355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Доронина » Дневник актрисы » Текст книги (страница 7)
Дневник актрисы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:21

Текст книги "Дневник актрисы"


Автор книги: Татьяна Доронина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Фурцева принимала труппу «Комеди Франсез» в Кремлевском дворце. Рядом с Екатериной Алексеевной сидела небольшого роста, чуть полноватая женщина и пыталась всех рассмешить. Она громко и оживленно говорила, часто вскакивала со своего места, пыталась произнести тост, тоже «смешной». Мне было обидно, мне казалось, что ее «клоунство» похоже на потерю достоинства. Этакая привычная игра в «незаменимую в компании», игра, любимая «верхами». Вокруг сидели актеры «Комеди Франсез» – самые заурядные, самые средние ремесленники. Я видела их «Тартюфа»: спектакль, который они играли, был скучен. А Вера Марецкая! Такой актрисы во всем мире нет! Уходя, она еще что-то выкрикивала, сама, одна смеялась своим репликам, ее округлая фигура в чем-то белом казалась тяжелой. Я обиделась за нее. Я ее так любила. Потом я поняла – я не права. Она.

Она была права, она жила и хотела жить. Она не была «заморожена», как те «достойные» ремесленники с брезгливыми лицами и равнодушным взглядом. Она «держала форму»!

Последний раз я ее увидела в Кунцевской больнице. Похудевшая, с детской панамкой на голове, она ходила по территории парка, будто ища собеседника. Бедные, бедные российские актрисы! (Даже такие талантливые, как она, вернее эти-то самые бедные и есть!)

Замечательные спектакли «старого МХАТа». Они отличались от МХАТа 50-х годов столь резко, были так несовместимы, что создавалось впечатление, будто есть настоящий МХАТ (это «Три сестры», «Воскресение», «Плоды просвещения», «Женитьба Фигаро») и «совсем не МХАТ» («Зеленая улица», «Дачники», «Залп “Авроры”», «Сердце не прощает»), И дело не в том, что раньше ставили хорошие пьесы, а теперь плохие. Те же актеры по-другому играли, становились предельно скучными, существовали формально, «не проживали» роль, а «докладывали» ее. Они привыкли докладывать на худсоветах, на совещаниях, они не могут «правду от неправды» отличать, они – как служащие главка, которые почему-то не сняли табличку, на которой написано – МХАТ СССР.

Ах ты, боль моя, любовь моя и ненависть моя!

Как мучительно это бессилие, когда очевидное для тебя и других преступление, совершаемое в стенах театра, носит название очередной творческой победы. Хочется кричать: «Что вы, ослепли, оглохли, поглупели и забыли – и все это сразу? Вам же только немногим больше пятидесяти! Почему “отлетели” ваши души, как вы позволили себе “играть без души”? Ведь вы играете “Мертвые души”, играете почти все – прекрасно. Почему вы не понимаете, что это – про вас? Какой дьявол околдовал этот дом в Камергерском, чем он вам заплатил за ваши живые души? Как вы смеете называть себя учениками Станиславского?»

Мы подошли к окошечку администратора и протянули гордо наши студенческие билеты. Лицо в очках, короткий жест – и вот у нас в руках маленький белый листочек – контрамарка.

Мы поднимаемся на второй ярус и ждем – когда станут меркнуть фонари в зале. Подстилаем газету и садимся на ступеньки. Тяжелый занавес медленно раздвигается, и мягкий солнечный свет наполняет тебя теплом и надеждой. «Три сестры». Чехов.

Мне было все равно, что этим троим – было вместе более ста пятидесяти лет. И всем было «все равно». Я первый раз в жизни видела идеально прекрасный спектакль. В нем было все – красота жизни и обреченность этой красоты в жизни. Сияющая вера в то, что лучшие мечты и надежды когда-нибудь, а может быть, завтра – станут реальностью. И крах этих надежд.

Три первоклассные актерские работы – Тарасова, Ливанов, Грибов. Некоторый рационализм, свойственный личности Аллы Тарасовой, был скрыт гениальной режиссурой Немировича. Интонации, присущие человеку интеллигентному, тонко чувствующему, привычному к тому, чтобы скрывать свою драму, – это от Владимира Ивановича. Ум, деликатность и чувство меры. Прекрасный внешний облик освещался изнутри такой же прекрасной душой. Немирович умел создавать свою Галатею.

Слова Вершинина: «Великолепная, чудная женщина, великолепная, чудная» – имели право быть произнесенными в данном спектакле.

Поразил Ливанов. Решение его Соленого было уникальным. В образе соединились вещи несовместимые – тупость и трагизм. Человек с кожей носорога умел и мог любить нежно, страстно и самозабвенно.

Тупой вздернутый нос, маленькие глаза, поступь существа, которое не ходит по земле, а топчет землю. Желание быть, вернее казаться, значительным и умным – переполняло маленькую душу Соленого, отсутствие юмора в какой-либо степени возбуждало почти жалость. Его одиночество – было подлинным одиночеством именно в доме Прозоровых, он был несовместим с ними. Но невольно казалось, что за пределами этого дома – он один из многих. «Руки пахнут трупом», руки убийц – у многих подобных.

Но никто в том удивительном спектакле не любил так нежно и сильно, как Ливанов. Все лучшее, трепетное и нереализованное – присутствовало в этом «вечернем объяснении на Святках». Наверное, это был единственный прекрасный миг Соленого, когда он был искренним и забыл, что он «похож на Лермонтова». Почему же Немирович отдал Соленому в своем спектакле такое искреннее любовное объяснение? Как подлинный художник, он провел свое сквозное «тоска по лучшей жизни» через всех персонажей, кроме Наташи. И это был главный выигрыш спектакля – через всех!

Наташа – вечная победа хама. Она – то, что делает жизнь неприемлемой и нежеланной, любовь – совокуплением, духовность – бессмыслицей, надежду – безнадежностью. Ее целеустремленность к разрушению – страшна и «очень перспективна».

В талантливой Анастасии Георгиевской – «крепкой характерной», упрощенной по внутренним ходам, сценически неинтеллигентной, Немирович воплотил то, что он ненавидел и чего боялся – эмансипацию.

Грибов – Чебутыкин. Человек, который грелся у чужого очага, любил этот очаг, как не любят свой, наблюдал в бессилии разгром его и «под занавес» сказал: «Тара… ра… бумбия… сижу на тумбе я…» Эта фраза – гениальна. На тумбе оказались все персонажи – кроме Наташи, которая поселилась в доме и срубила деревья вокруг этого дома. Она не замечает красоты деревьев (в отличие от Чехова и Тузенбаха), они для нее – уродливы!

На тумбе сидит вся российская интеллигенция, и Чехов и Немирович знали это. «Бальзак венчался в Бердичеве». Дикость. Несуразица. Игра больного воображения.

Но в таком же «Бердичеве» венчался и сам Антон Павлович, и писал он про «Бердичев» и про «сижу на тумбе я», имея в виду свою нелепую женитьбу и свой скорый конец.

Немирович дал Грибову роль трагическую по сути своей, и тот сумел донести эту трагедию средствами, присущими таланту, наделенному большим юмором. Это – трудно, это высший класс в нашей профессии – трагедия через юмор. Алексей Грибов сумел сохранить в этом гражданском спектакле верность «сверхзадаче», верность настоящему МХАТу и верность ученика – учителю.

Ах, как хочется сыграть «Вишневый сад»!

Ефремов не разрешил мне «гастролировать» у Плучека, хотя я ничего не репетирую во МХАТе. Почему, Господи? Почему?

20.12.84

Тот, кто по праву таланта продолжил и развил лучшее в отечественной драматургии, – Михаил Булгаков.

Михаил Афанасьевич Булгаков ходил по коридорам МХАТа, чуть выставив левое плечо, и «волчьими» глазами лицезрел то, что частично стало «Театральным романом». То, что Вершилов «призвал» Михаила Афанасьевича в театр, – это естественно. Иначе не могло быть.

Это не потому, что остальные «не читали» «Белой гвардии», а если читали, то «не поняли». Нет. Вершилов отличался от многих, любил театр, болел за будущее театра. В Булгакове он увидел своих любимых Достоевского, Щедрина и Гоголя. Человек, который войдет в «Театральный роман», как Ильчин, станет моим учителем и определит многое в моей судьбе. Он научит меня работать, никогда не врать и любить свое дело. Он будет следить издалека, как я усвоила его уроки, и будет присылать мне подробные и такие нужные письма. Пока он был жив, я знала, что есть на свете человек, которому действительно интересна моя творческая судьба.

Осенью 59-го я приехала на съемки в Москву и перед тем, как поехать на студию, набрала номер телефона Бориса Ильича. Подошла Леночка, его дочь. «Здравствуйте, Леночка, можно Бориса Ильича?» Пауза. Короткая и напряженная. Потом: «Он умер. Сегодня».

Самые необходимые и самые родные уходят рано. Они оставляют за собой то, что ты сумела понять, почувствовать и обрести благодаря таланту и опыту ушедших. И еще боль. Со дня его смерти прошло двадцать пять лет. Боль от этого не меньше.

Но тогда он был еще жив, относительно здоров и оставался настоящим мхатовцем – честным, последовательным и верным! Он стал ставить на диплом «Волки и овцы». Лыняев – Женя Евстигнеев, Беркутов – Олег Басилашвили, я – Глафира.

Яркий талант Жени, полный обаяния, юмора и магнетизма, заблистал в студии сразу. Опыт работы в провинции, достаточно продолжительный, не испортил и не опошлил артиста, а сделал смелым. В сером, очень поношенном костюме, стоптанных ботинках, с лысиной и глазами, полными смеха, – таким предстал перед нами Женя, придя на наш курс на третий год обучения.

«Зачем к нам такой взрослый и лысый провинциальный артист?» – наверно, именно это прочел на наших физиономиях Вершилов. Прочел, устыдился за нас и сказал: «Женя, прочтите нам то, что вы читали комиссии».

Альфонс Доде.

«Грешник пришел в чистилище и несмело направился к воротам рая. Апостол Петр спросил его устало, безразлично и басом: “Ну, ты входишь или… не входишь?” Апостолу надоели все приходящие, он устал, глаза бы его их не видели».

Мы все захохотали, мы сразу влюбились в Женин талант, как впоследствии влюбится зритель.

Генерала Иволгина в сцене из «Идиота» Женя играл упоенно, его рассказ о сигаре и о болонке возбуждал смех, жалость и восторг. Восторг – профессиональный, от того, «как хорошо». Жалость и смех – личностные, человеческие.

Старое здание МХАТа согрето для меня дыханием, жизнью тех, кого я никогда не видела, но мне кажется, что я их не только видела, но пребывала вместе с ними и любила их. Когда я открывала тяжелую железную дверь, ведущую на сцену, я старалась делать это осторожно и бережно. Эту дверь открывали Станиславский, Хмелев, Булгаков и еще, и еще многие неповторимые, прекрасные, с живой душой и пониманием своего «человеческого, гражданского и профессионального» долга. Они волновались, трепетали, боялись и радовались. Овации зрительного зала были для них привычны и каждый раз «внове».

У этой двери, с трудом дойдя до нее, как смертельно раненный, упал Добронравов. Этот порог – за которым начиналась подлинная жизнь каждого из этого отряда гениев и борцов и у которого она кончалась, иногда стремительно и страшно.

Маленький кабинет Немировича-Данченко, когда я его увидела в первый раз, показался предельно скромным и очень домашним. Смешная лампа с цветными стеклышками, маленький диванчик, небольшой стол и фотографии, фотографии. Разного формата, в разных рамочках, с подписями и пожеланиями, и благодарностями, и обещаниями. «Расписки в верности» – иногда подлинной, иногда мнимой.

Гримерная К. С. – скромная и чистенькая. Казалось, что его душа поселилась здесь навечно. К. С. неслышными шагами, на цыпочках – ходит по сцене, слушает спектакль, сейчас вернется и при свете не прикрытых ничем лампочек будет долго смотреть на свое огорченное лицо, отраженное с трех сторон чуть мутноватыми зеркалами.

Ложа внизу, вернее помещение «за ложей». На диванчике, в костюме Ивана Грозного, будет тяжело дышать и задыхаться Николай Хмелев. Его сердце не выдержит муки напряжения и боли. За свой театр, за Грозного, за людей, за себя. Не вынесет, не «выживет».

Длинные мхатовские коридоры и красивые фойе хранили звуки шагов победительного Василия Ивановича Качалова и необыкновенно одаренного Ивана Михайловича Москвина. В этих стенах раздавался глуховатый голос Антона Павловича Чехова и чарующий бас Федора Ивановича Шаляпина. Для меня старое здание – было не зданием «вообще», а единственным и единственно возможным местом, где всегда будет тот МХАТ, который «лучше всех театров в мире».

22.12.84

Вчера я прочла в «Литературке» статью критика Игоря Дедкова «Портрет с автографом». Живет в Костроме – вне веяний, тенденций и «продаж». Принцип – высокая личная нравственность и ответственность за сказанное и написанное. Уверен, что «традиция русской критической мысли» – глубокое знание философии, истории и прочих наук, человеческая порядочность и личная ответственность за время, за себя, за то, что делается вокруг. Считает, что обязанность профессии «критик», суть профессии – это продолжение «работы» произведения того или иного автора, внедрение, разъяснение, углубление его идей. Дедков не видит в этом «вторичности», унижения для своей профессии, он видит в этом смысл и предназначение критики. Надо находиться вдали от суеты и пристрастий, чтобы честно, доказательно объяснить, почему столь прекрасна личная боль Распутина за свою землю, за людей. Почему нужна проза Василия Белова и подобных ему и почему вредно все, что «помимо», что «размашисто» и претенциозно, и… никому не нужно.

За долгие годы чтения этого раздела в «Лит. газете» я получила лишь второй раз – надежду и удовлетворение. (Первый раз – от интервью с Петрушевской, искреннего и глубокого.) Может быть, хоть в какой-то мере возможно у нас появление подлинных личностей в критике, столь важной и столь ответственной? Было же время «нелицеприятной критики» в русской литературе.

Лицо Дедкова похоже на лицо молодого Белинского. Мой прекрасный Михаил Афанасьевич смотрит на меня открытым взглядом с моей любимой фотографии из «личного дела» и тяжело вздыхает. Интересно, как бы он смотрел сегодняшние спектакли? Как он назвал бы свою новую книгу о сегодняшнем МХАТе? «Царство Фили»? А может быть, «Необратимость»?

23.12.84

Смешно, что улица называется именем Фурманова. Буквально смешно, без злобы, без иронии, без удивления. На углу этой улицы стоит дом Нащокина, хранящий легкий пушкинский шаг, резкий смех и тайны его разговора с истинным другом. А чуть наискосок от нащокинского дома стоял дом писателей, на котором была даже мемориальная доска, удостоверяющая, что жил когда-то Матэ Залка на свете. Все так. Но это был дом Михаила Булгакова, его последнее прибежище, его тепло, его отдохновение, его страдание и его смерть. И если не расщедрились на «улицу Нащокина», на «переулок поэта», а только на улицу Фурманова, то это неважно, это очередная игра Воланда. Это он назвал улицу Булгакова улицей Фурманова для того, чтобы в очередной раз москвичи существовали по закону дьявольского перевертыша и, шагая по улице Фурманова, называли ее улицей Булгакова.

Маргариту Михаил Афанасьевич поместил напротив – в кирпичном коммунальном замке с уютным внутренним двориком, который почти рядом с бульваром Гоголя. Маргариту – до «ведьмы».

Если провести мысленно прямую линию между домом, где умер Гоголь, и домом, в котором скончался Михаил Афанасьевич, то прямая эта будет меньше километра, равна 88 годам. Всего! Всего 88 лет разделили ранние кончины учителя и ученика, равных по величию, по остроте взгляда и по личностному соотнесению себя с событиями вокруг. По причастности, по сопричастности, по совести, по стойкости, по муке. Бог общий и дьявол – общий. Для тех, за чьими плечами вечность, 88 лет – мгновенье.

«Дух сомненья» шагнул с Суворовского бульвара чуть вправо и оказался на улице Фурманова в писательском доме. Нет, не так. Сначала он шагнул на Садовую в «ювелиршину квартиру», а уже потом – в писательский дом.

Булгаковская душа была похожа на вселенную – «вечна, бесконечна, незыблема». Она вместила, впустила в себя и Боланда, и мальчика-шута, и того, кто «так неудачно пошутил», и Иешуа Га-Ноцри, и легион других. И никому не было тесно, и никто не был обижен, и никто не остался в тени. Булгаков успел. Странно. Но успел за 28 лет «взрослой» жизни – рассказать, потрясти, раскрыть, обвинить и проклясть. И освистать. Ах, какой это был свист! Какое торжество победы! Свистнуто так свистнуто!

Я иду от того места, где стоял писательский дом (чтобы не заставили назвать улицу ее подлинным именем, «булгаковский» дом снесли, на его месте – «дом элиты»), иду по маршруту «полета Маргариты». Миную особняк, который так любил Бунин, прохожу дом декабриста Сверчкова (он «еще живой» – этот дом), остается позади бывшая керосиновая лавка – ныне магазин стирального порошка, поворачиваю вправо, пересекаю Арбат, иду мимо дома Марины, от Вахтанговского театра поворачиваю налево, «лечу» по прямой и почти у Калининского проспекта – вижу удобный и большой «дом критиков». В подъезде стоит лифтер, напоминающий по выправке и по остаткам военной стати – надсмотрщика в тюрьме. На лице – тяжелом и бесформенном – два глаза, два буравчика, два соглядатая, два стукача. Я поднимаюсь на третий этаж и звоню в дверь справа. Слышу шаркающие шаги и бегу наверх. Смотрю вниз с верхней площадки – вижу жирный красный затылок, серую лысину и спину моржа.

Латунский жив! Это он пишет сегодня разгромные рецензии на хорошие пьесы, на талантливые стихи, на Валентина Распутина, который «не то отражает». Я жду, когда дверь закроется, и медленно спускаюсь вниз. Надсмотрщик, который бережет покой Латунского, – долго и подозрительно смотрит мне вслед.

Я перебирала сегодня свои «ежедневники», и мне казалось, что нелепая и неумелая моя жизнь упрекает меня за неразумность, за вечное детство, за лень, за отсутствие терпимости, за гордыню. Дневники – письменное свидетельство моих недостатков и моей слабости.

Закон «радуйся» – мудрый и единственный – не усвоен мною. Я требую от жизни того, чего требовать нельзя и грех, – справедливости. Это грех потому, что «справедливость» определяет кто-то свыше, не людское это дело. У каждого «своя справедливость, своя правда и своя боль». Не надо требовать, надо всего-навсего самой лично существовать, последовательно и всегда – в добре и всепрощении.

Но зачем еще эта мука воспоминаний? Больно так, будто все, что было со мной двадцать, тридцать лет назад, – происходило вчера. И сегодня мне больно писать о последнем курсе в студии.

У меня хватило сил – «потом» да и «тогда» – сделать вид, что я ничего не знаю, ничего не понимаю. Но остался «счет» в сердце, и боль от несправедливости, и остался рассказ Вершилова, и его дрожащие руки, и слезы его, которые он так старался скрыть. «Не надо огорчаться. Это пройдет. Все будет, как должно. МХАТ – не единственный театр в стране. Я рассказываю вам, чтобы вы хоть немного стали взрослой. Сделано все, чтобы вас не было в театре. И сделано это не сегодня, на худсовете, а еще год назад. Я говорю вам это, чтобы заставить вас пойти к Радомысленскому и попросить переписать характеристику. Я этого сам сделать не могу, мне нельзя. Не плачьте. Все останется при вас. Поверьте, все будет хорошо, но сейчас пойдите, скажите, пусть перепишут. Ничего не объясняйте – кто сказал. Просто попросите. Не надо бояться. Вам нечего бояться. Они – боятся, так они знают, чего именно. А вам надо смелее. Войдите и скажите: “Я прошу, Вениамин Захарович, переписать мою характеристику”. Все. Больше ничего».

Я пошла. Я сказала только то, что просил сказать Борис Ильич. «Перепишите характеристику». – «Она отослана». – «Перепишите». Пауза. Потом: «Зайди через час». Я зашла. Он подал мне в руки запечатанный конверт и сказал: «Иди на улицу Куйбышева. Передашь. Я позвонил».

Я «несла» конверт в книге «Литературная Москва». Я пришла в министерство, поднялась на второй этаж, узнала – где сидит «такая-то», и передала ей конверт.

На меня были заявки из Александринки, из театра Охлопкова. Но это было слишком близко. Распределили меня в Волгоградский областной драматический театр со ставкой 69 рублей. Вершилов сказал: «Время все поставит на свои места. Иначе быть не может. Вы должны верить мне. Понимаете? В данном случае только мне. Я пожил. Я знаю».

Потом на госэкзамене по мастерству Тарасова вышла на сцену, взяла меня за руку, вывела в центр, трижды поцеловала и сказала: «Поздравляю, поздравляю, поздравляю». Я смотрела мимо ее глаз, смотрела на розовый газовый платочек, обвязанный вокруг тяжелой шеи. Мне было очень важно, чтобы она не увидела моих глаз, моих слез и того, что я «все знаю».

Нет у меня прощения, нет во мне смирения и нет забвения. Даже не за себя. За него. За Вершилова. Его подробный рассказ под названием «Как это делается» явился для меня началом познания истинной жизни театра и еще, и в большей степени, подтверждением, что я училась у самого лучшего педагога и у самого лучшего человека. Отныне моя работа в театре – это ответ за двоих – за него и за себя. Мне очень хотелось, чтобы его желание «конечной победы» – исполнилось, чтобы я «успела» его отблагодарить тем, что «я состоялась – вопреки».

По Ахматовой, есть «три эпохи у воспоминаний», у меня – одна. Мои воспоминания – всегда в первой «эпохе», хотя я и говорю ахматовское: «Все к лучшему». Но как хорошо, что именно мой учитель пригласил Мастера на встречу с театром. Вольно или невольно Михаил Афанасьевич Булгаков для меня – мерило «всего и вся».

В далеком 1966 году в журнале «Москва» напечатали «Мастера и Маргариту» с предисловием Константина Симонова. Первый из публики отзыв о «Мастере» я услышала в парикмахерской на Кузнецком. Я «сушилась». Слева и справа «сушились» две «высокоинтеллектуальные» дамы. Я смотрела вслед великой балерине, которая магически притягивала отрешенностью ото всех и вся, она ступала, как ступают королевы и большие актрисы. Соседка справа обратилась ко мне и доверительно спросила: «Господи, ну ничего особенного. Худая, лицо серое. Да и прическу могла бы поинтересней. Зализалась. Не знаете, с кем она сейчас?» Я сказала «про себя» все слова, которые нельзя говорить вслух, и тяжелым взглядом уставилась на соседку. Мне говорить «сразу» нельзя. Надо переждать. Переждала. Потом вкрадчиво: «Зависть – не самое лучшее из женских достоинств. Терпите и… по возможности, меньше волнуйтесь». Соседкин ответный взгляд был более выразителен, чем мой. Паузы она не сделала, сказала сразу: «Господи, это вы волнуетесь, а не я. Буду я из-за всякой… волноваться. Вас по-человечески спросили, а вы сразу гонор свой показываете. Поскромнее надо бы… с народом».

Все «сушащиеся» обернулись в мою сторону, и я в очередной раз мысленно предала мою любимую профессию. На миг. Самый короткий. Потом попросила у нее прощения. Интеллектуалка «через меня» заговорила с соседкой «слева». «Вы прочли “Мастера и Маргариту”? Что? Не слышу. Я тоже прочитала. Ну ничего, ничего особенного. Столько шума, а абсолютно ничего особенного. Как вы думаете – кто эта Маргарита? Говорят, его жена. Этого писателя жена. Ничего себе – про жену, как про ведьму. Сильно сказано! Что? Не слышу. Да, да, конечно, преувеличение, но в чем смысл? Вообще, там путаница какая-то». «Не-досушившись», я встала и пошла. Услышала вслед: «Господи, ну ничего особенного. Я-то лично ее не люблю. Видели, какая злая? Я так и думала».

Я подымалась по Кузнецкому к МХАТу на встречу с «ведьмой» Еленой Сергеевной. Булгаковой. Сдавали макет «Дней Турбиных». Режиссер Варпаховский ставил во МХАТе пьесу моего Мастера и на приемку макета пригласил Елену Сергеевну. Я подошла к комендатуре. В дверях, полуоткрыв их, – стояла красавица. Просто пленительна, просто женственна, просто очаровательна и просто лучезарна. Солнце еще больше золотило ее рыжеватые короткие волосы. «Ореховые глаза» чуть щурились и искрились, алый рот, гладкое чистое лицо. Общее выражение – приветливости и снисхождения. Нас познакомили. Она протянула мне руку. Зеленым лучом блеснуло кольцо, отраженное в золотой монете другого кольца. Пожатие короткое, мягкое и теплое.

Варпаховский взял ее под руку и повел – почтительно, осторожно, так, как ведут только красавицу, – с восторгом и надеждой. Он помолодел, он хохотал так же легко и так же беспричинно, как она. Он откидывал чуть назад голову, он стал выше, стройнее и даже красивее.

Ее широкое светлое пальто из бежеватой вязкой ткани – колыхалось в такт шагам, стройные ножки на высоких каблуках – держались крепко и упруго, тонкий запах духов казался ее дыханием. С неуловимой улыбкой смотрела она на серую одежду сцены, смотрела в этот игрушечный ящик, который вместил в миниатюре облик будущего спектакля, и кивала головой.

67-й год. Через сорок один год после великой и горькой премьеры «Турбиных» Маргарита праздновала свою победу и победу Мастера. Важно было то, что «это было», – репетиции пьесы в театре, несмотря на 398 отрицательных рецензий, несмотря на Латунского, Авербаха и Блюма, несмотря на «Театральный роман». Великие сороковины – особые и единственные – сотворила она, Елена Сергеевна Булгакова, Маргарита, «ведьма». Она «проживала» свое лучшее воплощение на земле, свой звездный час, свой пик. Проживала более насыщенно и более полно, чем может один человек.

Рукописи, которые ОН оставил – без надежды, без упования, – обернулись через сорок лет великой книгой «Три романа Михаила Булгакова». И эта уникальная акция превращения «рукописей, которые не горят», – в самую популярную, самую модную, «невозможнодоставаемую» любимую книгу – совершена ею, Маргаритой. Ее умом, ее волей, ее верностью, ее упорством, ее любовью. Она действительно оказалась – «ведьмой», обладающей чудодейственной силой, она летала над Москвой – завораживая, торжествуя, карая и возвеличивая. Это она на моих глазах только что сотворила маленькое чудо превращения пожилого, ироничного Варпаховского – во влюбленного юношу, галантного кавалера. Ей было – более семидесяти.

Если бы можно было выучить весь роман наизусть и читать его перед публикой! Но если я его выучу года через два, то потеряю для себя навсегда тот момент новизны, который мне так дорог. В десятый раз раскрывая бежеватый том, я каждый раз читаю впервые: «Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил, его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал, но сегодня такая ночь, когда сводятся счеты. Рыцарь свой счет оплатил и закрыл». Это он про себя, это Михаил Афанасьевич о своем «счете».

Я смеюсь, я плачу, я восторгаюсь. «Перечитанная» книга обладает свойством уникальным – она каждый раз незнакома, она каждый раз – открытие. Это – как «Евгений Онегин», который пробуждает восторг – до слез. Я решила по-другому. Подготовлю к чтению на эстраде Маргариту, только несколько глав о ней – самой любимой героине наших дней. Она умела беречь, действовать, хранить и заставлять. Она – лучшая ученица Мастера, истинная жена и настоящий сподвижник. Начала со встречи с Воландом, потом – полет, потом – бал у сатаны.

Я хожу по знаменитому мосту во Флоренции, где расположены ювелирные лавки. Маленькие, теснящиеся, они раскрывают сокровища земли и ювелирного искусства. Денег у меня немного, командировочные за шесть дней: это почти 20 долларов. На них я должна купить «то» кольцо, которое отражало зеленые лучи на руке Елены Сергеевны. Если я не найду здесь, среди этого сверканья, то не найду нигде. У меня должно быть что-то похожее, что-то как бы «от нее». Оно было в третьей лавке. Точно такое – золотая монета на высоких лапках. Оно было мне в самый раз и стоило ровно столько, сколько было у меня денег. Ведьма была сильна. Она одарила меня на расстоянии многих тысяч километров от Москвы. Я смотрю на маленькую золотую плоскость, похожую на печать, вижу Москву, комендатуру МХАТа, проем двери и женщину в бежевом пальто и с рыжеватыми волосами. Она улыбается благосклонно и снисходительно.

Потом Сережа Юрский, который ставил «Мольера» Булгакова в БДТ, рассказывал: «Я позвонил в субботу в Москву, сказал Елене Сергеевне, что я буду в понедельник, и просил разрешения зайти к ней. Она, как всегда, очень хорошо разговаривала. В понедельник я приехал в Москву, позвонил, но никто не взял трубку. Я на всякий случай решил поехать. Позвонил в дверь. Открыли: «Я к Елене Сергеевне». – «Проходите». Я вхожу в большую комнату. Она – уже на столе – вытянутая, под чем-то белым, со строгим лицом».

«Кони рванулись, и всадники поднялись вверх и поскакали. Маргарита чувствовала, как ее бешеный конь грызет и тянет мундштук. Плащ Воланда вздуло над головами всей кавалькады, этим плащом начало закрывать вечереющий небосвод. Когда на мгновение черный покров отнесло в сторону, Маргарита на скаку обернулась и увидела, что сзади нет не только разноцветных башен с разворачивающимся над ними аэропланом, но нет уже давно и самого города, который ушел в землю и оставил по себе только туман».

Какое страшное пророчество!

30.12.84

Завтра встреча 85-го года. Год «вола», год «быка» – год «тянущего», «несущего», год «работающего». Может быть, этот год будет «моим», а то в 84-м – «крысы» сильно потрепали меня, отгрызли часть моих птичьих крыльев, и они, эти крылья, только начали отрастать.

Итак, что же было в 84-м? Много негативных открытий. Скандал в прессе со «Скамейкой», неразумные предложения нового зама в Министерстве культуры СССР т. Захарова о реорганизации структуры театра и о современной драматургии. Еще была беспорядочная, нервная и неразумная «.личная» жизнь. И пр., пр. и пр. Из доброго и обнадеживающего были весенние киевские гастроли с чтением моих любимых авторов, толпа возле филармонии. Пенза – встречи со зрителями. Еще хорошими были спектакли «Скамейки» и «Приятной женщины». Публика – послушная твоим внутренним импульсам и желаниям. Запись на радио Чехова и Ахматовой. Рада, что «Анна на шее» дана верно. Даже самой нравится. Вот и все резервы 84-го.

Нет. Еще фильм «Бал» – это одно из немногих истинных зрелищ. Да Венгрия – то, что я называю «фронтовой бригадой». Фильмы: Пазолини «Декамерон» и «Иисус Христос – суперстар». В театрах Москвы только один интересный спектакль – «День рождения Смирновой» у Виктюка. А из книг – письма А. П. Чехова в академическом издании. Во МХАТе – опять ничего не дали играть. Пустой сезон!

Чем же я бьта занята в 84-м? В основном – Олби. «Вирджиния Вульф» – озадачивала меня и моих партнеров очень сильно и интригующе. Пьеса – непривычна. Репетирую у Кати Еланской в «Сфере».

Тема, которую надо сыграть, – «ненужность» в сегодняшнем мире – ума, таланта, чистоты. «Невинная волчица» находится в состоянии боя со всеми, желая «состояться» как личность, как женщина и как мать. Утверждает, что «состоялась» как истинная мать, но это утверждение ее безумно, как и два предыдущих. Зависимость от окружения, от времени, от мужчины, который рядом. Частная «состоятельность» должна опираться на состоятельность мира вокруг. А если тебя окружает университет, в котором достоинство профессора определяется способностью данного профессора «произвести впечатление на попечителей и людей, которые пополняют фонды»? Профессор должен быть «пробивной» и заниматься боксом. Самозащита, что ли? Мир вокруг – безумен, он занят искусственным отбором, чтобы произвести идеального конформиста. Мужчины вокруг – импотенты и орава «пьянчуг». Муж, который не противится злу вокруг, не борется с ним, а только пьет и не может вылезти из «болота на историческом факультете».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю