шептал: «Подними, подними же!
Подними ей коленки, дурак!» —
 
 
и проснулся на мглистом, холодном рассвете
безнадежного зимнего дня.
И двойник в зазеркалии кафельном встретил
нехорошей ухмылкой меня.
 
 
За стеной неуемные азербайджанцы
принимались с утра за свое
и кричали, смеясь, про какую-то Жанку…
Что ж ты морщишься, счастье мое?
 
 
Душ принять не хватало решимости. Боже!
Ну и рожа! Саднило в висках.
И несвежее тело с гусиною кожей
вызывало брезгливость и страх.
 
 
И никак не сбривалась седая щетина.
В животе поднималась возня.
И, смешавшись во рту, никотин с помарином,
как два пальца, мутили меня.
 
 
Видно, вправду пора приниматься за дело,
за пустые делишки свои.
Оживал коридор. Ретрансляция пела
и хрипела заре о любви.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю