355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Доронина » Дневник актрисы » Текст книги (страница 10)
Дневник актрисы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:21

Текст книги "Дневник актрисы"


Автор книги: Татьяна Доронина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

После «Трех сестер» во МХАТе, спектакля, который являлся для меня мерилом, точкой отсчета, я смотрела совершенный спектакль, и он поразил мощностью изложения, законченностью и воздействовал на меня сильно и на всю жизнь.

Я подошла к высокой тяжелой двери и открыла ее.

Мама стояла с программками в руках, в синем костюме, белой блузке, как все билетеры. Как всегда, увидев меня, она засветилась, заулыбалась и пошла мне навстречу. «Это моя младшая», – сказала она, когда я здоровалась с ее напарницами по первому ярусу. «Напарницы», стараясь доставить моей маме радость, кивали головами, тоже улыбались и говорили: «Как она на вас похожа, Анна Ивановна, ну вылитая. Вы – одно лицо». Мамка держала мое плечо и отвечала: «Она у нас на обоих похожа – и на меня, и на Василия Ивановича». Эту прекрасно-светскую беседу прервала Дина Морисовна, которая повела меня в кабинет к Товстоногову.

Я шла рядом с маленькой Диной по мягкой ковровой дорожке и чувствовала на себе мамин взгляд, и знала, чего она сейчас просит у Бога.

Великий режиссер встал, когда я вошла, и протянул мне руку. «У нас есть хорошая пьеса Дворецкого “Трасса”. Мне хотелось бы, чтобы вы ее прочли. У вас много спектаклей в Театре Ленинского комсомола?» – «Нет. Пять названий я играю и два сейчас репетирую». – «Это мало?» – «Да». Георгий Александрович посмотрел на Дину, та улыбнулась, закурила и сказала: «Пять вечеров». «Я буду договариваться о переводе вас и вашего мужа к нам в театр. Думаю, что это мы сделаем быстро», – сказал Товстоногов.

Но «быстро» не получилось. В театре на Петроградской произошла смена главных режиссеров. Вместо Пергамента был назначен Рахленко. И Саша Рахленко не захотел «отдавать» нас в БДТ.

«Трассу» выпустили без меня и «Пять вечеров» – тоже. Наступила весна, прошел лед на Неве, парк вокруг зазеленел, наступили белые ночи и прошли, а мы еще были актерами Театра имени Ленинского комсомола.

Из Москвы пришло письмо от Варпаховского. Он – главреж Театра имени Ермоловой. Он писал, что для дебюта у него есть пьеса Брехта «Сны Симоны Мошар», что Мария Осиповна Кнебель будет ставить у него в театре «Женитьбу Фигаро», что я буду играть Сюзанну. И Симона Мошар, и Сюзанна – прекрасные, разные и желанные роли, но БДТ «захватывал» нас, брал в плен, «влюблял» в свои удивительные спектакли. Товстоногов «побеждал» всех авторов и всех ленинградцев.

Достоевский, Володин, Николаи – непохожие, из разных времен и с разными темами – были показаны, созданы одним режиссером, и это казалось необыкновенным. Проникновение легкое, истинное, глубокое и страстное. Все три пьесы: «Идиот», «Пять вечеров» и «Синьор Марио пишет комедию» – были поставлены почти за один год одним и тем же человеком. Казалось, ему доступно все и все он может, это был парад побед замечательных и подлинных. Я не встречала ни «до», ни «после» такой работоспособности у режиссеров ни в Москве, ни в Ленинграде.

25.1.85

Татьянин день!

Неискренние поздравления и два анонимных, до тошноты подлых звонка. Какая грустная картина: во главе театра – сильно пьющий человек. И забываешь о его актерском обаянии, а думаешь о преступлении, которое он совершает. А наши нынешние Белинские и Кугели – поют осанну и пишут статьи – сказки для недоумков! Мне так надоело повсеместное вранье, «сказка» в любом виде меня оскорбляет и раздражает. Я мечусь, как затравленная дворовая кошка, ору утробным звуком, изгибаю в ненависти спину – это вместо того, чтобы гулять на поводке рядом с хозяином, нежно мурлыкать, лосниться целой и пушистой шкуркой и сиять круглыми, зелеными, как трава, глазами. Я всегда – кошка без хозяина. Глядя из своего угла, куда меня загнали собаки, на кошек домашних, я презираю и немного завидую их целым шкуркам и красоте травяных и неутомленных «глаз без слез».

Это мое состояние – обычное, каждодневное. Минуты отдыха – когда я играю. И, наверное, кажется со стороны, что проживаю на сцене интенсивно и «на пределе». И никто, совсем никто не может представить себе, что пики моей «интенсивности» высятся у меня дома, в этой холодной квартире на Фрунзенской набережной. В театре я ничего, кроме «Скамейки», – не играю. И смешно, и страшно. Мои домашние монологи посильнее монологов Электры.

«Совсем» Новый год наступил, и общее для всех заблуждение под названием «новая жизнь, которую я начинаю» опять засветилось во всех грешных душах.

Читаю воспоминания современников о Константине Симонове. Организованность, верность слову, большая работоспособность и юмор по отношению к самому себе. Его талантливость помножена на мою детскую влюбленность в его стихи.

Его современниками среди поэтов были Твардовский и Пастернак. Среди драматургов – Арбузов и Леонов. А когда Симонов писал «Живые и мертвые», уже были Белов и Распутин.

Я благодарна Симонову за Булгакова, за то, что показаны «всем, всем, всем» – разорванная рукопись и последнее «стояние», то есть «противостояние» Булгакова на верхней башне баженовского дворца.

«Живым» я увидела Константина Михайловича с верхнего яруса театра Революции. Был юбилей. Театр праздновал. Партер наполнялся, как чаша, он казался именно чашей сверху. Атмосфера, в которой приподнятость царила над официозом. Люди пришли радостные и уверенные в том, что они не проскучают, не «скоротают вечерок», а увидят что-то доселе неизвестное!

Может быть, мое собственное ощущение и моя радость были тогда лишь для меня – «всеобщими». Но мне казалось, что именно «все» полны ожиданием и радостью.

Прозвенел третий звонок, и по центральной дорожке между креслами прошла к первому ряду красивая пара – высокий мужчина и стройная женщина. Кто-то рядом сказал: «Симонов и Серова». Она была в черном бархатном платье, волосы заколоты у шеи, как закалывают их у себя дома, перед тем как пойти в ванную. На нем был костюм цвета хаки, который напоминал военную офицерскую форму. Темные волосы пострижены по моде 52-го года – зачесаны ото лба назад. Он и она не оборачивались, не оглядывались и, как мне тогда показалось, совсем не жаждали всеобщего внимания. Они были истинно знамениты, тяжесть сотен пар глаз они приняли привычно на свои спины.

Я смотрела на два затылка – черный и соломенный, на спины – светлую и темную, на лица в театре, устремленные к этим затылкам и спинам, и повторяла про себя: «Ты говорила мне “люблю”, но это по ночам, сквозь зубы. А утром горькое “терплю”, едва удерживая губы». Из всего цикла «С тобой и без тебя» – эти стихи я любила более всех, в них была правда горечи неразделенной любви и надежда.

Шурша (ох, как я люблю этот звук!) открылся тяжелый занавес, зал наполнила овация – единая, мощная, звук казался материальным, в нем была энергия трех тысяч рук и тысячи пятисот сердец.

Труппа восседала на сцене. Женщины были в белых платьях, и только две из них – в ярко-зеленых. (Потом по внутритеатральным рассказам я узнала, что Охлопков «контролировал» своих актрис по части туалетов. Как он «пропустил» эти два зеленых – остается загадкой. Но эти два ядовитых пятна – отстаивали на сцене самостоятельность выбора и свое безвкусие.) Мужчины – все в черных костюмах и белых рубашках. В центре стоял губастый гигант, его глаза лучились, костюм сидел на нем идеально, и идеальной была улыбка – безмерное обаяние ему было отпущено Господом Богом. Его хватило бы не только на этот праздничный зал, а на все «непраздничные» залы, собранные вместе. Николай Охлопков – талант и лукавство!

Знаменитая пара в первом ряду – аплодировала вместе со всеми, а я аплодировала более всего именно им, которых я знала и любила в далеком заснеженном Данилове в дни эвакуации.

Второй раз я увидела Симонова в Вахтанговском театре.

БДТ приехал на гастроли в Москву (мои первые московские гастроли), и днем была назначена читка пьесы «Четвертый». Читал автор. Он сидел спиной к окну, за небольшим столом, держал в руках экземпляр пьесы и, обаятельно картавя, чуть глуховато и ровно – читал текст. Потом, после спектакля «Варвары», Товстоногов пришел ко мне в гримерную вместе с Симоновым, и я увидела серьезные, печальные глаза и услышала: «Прекрасно играете». Сказано было тоже серьезно, без улыбки.

На другой день, когда я вышла в холл гостиницы «Москва», чтобы отдать ключ от номера и идти на спектакль, от колонны отделилась высокая фигура Симонова. Он подошел ко мне и протянул книгу. «Это вам», – сказал он. «Стихи и поэмы» в желтоватом супере. «Прекрасной актрисе». Я читаю надпись и слышу «п’екрасной акт’исе». Я улыбаюсь этой московской ранней весне – такой щедрой, такой настоящей, с такой нежной свежестью и с запахом гиацинтов и нарциссов.

Я стою возле писательского дома у метро «Аэропорт», смотрю на мемориальную доску и печальные даты – «1915–1976». Яркие гвоздики стоят в банке с водой, как цветы на могилах кладбища. Они похожи на маленькие сердца, они полны памятью и любовью. Памятью о таланте и любовью к человеку.

Последнее, перед «вечным уходом», выступление Симонова в концертной студии Останкино – больно врезалось в сердце, осталось в нем – навсегда: очень худой, в синем костюме (который сейчас ему велик, который обвис на нем), стоит перед микрофоном. Бледный рот, впалые щеки и впалые глаза. Голос еще более глухой и негромкий. «Жди меня, и я вернусь, только очень жди». Он читает заклинание, свою молитву «женщине, которую любил», когда был молод, здоров и не боялся смерти.

Я чувствую, как он старается «не включаться в тему», быть бесстрастным, но чем больше он хочет казаться бесстрастным, тем явственнее звучат его боль и его отчаяние. Он опускает глаза, чтобы слезы не были заметны, чтобы их не увидели, чтобы камера не унесла в те долгие годы «мира без него» – плачущее лицо.

Я вижу лица зрителей, которые плачут вместе с ним, сама утираю мокрое лицо и думаю – что из «имущества последних лет» хочется взять ему с собой? Наверное, свою военную молодость и свое бесстрашие. Потом, когда я узнала, что Симонов завещал развеять испепеленного себя на поле под Могилевым, я поняла, что он сумел «вернуться» в молодость, сумел остаться вместе с теми – молодыми и бесстрашными, похожими на него своей жизнью и смертью. Жизнью – на пределе и смертью – за других. «Казалось бы просто, научно бесспорно во времени – вычислить место поэта. Но он, проходя между белым и черным, живет, как загадка, а не как анкета».

Эти симоновские стихи очень хорошо слушает любая аудитория, как и «военные стихи». Перечитывают его книги, заново ставят его пьесы, смотрят его фильмы о войне, о солдатах и о Булгакове, следовательно, Константин Михайлович Симонов участвует в «сегодня», он «лопатит» умы и души и после того, как «Бог своим могуществом» отправил его в тот путь, который не имеет конца.

26.1.85

Мы еще играем в театре на Петроградской. Нас – «не отпустили». В БДТ – я только зритель. Я сижу в третьем ряду слева, смотрю на сцену, завороженная действом, и хочу только одного – самой играть в этом уютном, «настоящем» театральном зале. Свет медленно затухал, и мягкий голос произнес в микрофон фразу о мягком снеге. Потом бесхитростная песня «Миленький ты мой, возьми меня с собой», а дальше вышел на сцену отличный артист, и принес с собой, и передал в зрительный зал тоску одиночества и боязнь встречи с женщиной, которая любила его и которую любил он.

Ефим Копелян – один из самых скупых на внешние обозначения актеров. Он умел «проживать» на сцене внутренний ряд – то, чем полна душа персонажа, а это, как правило, вразрез со сказанными словами. Все слова, которые он говорил продавщице Зое, – были защитой, ширмой от посягательств на внутренний мир и на его ностальгию по тому счастью, которое было «до войны». Копелян никогда не играл «слова», он играл то, что за словами, за всем видимым и слышимым, то, что таят сердце и подсознание.

Володинские «Пять вечеров» начинали свой бой – за «утраченные иллюзии» под названием любовь, верность, добро, порядочность и обретение. Театр учит добром. Если пришедший в этот вечер зритель унесет домой из театра веру в смысл добра и самоотверженности, значит, мы, актеры, чего-то стоим!

Раздался звук падающего корыта. Оно грохнулось под ноги Ильина. В коммунальной темноте тот споткнулся об это препятствие. Перед дверью, которая была из «до войны». Литавра по случаю возвращения в молодость.

А дальше был вечер встречи людей незнакомых и неразрывных одновременно. Женщина отрекалась от себя, от прошлого. Она очень хотела убедить Ильина в том, что она удачлива, счастлива и не нужна ей жизнь иная. А потом сидела перед маленьким зеркалом, смотрела невидящими глазами мимо этого зеркала и накручивала волосы на бигуди. И это несоответствие выражения лица, глаз – с таким привычным, будничным, ежевечерним занятием, как это накручивание, было печалью, болью и одиночеством.

По-моему, это было самым больным, самым трагичным моментом спектакля. Копелян и Шарко, Лавров и Макарова – открывали в тот вечер для меня понятие под названием «современный стиль игры».

«Только бы войны не было», – говорила Тамара – Зинаида Шарко, и эта простая и привычная для всех в зале реплика, такая «своя», такая знакомая, венчала пятый вечер и конец спектакля.

Хочу играть здесь, на этой сцене, хочу слышать этот голос, который говорил про снег, хочу участвовать вот в таком зрелище, которое имеет законченное убедительное построение, где все полно смысла, все трогает, все убеждает.

27.1.85

Сегодня была «Скамейка», и опять хохотали зрители и опять не узнавали себя в этой горечи нищей духом жизни. Они – не привыкли.

Наша замечательная пресса занята «уходом от ассоциаций», а те, «которые зрители», – слишком долго и слишком давно привыкли считать театр развлечением. Они дружно и ритмично аплодировали, кричали «браво», им есть о чем поговорить завтра на работе, но у них нет «потрясения». Не «та» тема. Не из «потрясающих».

Итак, о Товстоногове. Конец 50-х и начало 60-х – лучшее, что было в искусстве театра. Новые прозаики, поэты и драматурги «прорвались». Казалось, это надолго. Навсегда…

…В Москве родители Олега и его бабушка нас встретили, как всегда. Олега – как единственного сына. Меня – как неизбежность. Ведь должна же быть при сыне какая-то неизбежность, оказалась – эта, пусть так.

Маленькая столовая с круглым столом, угловой лавкой вокруг стола и большим черным буфетом – светилась по утрам от солнца и круглого, душистого белого хлеба. Мы блаженно пили кофе – долго, как никогда не удавалось в общежитии: всегда спешили. Мы отдыхали. Позвонил Варпаховский и назначил встречу.

Мы пришли в театр имени Ермоловой, в котором студентами смотрели спектакли и не знали, что это бывший Мейерхольдовский. Леонид Викторович встретил нас улыбаясь. Когда он улыбался и быстро говорил, мне казалось, что любезность – привилегия людей его поколения. «После них» – любезность выродилась, совсем ушла из обихода.

«Сейчас я познакомлю вас с замечательным актером. Он приехал из Киева, до этого работал в Тбилиси. Редкая индивидуальность. Жаль, что обречен. Он болен. Есть такая болезнь под названием “никотиновая гангрена”. Это неизлечимо. Ему максимум отпущено еще десять лет».

Я стала ждать с ужасом, я проклинала свою способность, которую мама называет «все на лице». «Ну зачем он сказал про обреченность? Мог и потом сказать, а мог и совсем не говорить. Об этом не говорят».

Раздается стук в дверь. Один. Резкий и громкий. Дверь открывается одновременно со стуком – и входит, и заполняет собою все – он. На нем темно-синий костюм, белая рубашка без галстука и красивые ботинки с рантом. Я смотрю и вижу именно ботинки. Я боюсь поднять глаза. Я уставилась на эти узконосые модные черные ботинки со шнурками. «Знакомьтесь, Паша, это ваши будущие коллеги из Ленинграда». Большая мягкая ладонь забирает мою руку, и я чувствую сразу, что мягкость этой ладони похожа на мягкость львиной лапы, она обманчива. Я наконец отрываюсь от ботинок и вижу загорелое лицо с коротким носом, яркими глазами и с улыбкой, взятой напрокат с другого лица. Зубы с золотыми коронками. После войны были модны «фиксы». Это когда на здоровые зубы надевали золотые коронки «для красоты». Мне показалось, что Паша надел коронки именно для этой самой «красоты».

Мелькание больших ладоней, небрежная быстрая речь, частое похохатывание и мгновенный переход на «ты». Через минуту он громко хлопал Олега по плечу и говорил: «А я, знаешь, Щепкинское заканчивал. Я был с Весником на одном курсе. Ты Весника знаешь?» Он был доброжелателен и щедр. Открытость, как у ребенка. Так сразу, минуя «целые этапы», он шел к человеку, предполагая в каждом такую же готовность быстрого освоения, такое же желание миновать «глупые условности» и быстро «стать своим». Эта привычная позиция «своего в доску» являлась рядом с любезностью и воспитанностью Варпаховского таким диссонансом, что ситуация выглядела комично. Он это сразу почувствовал. Интуиция животного. Нечеловеческая.

Он сразу «красиво» сел, заложил ногу на ногу и сделал другое лицо – интеллигентное и значительное. С таким лицом он повернулся в сторону Варпаховского и сказал: «Так, значит, эти ребята тоже у тебя будут, Витя?» Быть «рубахой-парнем» он мог, эта его основная защитная маска в жизни, она ему удобна, облегчала жизнь и делала ее приятной. Но это была маска. На деле он был сложнее, интереснее и значительнее. Он был разным. В нем сидели тысячи разных и только все вместе были – Он. Огромный потенциал. Невиданный. То, что «рубаха» – маска, стало ясно сразу после его вопроса к Леониду Викторовичу. Ведь он не был с ним на «ты», не называл его «Витя», он застеснялся при встрече, так же как застеснялись мы, он схватил поэтому самую любимую личину, сросся с нею, пытаясь скрыть и свою застенчивость, которой он стеснялся, и свое несчастье, боясь: «А вдруг знают и начнут жалеть».

«А вы что в театре играете?» – спросил он меня с «интеллигентным» еще лицом. А через минуту, уже с другим лицом, другим голосом, обращаясь ко мне же: «Ластонька, а ты разве ленинградка?»

Мы шли с Олегом по теплой и ясной Москве, дышали легким воздухом, какого нет в Ленинграде, и говорили о Луспекаеве и о том, как он нам понравился. Тогда нам одинаково нравились и не нравились все новые знакомые.

Первая репетиция в БДТ. Мы еще доигрываем спектакли на Петроградской, мы еще в БДТ только по совместительству, но переход, по существу, дело решенное. Варпаховскому мы написали письмо с извинениями, мы не могли решить иначе, мы не можем разлюбить и забыть, будто их не было, – «Пять вечеров», «Идиот» и «Синьор Марио пишет комедию».

Возле актерской раздевалки нас встретил заведующий труппой Валерьян Иванович – узколицый, плоский, с глухим голосом, и повел в репетиционный зал на второй этаж. За длинным столом в зале сидели актеры и актрисы – знакомые и одновременно еще чужие.

Полицеймако смотрел сквозь толстые стекла очков – приветливо и по-отечески. Красавец Стржельчик встал и первым стал знакомиться. Казико сидела во главе стола – круглое обаятельное лицо, короткая стрижка на совсем седых волосах, мягкие полные губы улыбаются. Актриса – на амплуа героинь, встала, подошла к окну и громко, поставленным голосом сказала, обращаясь ко всем и ни к кому: «Ша-а-гает, говнюк». Это относилось к актеру, бегущему через дорогу к театру. Стржельчик посмотрел в сторону окна осуждающим взглядом и тоже поставленным голосом произнес: «Вот мы какие». Потом повернулся к нам и сказал: «Вы садитесь, садитесь, не стесняйтесь».

Дверь широко распахнулась, и вошел наш московский знакомый – Павел Луспекаев.

Он чуть припадал на левую ногу, тогда только чуть-чуть, почти незаметно, словно она была немного тяжелее, чем правая. (А может быть, мне тогда это только казалось, потому что я все время думала о его болезни, как только он входил.)

В коричневом костюме, который так шел к нему, оттенял густой цвет его глаз – темных, больших, в светлой рубашке и с «интеллигентным» лицом. Увидев нас, он забыл об «интеллигентном лице», рассиялся своей улыбкой с «фиксами», протянул мягкую руку и сказал: «Ребята, вы здесь?» Он смело прошел и сел в центре стола. Вошел Товстоногов. Он поздравил всех с началом работы над хорошей пьесой и сказал: «Прошу». Это означало, что сразу начнем читать «по ролям». Потом я не удивлялась, что он так стремительно включает всех в работу, но тогда была удивлена – я ждала долгого разговора под названием «режиссерская экспликация».

Товстоноговское решение спектакля – начиналось «до того», как он приходил на первую репетицию. Решение созревало и ясно проявлялось уже тогда, когда вывешивали распределение ролей. В этих его распределениях и выявлялось решение. Это была высокая профессиональность, замечательное видение и безошибочное угадывание.

После, работая в других театрах и с другими режиссерами, я часто вспоминала «метод» Товстоногова. Он не любил болтовни «около» ролей, пьесы, он сразу приступал к делу и делал замечания конкретно, а не «вообще». Он был лаконичен и понятен в своих требованиях и пожеланиях.

До моей первой реплики в «Варварах» – несколько страниц. Я уткнулась в маленькую, белую, прошитую нитками тетрадочку-роль. Мысль отсутствует. Одна эмоция. Ее можно назвать волнением – это «вообще», а конкретно – тошнота, сердце бьется, как во время бега, и горечь во рту. Вот-вот, через несколько реплик – моя. Я сжимаю руки, чтобы не дрожали, они от этого задрожали сильнее, я прячу их под стол, потом опять беру тетрадку. Сейчас, буквально через минуту, надо говорить: «Француз не верен, но любит страстно и благородно…» Все – не так. Без-з-здарно начала!

Слышу спокойный конкретный вопрос: «Кто эта женщина?» Тишина. Новый актер начал. Ах, какая тишина, когда начинает «новый», ах, какое внимание всех! Отселе с этим новым играть, общаться так или иначе, зависеть на сцене от его пауз, ловить его взгляд. Партнер в драме – это либо помощь, либо груз, который надо тащить как добавочный к твоему основному грузу. Ах, как много значит для актеров в драме – партнер.

И вот новый для всех партнер – начал. Неужели «так» он начал? Так свободно, так просто и так обезоруживающе конкретно: «Кто эта женщина?»

Да, да, да! Вот так и надо Горького, только так! Никаких общих настроенческих интонаций, как в сегодняшней нашей жизни, – просто и «по делу».

Какой же поразительный этот Паша Луспекаев, какой невиданный и какой точный! От восхищения, от удивления я «освободилась», руки легко легли на стол, выпрямилась спина, голова откинулась, и глаза стали «видеть». Вот как надо! Конкретно, «как Паша» (только так!).

Я не верю, что это было 25 лет назад, что мне тогда было ровно столько, сколько прошло с той поры лет, что я отличаюсь от себя «тогда» почти так же, как сейчас, сегодня, вот от той девочки, которая идет по улице и ловит ртом снежинки, и улыбается, и думает, что дальше будет светло, прозрачно, радостно, и свободно, и легко.

И чем отличается это расстояние в 25 лет от моего «вчера»? Они совсем рядом, они сразу друг за другом – день первой репетиции в БДТ и моя вчерашняя «Приятная женщина с цветком», которую я играла в «Эстраде». Они так рядом и так отдельно. Это «вчера» и это «вечность» – одновременно, и захоронены в этой вечности и Луспекаев – Черкун, и Корн – доктор, и Полицеймако – городской голова, и Казико – Богаевская. И там же, в этой пропасти – моя молодость и моя Надежда Монахова.

Вечером того дня «первой репетиции» мы пошли в Александринку. Шла пьеса Погодина «Цветы живые». Мой любимый актер Николай Симонов играл небольшую роль. Мы пришли из-за него, посмотреть только на него: «Что может сыграть в плохо написанной роли хороший актер». И он сыграл. Сыграл вариации на тему (как говорят музыканты): «Как важна личность». Он вышел на сцену в кургузой куртке, которая казалась бы смешной на его мощной фигуре, если бы он ее замечал.

Он говорил погодинский текст, который был неважен. Важно было другое – симоновский нерв, голос, подробность оценок и его личная значительность. Она была образом. Только не образом «мастера в ПТУ», а образом человека, который имеет право учить, и ему есть чему научить.

В антракте подошла к нам Роза Сирота. Утром на репетиции она сидела рядом с Георгием Александровичем, она – режиссер спектакля. Она посмотрела на меня круглыми, как у птицы, глазами и сказала: «Я вас поздравляю. Вы очень понравились Товстоногову. Но самое удивительное не то, что вы “прошли” у наших мужчин, а то, что вы “прошли” у наших женщин. Я думала, так не бывает».

Я бегу по Летнему саду, бегу сквозь переливы света и тени. Я дышу, вдыхаю, впитываю в себя аромат нежных весенних листьев, травы и реки. Так, на бегу, очень хорошо говорить текст роли. Приходят неожиданные оценки, повороты, не свойственные мне. Надежда почти всегда статична внешне и очень интенсивна внутренне.

Когда восторг, когда любишь, когда все, о чем мечтал, сбывается, и он говорит: «Ты любишь меня, да? Ну говори – любишь?..» – сказать в ответ: «Да, да, да!» надо так, как говоришь после длинного бега по аллеям этого сада, в котором «шепчутся белые ночи» Анны Ахматовой. И я почти кричу это «Да, да, да!», глядя в черные луспекаевские бездонные зрачки, и слышу, как стучит мое сердце.

Идут последние репетиции перед выходом на сцену. Я играю спектакли в Театре Ленинского комсомола, утром репетирую «Варвары». Этот бег на репетицию с Петроградской в БДТ я совершаю каждое утро. Прохожих очень мало. Они не мешают. Я иду по гранитной набережной Фонтанки, иду уже в свой театр, поднимаюсь на второй этаж, вижу такие милые лица. Я жду своего выхода. Я жду встречи с «ним». Я ловлю его взгляд. Я добилась этого взгляда. А все остальное – совсем неважно. Как же я счастлива!

Идеальный партнер. Иначе его не назовешь, не определишь. Его вера в обстоятельства пьесы, в подлинность происходящего на сцене – была непередаваемой, максимальной, захватывающей. Так в играх существуют дети, так в жизни существуют собаки и кошки. Его органика на сцене была такой же, как и вне сцены. А «вне сцены» играть он не умел, не мог, не хотел – он слишком полно жил, без полутонов и без желания кем-то казаться. В нем была полноценность, отсутствие каких-либо комплексов, он был настоящий «всегда». Про актеров с таким стихийным темпераментом, как у него (что бывает крайне редко), принято говорить, что «ему легко, все – от Бога». Это неверно, это утешение для лентяев. Имея действительно «все», он работал над ролью – кропотливо, подробно и с наслаждением. Он взвешивал сердцем каждую фразу. Его «внутренняя стихия», его взрывчатость и легкая возбудимость – служили ему, были у него в подчинении. Он не «торговал» своими редкими качествами в театре – он служил театру, мобилизуя и свое знание жизни, и свой интеллект, и свою работоспособность.

«Вот скажи, ластонька, как ты думаешь, что это может быть за словами: “Достиг я высшей власти”?» Мы только сели в поезд, мы едем на гастроли, все оживлены, возбуждены «свободой путешествия», бегаем друг к другу «по соседству» из купе в купе. Он стоит у окна в коридоре и под ритм колес читает мне монолог Бориса Годунова. Негромко, почти не повышая голоса, со страстью, загнанной, привычно спрятанной. Царедворец – опытный дипломат, человек огромной воли и целеустремленности – стал – владыкой. Ах, сколько боли – неожиданной и исступленной – принесло ему это владычество!

«Понимаешь, это не торжество, это почти растерянность от того, что все получилось не так, как он ожидал. Поэтому “Достиг я высшей власти” – это как издевательство над собою. Понимаешь, понимаешь? Подожди, я еще раз повторю, где не поверишь – скажешь».

И он опять начинает читать, глаза расширяются, становятся незнакомыми, совсем чужими, почти безумными в конце монолога. Когда дошел до фразы «И мальчики кровавые в глазах», то глаза закрыл. Словно его веки защитят от проклятья, от кровавого сна, от совести, от суда людей и Бога.

«Очень точно, Паша, очень верно нашел закрытые глаза», – говорю я. «Да, да! Ластонька, это как во сне – хочешь проснуться, когда кошмар мучит, и не можешь».

Это он готовил роль за несколько месяцев до съемок. И так прекрасно был «готов». И это при таком-то даре!

«Варвары». Премьера. Первый акт – встреча «его»! Так определил мое главное в первом акте Товстоногов. Это мое главное, мое основное событие в первом акте пьесы. Мой выход – не с начала. Но я не могу сидеть в гримерной. Со вторым звонком я спускаюсь вниз, в правые кулисы. На мне яркое желтое платье – такое солнечное, похожее на солнце и на золото одновременно. Длинные серьги-подвески колышутся у лица, касаются щек. В волосах – высокий гребень, как у испанки, и на плечах – легкий, длинный голубоватый шарф, в правой руке раскрытый кружевной зонт, в левой – сумочка из бисера.

Верхополье в ожидании инженеров, Верхополье на рубеже, на подступах к новой жизни с железной дорогой, которая пробудит от сна, от застоя, от неизвестности. «Цвет» и «свет» города – встречает гостей из столицы.

Для Монаховой – герой из столицы последняя надежда и последнее упование. И «он» явился! Он, тот, о котором она молила Бога каждый день и каждую ночь – высокий, сильный «и волосы как огонь, и весь он отличный мужчина – как увидишь – не забудешь». Я смотрю на это «вымоленное» чудо и не могу поверить и боюсь, что это сон, что это исчезнет. Черкун – Луспекаев оглядывает, оценивает откровенно – мужским взглядом. Ждущий взгляд Надежды и любопытный, ироничный Черкуна. Слов у Надежды нет, есть только этот взгляд, в котором надо сыграть главное в моей жизни событие. И я смотрю и смотрю в эту бездну, в эту пучину, в эту свою гибель под именем «инженер Черкун». Рыжие волосы его кажутся мне нимбом, ибо вера Надежды в Бога была верой в любовь. Для нее Бог и любовь – это едино. Она любит всей собою – и духом, и телом и не отделяет в любви и вере язычества от христианства. Это любовь «варварки» из затерянного российского города, в котором нет мужчин, ибо те, кто есть, – не живут, а «ждут смерти».

Во втором акте под названием «Визиты аборигенов» я прихожу уверенная, знающая, что «чудо встречи» – это для двоих. Он не может не любить меня, не может не восхищаться мною, не может не ждать моего прихода. Платье для визитов нежного фисташкового цвета и отделано кружевом. Это так красиво и так модно. Я так готовилась к этому визиту, так ждала его. И пришла я только для встречи с ним, никого другого не существует. Я жду, когда он появится, и не скрываю, что я жду. Мне интересен только он, и разговор для меня может быть интересен только о нем. Все остальное – неважно. И когда можно сказать «о нем» – то это и только это – главное: «Какие у вашего супруга глаза обаятельные и волосы… как огонь!» – почти кричу я, глядя в растерянное лицо Анны, его жены, не замечая ее испуга, удивления, почти ужаса. Вот он появился, но прошел мимо, и не заметил, не остановился, не обрадовался. Как странно! Это так неожиданно и совсем непонятно. Поэтому надо подойти к нему близко, чтобы он увидел, что я здесь, я пришла для него! Но он отворачивается, он продолжает разговаривать с Лидией, он на меня не смотрит. Тогда надо сказать, что я ухожу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю