355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Доронина » Дневник актрисы » Текст книги (страница 15)
Дневник актрисы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:21

Текст книги "Дневник актрисы"


Автор книги: Татьяна Доронина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Он состоялся вопреки – времени и повсеместному несчастью для всей России – Революции.

В этой избе он не жил. Это «послепожарная» изба, новая, выстроенная на том месте, где стояла «старая» – та, в которой он «растил себя поэтом». За избой, в глубине двора, стоит небольшой сарай. Так вот именно сарай его дыханье и хранит.

«А вот место, где стояла церковь», – сказал экскурсовод, и мы в очередной раз поразились, какие освященные красотой места выбирали истинно верующие для христианских храмов. Мы перешли дорогу и пошли к реке, и охватило нас, и очаровало, и восхитило все вокруг. Простор, низкое небо, сияющая неторопливость реки – было тем, что породило понятие «Есенин» во всей своей пронзительности и нежном совершенстве. Есенин рожден и освящен этой истинно русской, светлой, чистой, благоуханной красотою.

…Где-то у меня живут отец и мать,

Которым наплевать на все мои стихи.

Которым дорог я, как поле и как плоть,

Как дождик, что весной взрыхляет зеленя.

Белоголовый, ловкий и не «в рост пошел». Как соединить быт русской избы – с ее теснотой, чугунами, ухватами, пойлом для коров, керосиновой лампой – тусклой и чадящей, с полатями, где сохнут тулупы, русской широкой печью, на которой сохнут валенки, с вечным кисловатым запахом сырой овчины, скисшего молока, закваски для хлеба, только что смолотой муки и капусты, – как соединить все это со строчками стихов, написанных пятнадцатилетним отроком:

Там, где капустные грядки

Красной водой поливает восход,

Клененочек маленький матке

Зеленое вымя сосет.

Чувствовать красоту Божьего мира столь нежно и целомудренно – это при относительно и безусловно малом запасе слов, которые он слышит вокруг… И слова эти скудные, и фразы короткие, и перемежаются эти простые слова – привычным матом, и называются естественные и простейшие функции человеческого организма – тоже буквально и просто. И вдруг мальчик «переходного» возраста находит для растущего дерева – свое слово, им от жалости к дереву рожденное: «клененочек». Он сам был этим клененочком, которому дали вырасти немного, отпустили ему срок недолгий, а потом ломали его ветки, рубили корни, гнули ровный и стройный ствол. А когда согнуть не смогли – набросились и ломали, кору сдирали, и рубили, и резали, и палили – в тупой своей звериной ненависти уродов к человеческому совершенству.

Экскурсовод в музее, что был расположен тогда в бывшем доме Кашиной, водил нас по белым небольшим залам и старался успеть рассказать за короткое время «всю есенинскую жизнь». Был этот милый экскурсовод изящен и белокур, и одержим, и душевен. Я хотела спросить его, не из местных ли он, да постеснялась. Местные многие носят фамилию Есенин. Говорят, вся деревня была с одной фамилией.

Подойдя к стенду с фотографией Миклашевской, экскурсовод трогательно заметил: «Если признаются поэты в любви к женщине столь пространным циклом стихов, значит, любовь не была взаимной». «Принцесса Брамбилла» по сцене и печальная большеглазая актриса «по жизни» – принимала признание затравленного, одинокого, более, чем она сама, поэта, как естественные для красавицы комплименты, высказанные в непривычной форме искреннего, высокого слога. «Твой иконный и строгий лик по часовням висел в рязанях».

Поэт возвысил актрису – до Богородицы, актриса «внутренне» это «вознесение» сочла правомочным, но ее боязнь боли, еще одной сердечной боли – очевидно, была столь велика, что пойти навстречу Сергею Александровичу она не решилась. Ее совершенное лицо, помещенное в центре стенда, украшало, освещало этот стенд, как единственный по красоте и чистоте знак рокового 25-го года.

Есенинские сестры – Александра и Екатерина – были еще живы и в момент нашего приезда были в Константинове. Встречаться с нами они не стали, экскурсовод сказал, что они в ссоре, да еще и неважно себя чувствуют. Потом, через двадцать лет, когда стали публиковать правду об убийстве русского гения, я подумала, что нежелание сестер встречаться, то есть возвращаться памятью к трагичному, ужасному в жизни – естественно и понятно.

Со школьных лет, в то «безъесенинское» время, когда в библиотеках не выдавали книг с его стихами и я записывала их «с голоса», я полюбила стихи Сергея Есенина на всю жизнь. Они мне казались молитвами, обращенными к Богу, благословляющими все, что создано Господом – природу, женщину, любовь, способность восторга и душу. Когда в первый раз я пришла на Ваганьковское и подошла к небольшому холмику с крестом – боль и острая жалость захлестнули и заполнили все вокруг. Теперь Есенин – «давленый», «вдавленный» белым мрамором в глубь земли, безнадежно похоронен.

Я пытаюсь красиво поставить цветы в узкие мраморные ложбинки, вода в них темная, гнилая, и кажется мне, что «его» там нет, что взгромоздили этот мрамор для того, чтобы так и осталось на уровне «версии» убиение в аптечном складе гостиницы «Англетер» той кровавой рождественской ночью.

Рушили гостиницу вопреки желанию ленинградцев. Не помогло долгое стояние толпы рядом с гостиницей, не помогли выкрики, не помогли маленькие, написанные от руки плакатики. Наши правители не ведают, что глас народа – это глас Божий.

И ухнули бесформенным тяжелым чугунным ударом по старой кладке екатерининских времен. Боялись раскрытия преступления даже через многие годы. И не зря боялись. И подтвердили еще раз этим «разрушением по приказу», что нет ничего тайного, что не стало бы явным.

Опубликованные ныне бухаринские статьи о «есенинщине» и русском народе открыто и нагло, цинично и бесстыдно подтверждают факт казни истинно народного поэта.

Он любим, как никто другой. Где бы я ни читала стихи Есенина – в Киеве, Ташкенте, Вильнюсе, Риге, Минске и так далее, и так далее, – ответ слушающих, внимающих этим стихам везде одинаков: пронзительная тишина, когда читаю, и овация, когда заканчиваю. И еще записки из зала с просьбой читать далее и «любимое», а «любимых» стихов так много и выстраиваются они длинным рядом, подтверждая наличие живых и трепетных душ – в «бестрепетное» и бездуховное время.

Читать его стихи было счастьем всегда, но особенно радостно было читать в огромном зале имени Чайковского. Зал построен амфитеатром, белые спинки кресел, как рамы, – разделяют слушающих. Они со сцены не смотрятся общей массой, а каждый отдельно, каждый в белой раме и на синем фоне бархата, и каждый не случаен, а единственен, каждый пришел слушать именно стихи. То есть самое совершенное, на что способен человек, – принять в душу мир, понять, почувствовать его и то, что понял, увидел, пережил сердцем своим – отдать людям, как формулу и как молитву в совершенной законченной форме стиха.

Поэт – это мерило всего и вся, в нем все: философия, история, этика и все художества, и главное – душа времени. Есенин – душа русская на все времена, потому что его время было роковым. Окрестили народ, как «падаль и мразь». «Пусть для сердца тягуче колко, эта песня звериных прав. Так охотники травят волка, зажимая в тиски облав». Облава – на народ! Он писал отчаянно смелые против «облав» стихи, находясь сам в окружении людей, которые эту облаву осуществляли. Облаву – расправу! Он понимал, чувствовал, предчувствовал и… не сдавался. «Так охотники травят…» – это про всех и про себя.

«Охота на волков» у Владимира Высоцкого, мне кажется, – взята из «Волчьей гибели» Сергея Есенина. Странно, что он не поставил посвящения Сергею Александровичу.

…В тот вечер я читала «Мою Россию» перед переполненным залом, и те, которые «переполняли», были столь однородны в своем восприятии, столь восприимчивы и понимающи, и жаждали – еще и еще. И получилось, что после обозначенной в афише программы я читала «еще» – сорок минут.

Я сидела в гримерной, из зала доносились настойчивые аплодисменты, а у меня не было уже никаких сил. Тут вошел помощник режиссера и вместе с букетом цветов подал мне визитную карточку. Я взяла маленький белый кусочек плотной бумаги и прочла: «Есенин». Закрыла глаза рукой, подержала на веках пальцы, отдышалась, открыла глаза, прочла: «Есенин».

Из всех даров, коими меня баловала жизнь, этот – особый. Я верю в особенность жизненных знаков, я полна предчувствиями, которые всегда сбываются, верю в числа, в цифры, в неслучайность грозы. Я прошу прощения у хлеба, когда его отдаю птицам, я разговариваю с деревьями. Все так. Но это! Очевидно, потрясение отразилось на моем лице, потому что принесший визитку сказал: «Это сын. Сын!» Я еще раз взглянула на карточку:

Есенин Константин Сергеевич. «Простите, простите», – сказала я и встала. Мои глаза, мой взгляд не поднялся выше уровня середины галстука. Я ожидала увидеть «изящного» и среднего роста. Передо мной стоял высокий брюнет, с чуть курчавыми волосами. Лицо тоже совсем непохоже на портреты моего любимого поэта, но очень приветливое и какое-то размягченное, нежное лицо.

Константин Сергеевич сказал: «Я слышал, по-моему, всех, кто читал и читает Есенина. Яхонтова слышал. Качалова – тоже. Вы читаете лучше. Вернее всех. Душой читаете. А за “Волчью гибель” вам премию нужно давать».

Если бы это все было сказано актером или режиссером, то есть людьми, имеющими отношение к моей профессии, я была бы счастлива. Но то, что это сказал сын Есенина, я приняла как нечто большее, нежели оценку моего труда. Моя работа – смысл моей жизни, то, ради чего стоит жить – и то, что все в жизни оправдывает. Для меня эта оценка прозвучала как знак от Него, от Самого. Я столько раз прослушивала пластинку, на которой записан голос Есенина. Лучше самих поэтов стихи никто не читает. На пластинке записаны голоса Бунина, Брюсова, Блока, Ахматовой. Но среди этих неповторимых голосов, этих особенных, личных интонаций – есть один голос, который берет в полон и не отпускает. Ибо это не голосом прочитанное, а судьбой продиктованное.

Когда я готовила есенинскую программу, я старалась (не повторить! Нет! Это невозможно!) всей возбудимостью, данной мне, всеми нервами, с полной затратой сил, не жалея, не оставляя ничего «про запас» для дальнейшего, – читать его судьбу, его свет, его любовь, его веру.

И вот, когда мне это в какой-то мере удалось, он и прислал мне своего сына, и сказал мне этот сын слова, которых я и не надеялась услышать.

Константин Сергеевич приходил на спектакли, звонил мне несколько раз, поздравлял с премьерами, с праздниками. Последний его звонок оставил во мне тревогу и горечь. Он говорил тусклым голосом, чувствовалось, что он не здоров, и еще что-то чувствовалось, о чем ему хотелось рассказать, но что-то или кто-то ему мешал. И я поняла только, что дома у него не все ладно и не так, как хотелось бы. Вскоре кто-то прочел в спортивной газете некролог и сказал мне об этом перед спектаклем. Я шла на сцену и не успела спросить, где именно некролог напечатан и когда панихида. Осталась у меня только его визитная карточка и память в сердце – благодарная и светлая.

Через несколько лет в «Литературной России» я прочла публикацию о том, как его близкие делили наследство при его жизни. Горько и больно.

30.11.97

«Напишите о “сегодня”». Трудно. Трудно писать. И я понимаю – почему «сегодня» не порождает поэтов, почему нет настоящих пьес, почему оскудела проза. Не пишут. Слишком больно. Душе больно. Она полна только болью – наша душа. За землю, на которой мы живем, за людей, которые живут в муке, за стариков, которых гонят толпами в огромную общую могилу, за детей, которых продают, калечат, убивают, бросают в мусорные баки. Статистика, опубликованная в печати, должна бы привести в чувство наших правителей. Но азарт, с которым рвут на части нашу кроткую и безответную Родину, не имеет аналогов в истории человечества. Безумие разрушения. Сыновья раздирают тело своей матери. Оставлены далеко позади татарские набеги, вражьи нашествия, гражданские войны. Статистика потерь «тогда» и «сейчас» несопоставима. Нарушены все нравственные принципы, законы совести, законы естества. Все противоестественно, как на картинах Босха. Потеря лиц. Чудовища в пророческом «сне Татьяны» у Пушкина – явили свои, скрывавшиеся доныне, – уродства и хохочут, глядя на лик Богородицы. «Ярый смех – раздался»! Он звучит чудовищностью звуков из миллионов телевизионных ящиков, магнитол, магнитофонов, музыкальных центров. Сатана завел свою шарманку и – пляшет, и беснуется «будущее» России, кружась в этой дьявольской пляске, забыв обо всем, чем прекрасна жизнь.

Они не живут, они торгуют – покупают и продают себя, своих любимых, свою мать, своего отца, своих настоящих и будущих детей, своих учителей, своих поэтов, свое ОТЕ-ЧЕ-СТВО! Чтобы запечатлеть это – нужен гений Пушкина и Данте. Нужен глас Божий, с призывом:

Восстань, пророк, и виждь, и внемли!

Сегодня нужен восставший поэт, а не конформист-поэт. Последних сегодня достаточно. Они вылизывают на презентациях тарелки тех, кто им платит за верную службу. А полученный за предательство своего народа гонорар аккуратно укладывают в надежные банки, которые не лопаются! А такие – за границей. «Скупые рыцари», мнящие себя поэтами, тащат «деньги вдовы» за рубеж. А если поэты – тащат, то что уж тут требовать от «не поэтов»!

Мы остались без поэтов, без молитв. Мы безгласны. Мы онемели. Мы разучились разговаривать о высоком, писать письма, читать подлинную литературу. У нас атрофировалось то, что названо душой.

Тело! Праздники тела для имущих, для конформистов любого толка, праздник дьявола! Безъязыкие, жалкие в своей робости, трусости, предательстве всех и вся, мы не понимаем, что из главных грехов, обозначенных в святой книге, мы не миновали ни одного. Мы только множим преступления против заповедей теми сегодняшними греховными обретениями, которые породили сами.

Те – великие, верующие и мудрые, которые творили, свершали подвиг написания Старого и Нового Заветов, не могли предположить, что надо вместо «почитай отца и мать» – писать: «не убивай своего отца и свою мать», вместо «не укради» – писать: «не кради, хотя бы когда тебя поймали за руку и назвали вором». Пойми, что прахом окажется все, что ты наворовал. Сам прахом, и дом твой станет прахом, и дети твои станут прахом и проклянут тебя за позор переданного им имени. Потому что рядом с твоим именем навсегда написано короткое позорное слово: «вор!» И получается вместо «не укради» – «не убивай детей своих и внуков своих, ибо им нести бремя грехов твоих, платить своею жизнью за бесстыдство твое, за алчность твою. И возлагаешь ты на них ношу неподъемную».

Что написали бы сегодня, как предостережение, вместо «не прелюбодействуй» и «не возжелай чужой жены», можно только представить. Так же, как можно представить оценку подобной «развернутой» проповеди теми, кто вершит праздник тела. Сплетение тел, как гигантский клубок – кто из них мужчина, кто женщина, кто «средний», кто живой, кто из них неживой? Но все они ритмично, с оскаленными мордами вместо лиц, с хриплыми животными звуками, мокрые от пота, спермы и крови – совершают акт грехопадения, олицетворяя собою гигантский фаллический кошмар, созданный как предостережение великим скульптором в городе Осло.

Церковные пастыри сегодня не смогут замолить наши грехи, защитить нас перед Господом. Слишком тяжелы эти грехи, слишком их много.

Да и каются в своих грехах не те, которые грешат, а те, которые терпят. Поститься должен тот, кто ест и пьет не в меру, а те, которые живут впроголодь, и так постятся невольно. «Я верю в тебя, Господи» – означает: я живу по законам Твоим, Господи, обозначенным в Святых Книгах. Митрополит Петербургский и Ладожский Владыко Иоанн – нареченный теми, кто внимал ему, «Добрым Пастырем» – писал: «Пойми, русский человек, – Отечество твое ценой неимоверных жертв и страданий, ценой самоотверженного подвига отцов и дедов твоих отстояло духовную самобытность. Под натиском богоборческих сил и соблазнов “общества потребления” пали некогда Христианские государства Европы, разменяв “злато на черепки” – возвышенную духовность Божественной истины на блеск супермаркетов и блудливый ассортимент “секс-шопов”. Россия же – выстояла. Сегодня она – обескровленная, преданная, обманутая, но все еще страшная врагам своей нерастраченной духовной мощью – осталась едва ли не последним препятствием на пути триумфального шествия мирового зла, до времени скрывавшего свою личину под маской “демократии”, “гуманизма”, “прогресса”. Незыблемой основой этой русской мощи, залогом будущего воскресения Святой Руси была и есть Церковь Православная, торжествующая ныне свою духовную победу над богоборцами и христоненавистниками. Церковь никого не принуждает – но всех зовет разделить с ней это ее торжество. Вонмите гласу Церкви, придите под благодатный покров Русского Православия – и не будет в мире силы, способной одолеть наше соборное единство.

Многие народы, отступив от веры и Бога, духовно погибли. Утеряв свою самобытность и культуру, они полностью растворились в апостасийной “цивилизации потребления”, которая сегодня навязывается Западом всему миру как идеал».

Я смотрю на портрет Пастыря Доброго – очень простые, мягкие черты и веселый, чарующий добротою взгляд небольших умных глаз. Нет во взгляде упрека за грехи, нет многозначительного серьеза, нет желания «встать над толпой». Есть только призыв к любви.

Для Владыки Иоанна «возлюбить ближнего» – было естественным, простым, привычным. Он каждого принимал в свое сердце. Он «лечил» собою.

Как редко «по ящику» удается увидеть и услышать православного пастыря! Когда в «доперестроечное» время я покупала путевку и каждое лето имела возможность «узнавать мир», уезжая в Италию, Францию, Англию, – то, включая по утрам их «ящик», я наблюдала многочасовые проповеди их служителей церковных и понимала, что это у них всегда и обязательно.

Его Святейшество Алексий II не появляется в нашем «ящике» последнее время совсем. Главу Православной Церкви отлучили от широкого общения со своей паствой, как провинившегося школьника. Его высказывания комментируют самонадеянно и нагло те, которые вообще ни во что не верят и поклоняются дьяволу. Это надругательство над Православием, над народом, который от века православный, это низложение понятия «глава Церкви» до уровня среднего чиновника. Будто нет у нас ни Церкви, ни ее главы, ни тех, которые поддерживают свой народ, следуя Великому Учителю. Ваше Святейшество, Алексий, все истинно верующие во Христа – с Вами, любят Вас и молятся за Вас!

Все мои упреки и притязания – это прежде всего притязания и упреки самой себе. Общая вина – следовательно, и моя вина, мое покаяние, моя молитва к Господу о прощении грехов моих и не моих тоже.

Вразуми нас, Господи, и прости нас!

Раиса Беньяш

В ГРИМЕ И БЕЗ ГРИМА

Из ничего – фонтаном синим

Вдруг брызнул свет…

А. Блок

Лежит прямо перед вами, у самой рампы, женщина. Лежит на поваленном плетне, молодая, счастливая, красивая. Запрокинула голову и смеется.

Женщина – не из тех, кого называют положительными. И парень в изношенном морском бушлате, которого она блаженно обнимает, – не тот, которого она любит. А любит она, если уж кого-нибудь вообще любит, – озлобленного, загнанного, как дикий зверь, Тимофея Рваного. Все это вам известно наверняка, потому что вы, конечно, читали Шолохова до того, как пришли на спектакль Большого драматического театра. И все равно о Лушке, которую играет Т. Доронина, вы все узнаете в первый раз.

Она лежит и смеется, просто смеется, не говоря ни слова, а вы не можете оторваться от этого ее смеха.

А потом женщина встает, отряхивает платье и, тоже смеясь, но уже по-другому – горьковато, с издевкой, скидывает с себя сборчатую, ситцевую юбку и швыряет ее в лицо Давыдову. Швыряет бесстыдно, дерзко, захлебываясь от своей веселой, пряной шутки.

И вы ловите себя на том, что тоже захлебываетесь от озорного удовольствия, хотя все ваши симпатии безоговорочно отданы бывшему балтийцу Давыдову, а он посрамлен сейчас этой женщиной, с вызовом предложившей ему сменить штаны на бабью одежду. Он от смущения не находит ответа, а женщина стоит перед ним в белом исподнем, как ни в чем не бывало, словно так и нужно.

А то еще она прощается с Тимофеем Рваным – выстрел застиг его на пути к Лушке, и он валяется на земле, продавив мертвой головой прутья забора. Лушка прощается с ним без крика, без причитаний. Она говорит с ним тихо и ровно, как с живым. И даже руку его, повисшую плетью, гладит так осторожно, как будто эта рука еще может почувствовать ее ласку и ответить на нее. И вы, всем сердцем понимая справедливость возмездия, настигшего Тимофея, в эти секунды вместе с Лушкой надеетесь, что он отзовется. И когда Лушка подходит к Макару Нагульнову, убившему Рваного, опускается рядом с ним на землю и сидит молча, бессильная и беззлобная, разом потерявшая и силу сопротивления и силу жизни, невозможно примириться с тем, что кто-то взял и погасил одним махом эти сияющие жизненные краски. Они отгорели, отпылали и, может быть, навсегда. Теперь Лушка прощается не только с Тимошкой, но и с Гремячим Логом, со всей своей прошлой беззаботной, несмотря ни на что, жизнью. И только когда уходит вдаль, вы видите, как все в ней опустело. Она идет медленно, незрячая, с чуть поникшей спиной, неверно ступая отяжелевшими ногами.

А силы в доронинской Лушке было много, хоть отбавляй.

Сила властная, притягательная – в ее крупноватой неполной фигуре. В почти квадратных очертаниях полуоткрытого рта. В веселых капризных ямочках. В пластичной и горделивой естественности. В статности. В сознании своей красоты.

Лушка Дорониной необыкновенно красива. Ее не может испортить ни растрепанная коса, ни самодельная бесформенная рубашка из грубого полотна, ни повязанная крестом глухая косынка. Надетая низко, до самых бровей, по-монашески, она может изуродовать любое лицо, но не это. Это становится только более строгим, суриковским. В нем – воля и скрытый мятеж.

«От Лушки не уйдет», – говорит о Тимофее Рваном Нагульнов. Говорит без всякого юмора, с горькой, проверенной на себе убежденностью. Так и случилось – Тимофей Рваный погиб у самого хутора, пробираясь к Лушке. А Лушка Дорониной вовсе и не требует чьей-то гибели. Если и есть в ней злость, то злость не от ненавистничества, а от жизненной силы, которую неизвестно на что расходовать.

Может быть, и есть в ней расчет, но не мелкий, не копеечный, а идущий от потребности быть с лучшим, самым интересным, самым заметным. Ей просто необходимо пробовать свою власть. Захотела – опутала, закружила страстью. Но и сама отдает страсть сполна, тратит себя щедро, не оглядываясь и не приберегая остаток на завтра.

Этой Лушке нужна любовь сжигающая, неистовая, без берегов. Ради такой она, наверное, и на подвиг могла бы пойти – смелости у нее на десятерых. Но женское, плотское начало поглотило Лушкин недюжинный от природы ум. Потому-то и кажется ей, что у людей, готовых жертвовать наслаждением ради большого дела, «кровя заржавели».

Но есть, есть в этой доронинской Лушке что-то еще, кроме очевидной, выставленной напоказ, зовущей и опустошающей женственности. Она слишком незаурядна, чтобы не томиться странной бесплодностью своего существования. Не потому ли так тянется она к Тимошке Рваному, что с ним связана хотя бы острота таинственного, опасность, горячащая кровь тайна?

Ведь трусости, охоты прожить потише и посытнее в доронинской Лушке совсем нет. Беду она встречает стойко и не сдается до самой последней минуты.

Она стоит посреди своей хаты неприбранная, смятенная, в черных полусапожках, натянутых впопыхах на голые ноги. Тревогу укрыла за обычным, вызывающим и нахальным кокетством. Яркие, диковатые глаза насторожены.

Нагульнову и Разметнову придется потерпеть. Доронинская Лушка собирается неторопливо, как на гулянку. Потягивается, разминает плечи, оправляет сорочку, простонародным жестом – тремя пальцами, сложенными лопаточкой, – разглаживает вмятину на белой ключице… Двоим мужикам, из которых один так и не излечился от любви к «предбывшей супруге», приходится нелегко.

Лушка Дорониной все делает щедро, в полную меру души. Презирает – так настолько, что даже в темную яму подпола шагнет, не оглянувшись. Смеется так, что все вокруг начинает звенеть ее смехом. Страдает от предстоящей разлуки с родным хутором так, что ее уход звучит трагедийно. Трагедия доронинской Лушки в том, что она не знает, зачем живет. Это трагедия заблуждения, в которой есть своя правда.

Своя, всегда большая, ярко высвеченная правда существования делает чудом простые вещи, которые совершает на сцене Татьяна Доронина.

Ей сопутствовала удача с первой роли, с первых рецензий. Ее Женька Шульженко была правдоискательницей, она не хотела и не могла мириться с тем, что люди «врут о себе». И эту, близкую себе тему, актриса заявила во весь голос, с яркостью и природной заразительностью. Она выделяла курсивом ударные куски роли и в этом, пожалуй, отходила от интонации пьесы, менее звонкой, более углубленной. И уже тогда при некоторых несогласиях с характером исполнения нельзя было не почувствовать сильной актерской индивидуальности, пристрастия к резким контурам рисунка. Сгущенная яркость красок в такой роли, как Леночка в пьесе В. Розова «В поисках радости», показалась кричащей. Стремление к крупному плану угрожало перейти в подчеркнутое самовыявление, самоподачу. Но уже первая роль, сыгранная в коллективе Большого драматического театра, показала, что угроза, нависшая было над актрисой, возникла не от чего-нибудь, а просто от неумения распорядиться своими богатствами. Сомнения в себе, неуверенность – это сохранилось и теперь. Правда, поверхностное знакомство с Дорониной оставляет впечатление скорее противоположное. Ее закрытость можно принять за надменность, необщительность – за каприз, сосредоточенность на своей работе посчитать индивидуализмом. На самом деле рабочий процесс ее так труден, что она порой пытается «спрятать себя» под грим и почти каждый раз, берясь за новую роль, старается, правда тщетно, отвоевать парик, чтобы хоть таким образом укрыться от себя самой.

Она отгораживается от расспросов и новых знакомств, от похвал, высказанных в лицо, от обсуждений и публичных встреч – от всего, что составляет внешнюю привлекательность актерской профессии.

Руководители театра говорят, что есть только один способ поддержать у Дорониной хорошее настроение: загружать ее работой. Чем больше, тем лучше. Чем более трудной, тем она будет довольнее. А уж работает она одержимо, истово, может репетировать с утра до вечера, не требуя передышки.

Я видела несколько репетиций роли, которая давалась Дорониной тяжело, в чем-то ломала – на первый взгляд – ее натуру. Актриса шла навстречу режиссерскому замыслу упорно, то обуздывая напор открытых чувств, то сопротивляясь и натягивая узду. То, что производило впечатление отхода от своей индивидуальности (а на самом деле было новым открытием себя), давалось Дорониной так мучительно и приходило по таким каплям, что изнемогали от напряжения даже те, что сидели в стороне.

Когда спектакль вышел, все удивлялись: неужели эта щедрость души, эта свобода, эта сверкающая (трудно найти другое слово) игра – не только дар судьбы, а результат изнурительной исступленной работы?

Вот и Лушка как будто совсем не совпадает с природой таланта Дорониной. Да и в спектакле у нее всего четыре небольших эпизода в первом акте. А уходишь с «Поднятой целины» с таким ощущением, будто все было впервые. Все понимаешь про эту Лушку – и дерзкую непокорность души, и шальную силу, и внутреннюю неприкаянность, и неизбежный драматизм ее судьбы, как бы она дальше не сложилась. Даже если и превратится Лушка в «толстую бабеху», то это будет уже совсем другая Лушка, вконец опустошенная, выжженная дотла. А эта, доронинская, если не физически, то нравственно, покончила с собой в час прощания с Гремячим Логом.

Почти все героини Дорониной драматичны. Слабость, душевная размягченность, зыбкость контуров им не свойственны. Скрытый драматический пафос придает им силу и значительность даже в сомнениях и ошибках. Они могут быть наивны, как Женька Шульженко, слепы и надменны, как Софья, захлестнуты повседневностью, как Надя Резаева, смешны и нелепы, как провинциальная Надежда Монахова. За этим видимым, внешним, поверхностным, у Дорониной всегда слышен глубокий и сильный голос личности – самобытной, независимой, подчиненной не механическим нормам, а свободному чувству.

Ее героини могут заблуждаться, совершать глупости, быть жестокими. Но они всегда ищут свою – не автоматическую, не общепринятую – правду, всегда действуют из высших, а не низменных побуждений.

Что из того, что Надежда Монахова прожила всю жизнь в заброшенном городишке? Что из того, что ее образование ограничено приходским училищем, а эрудиция не идет дальше переводных романов? Пусть ее словарь убог, а слишком нарядные платья выдают неразвитый вкус. Пусть все в ее жизни заурядно. Незауряден в исполнении Дорониной сам человек.

Она совсем не похожа на провинциальную львицу. «Красивая и молодая», она ходит «походкой чинною», опустив ресницы, из-под которых вдруг ослепит синий-синий взгляд. За наивно-претенциозным и смешным бьется в ней и ждет своего часа «душа-буря». В этой Надежде есть что-то от образа блоковской России, нишей, скудной, непробудно-дремучей, но и единственной, обещающей, прекрасной.

Монахова живет, изнемогая в пустых мечтах, замкнутая в кругу, очерченном ее странной фантазией. Но в стойкости этих фантазий, в их отторгнутости от житейского сказывается и духовная сила Надежды, цельность ее натуры, свободной от корысти и грошовых расчетов. Жена акцизного надзирателя, мелкого честолюбца и шута, она не запятнана уступками выгоде. Отгородив себя от реальности стеной вымысла, она не отступится от этого вымысла ради самых осязаемых жизненных благ. Деньги, наслаждения, «езда по Парижам» – все это само по себе не имеет для нее никакой ценности. Ценности мира для нее заключены в одной только любви, которая «везде одинакова, если она настоящая».

У нее свои понятия о том, что хорошо и что плохо, своя мера радости и несчастья. Ее внешний ритм замедлен, почти остановлен. Но там, в глубине, невидимо идет другая жизнь, интенсивная и напряженная. Доронинская Надежда погружена в этот скрытый мир так полно, так сосредоточенно, что он вдруг кажется нам реальным, а действительно существующее превращается в случайное, мнимое, не имеющее значения.

Другие персонажи общаются друг с другом, разбираются в своих путанных и перепутанных отношениях. Монахова отъединена от всех. Она стоит в глубине сцены, одетая в ярко-желтое или ярко-синее, цвета глаз, платье. Она вообще склонна к ярким, цветущим тонам, и сама до странности похожа на редкостный яркий цветок. Она стоит и смотрит – неотрывно, сомнамбулически – на Черкуна. В ее душевном фокусе – он один. Бесчувственная ко всем, она обостренно чувствительна к тому, что касается Черкуна. Она не упускает ни одного его движения, перемены, намерения. И все, что происходит рядом, само по себе интересное, переданное прекрасными актерами, каким-то образом отодвигается. А главным и самым притягательным оказывается взгляд Монаховой, ее загадочное и красноречивое молчание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю