355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Доронина » Дневник актрисы » Текст книги (страница 13)
Дневник актрисы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:21

Текст книги "Дневник актрисы"


Автор книги: Татьяна Доронина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Владислав Игнатьевич пришел ко мне в гримерную и спросил, почему-то недоумевая: «Ты еще не видела баронессы?» Спросил так, словно я своим невниманием обидела эту самую баронессу, а отсутствием любопытства и интереса к ней обидела его, Владислава Игнатьевича. «Нет, не видела», – сказала я. «Ну как же так, ты просто обязана с ней познакомиться. Такой счастливый случай. Я только что от нее», – сказал Слава. «Красивая?» – задала я ему сугубо женский вопрос. Он почти зажмурился от восхищения и произнес: «Очень! Очень! Истинно западная женщина! Иди!»

Идти в ложу к главному режиссеру, да еще во время генеральной? И что сказать? «Я пришла посмотреть на возлюбленную Горького и Уэллса?» Либо: «Извините, я спутала дверь, а кулисы со зрительской частью». Но Слава смотрел так укоризненно и недоумевающе, что мне ничего не оставалось, как взять в руки длинный шлейф моего белоснежного наряда и пойти в ложу. Ложа была почти пуста. Сидела только, чуть в глубине, очень большая и толстая зрительница. Волосы стянуты в эдакий маленький узелок на макушке. Странное одеяние, наподобие вязаного жакета темно-коричневого цвета, на тяжелых коленях – большая сумка. Вид почти домашний, чья-то бабушка или тетушка, из «не театральных». Она смотрела на меня, я с огорчением – на нее, поняв, что никакого «знакомства» с баронессой у меня не произойдет. Баронессы здесь нет. Я пошла к двери и наткнулась на входившего в ложу Георгия Александровича. «Простите, – сказала я, – я хотела посмотреть на баронессу Будберг, мне Владислав Игнатьевич сказал, что она здесь». Георгий Александрович уставился сквозь очки на меня, потом на бабушку с сумкой. После этого стал доставать сигареты и долго закуривать, глядя куда-то в пол. И тут только я поняла, кто эта «бабушка» и что я сотворила. Я уставилась на Георгия Александровича, привычно ища у него спасения. Пауза затянулась. Вывела меня из этой затянувшейся паузы и из этого неудобства – баронесса. Она сказала басом, глядя на меня: «Я встретилась со своею молодостью». Георгий Александрович произнес сразу, с присущей ему ироничностью, которую уже не в силах был прятать: «Это была историческая встреча».

Когда я спускалась по лестнице, увидела трясущуюся от смеха спину Славочки. Он не мог оглянуться на меня, не мог ничего сказать. Смех сотрясал его всего, пуговицы на его генеральском мундире почти подпрыгивали и смеялись вместе с ним. Я смеялась в своей гримерной. Сердиться на этот розыгрыш было глупо, да и не хотелось.

В Лондоне, в здании театра «Олдвик» проходили наши гастроли. Баронесса Будберг присутствовала на всех представлениях, а в антрактах была за кулисами. Я старалась избегать встречи с ней, но это было трудно – закулисье было тесным и неудобным. Она остановилась передо мной, перекрыв собою узкий проход, и, глядя на меня строго и, как мне показалось, надменно, сказала: «Мне довелось видеть на сцене Веру Федоровну Комиссаржевскую. Своей манерой игры вы мне ее напоминаете. Я сказала об этом Товстоногову, он со мной согласен».

Я хотела было спросить, когда же Георгий Александрович мог видеть на сцене Веру Федоровну, но баронесса уже повернулась ко мне спиною.

Но, как ни странно, подтверждением того, что сказала Будберг, были слова самого Георгия Александровича, сказанные им уже в Ленинграде, на встрече актеров с критиком Смирновым-Несвицким. Критик, говоря о моих ролях, назвал их «одинаковыми». «Актриса повторяется», – пояснил он. Товстоногов ответил сразу, без паузы: «Актриса имеет индивидуальность, то есть неповторимость. С вашей точки зрения, наверное, и Комиссаржевская повторялась».

Я была счастлива не только от сопоставления имен, что само по себе очень лестно, но более всего от того, с какой поспешностью Георгий Александрович это сказал. Защита своего актера, ответственность личная за актера – редкое свойство, неповторимое.

Во время тех английских гастролей впервые зазвучало странное соединение двух фамилий: Чайковский – Темкин, вернее, Темкин – Чайковский. Кеша сказал: «Завтра едем в Виндзор вместе с продюсером Темкиным. Он же – композитор. Собирается принять участие в фильме “Чайковский” в качестве композитора и финансиста. Я буду играть Петра Ильича, а ты – фон Мекк. Читала их переписку?»

О существовании такой переписки я просто не знала, о фон Мекк где-то что-то было в памяти, но не так, чтобы очень. Потом, если Чайковский, то зачем Темкин? «Зачем Темкин?» – спросила я. Кеша улыбнулся и ответил: «Надо полагать – идея. Идея его, Темкина, насчет постановки фильма, понимаешь?»

Итак – пикник в Виндзоре; посольские, мы с Кешей и сам Темкин с молодой и некрасивой секретаршей. Миллионер Темкин! Я первый раз в жизни видела живого миллионера. Впечатляет!

Ожившая фигура с картины Марка Шагала: черное длинное пальто, серая мятая шляпа, старые ботинки с чуть загнутыми вверх носами. Говорит по-русски с одесским акцентом. Заподозрив Кешу в розыгрыше, я спросила: «Почему миллионер так одет?» Ответ Кеши был краток: «Он так привык».

Все уселись прямо на землю, как говорят, на юру, секретарша открыла большую корзинку, достала оттуда бутерброды, бумажные стаканчики, бутылку с коньяком и стопку бумажных салфеток. Ветер быстро разметал салфетки по траве, и Темкин бросился их собирать. Он собрал все, что разметал ветер, и уложил рядом с корзинкой. Я Кеше сказала: «Стоит ли быть миллионером?» Он ответил: «Если бы он так не “собирал”, он не был бы миллионером». Ну что ж, вполне логично.

Когда я смотрела в Доме кино премьеру «Чайковского», память о пикнике не оставляла меня, фильм был неким продолжением той «английской идиллии» на фоне замка Виндзор. Самое значительное в фильме – музыка Чайковского и лица, прекрасные лица Смоктуновского и Стржельчика, а актерский «пик» – когда Кеша отворачивал, прятал заплаканное лицо в сцене прощания Чайковского с Рубинштейном на отпевании. Смоктуновский «нашел» глаза Чайковского, поэтому столь сильно портретное сходство.

Меня не пригласили даже на кинопробы и правильно сделали. Какая я фон Мекк? Актриса Шуранова очень хорошо, точно существовала в том материале, который был ей предоставлен, но сам сценарий – неталантлив, таким высоким актерам, как Смоктуновский, Стржельчик, Леонов, – сценарий должны писать «высокие» авторы.

Переписку Чайковского с фон Мекк я прочла с наслаждением, и это было единственным «позитивом» пикника с салфетками.

Впечатление от лондонских зрителей было неожиданным. Все разговоры о снобизме и «замороженности» оказались вздором, публика была прекрасна, истинно театральна, то есть образованна, подготовлена, со своим английским, шекспировским уровнем. Реакции были чуть замедленны, они старались уловить интонацию и одновременно перевод текста через наушники. Это мешало только вначале, потом мы привыкли.

Говорили, что прибудет на спектакль кто-то из королевской фамилии. «Прибыла» принцесса Маргарэт со своим супругом-фотографом и своей, надо полагать, свитой.

После окончания спектакля нас выстроили на сцене в ряд, мы образовали нечто наподобие солдатской шеренги. Товстоногов, который так не любил любой «официоз», стоял в кулисе справа, откуда должна была появиться царственная персона, и недовольно сопел, как во время неудачной репетиции.

Принцесса была в вечернем платье розового цвета, ткань похожа на муар. Лицо – из тех, каковые не запоминаются, застывшее. Она пошла вдоль нашей «солдатской» шеренги, протягивая каждому руку. Пожатие вялое, снисходительное и холодное. Я очень не люблю такие вялые, холодные руки, они исключают смысл протянутой другому руки. Когда она прошла мимо нас, Кеша шепнул: «Одарила». (Через несколько лет, играя Елизавету в пьесе Роберта Болта «Да здравствует королева, виват!», я повторила пожатие под названием «одарила», пожатие «не на равных», пожатие, как знак милости.)

Супруг принцессы был для нас особенно интересен как предмет скандала в королевской семье, как причина огорчения всей английской нации, как знак мезальянса. Мы ожидали увидеть ослепительного красавца, ради которого можно забыть все королевские правила и приличия. Но нет. Небольшого росточка, лицо невыразительно, глаза без искорки юмора. Обычен до скуки.

Когда мы, облегченно вздохнув, расходились по своим гримерным, Славочка громко произнес: «Не возьмет!» – «Куда не возьмет?» – «Гога в театр наш его не возьмет». Первым рассмеялся Георгий Александрович, который шел, замыкая наш актерско-солдатский отряд. Жадно затягиваясь (долго не курил), он сказал: «Самым светским на этом смотре были вы, Владислав Игнатьевич», и все громко захохотали, «разрядились» после этого глупейшего напряжения, стояния строем, словно ожидая команду: «Равняйсь! На первый-второй рассчитайсь! Смирно!»

Из очень приятных впечатлений – наш поход на утренник. Шла старая классическая комедия времен Шекспира, название коей нам перевели как «Любовь за любовь». Играл «сэр и пэр» Англии Лоуренс Оливье. Он был нам знаком не только по фильму «Леди Гамильтон», а еще как наш восторженный зритель. Приехав в Ленинград, он пошел в театр к нам, в БДТ.

После окончания спектакля он прошел за кулисы, чтобы поблагодарить актеров. Он вошел ко мне в гримерную, заполнив ее своей огромностью, обаянием и приветливой улыбкой. Он протянул мне маленький синий футляр. Я открыла. Кольцо, сияющее каким-то голубоватым светом. Он взял мою руку и надел это кольцо мне на палец. Не выпуская руки, сжимая ее в своих теплых ладонях и глядя в глаза, он говорил что-то, я ничего не понимала, но это было неважно, важны интонации и то тепло, которое излучал он собою. Переводчица, улыбаясь, перевела кратко: «Это как обручение. Сэр Лоуренс Оливье обручился с вами. Это актерское обручение». Я поцеловала кольцо, потом поцеловала прекрасное лицо. Он наклонился и поцеловал мои руки.

Кольцо я не снимала. Этот знак «актерского обручения» я носила, как носят орден самой высокой степени и достоинства.

И вот теперь наш ответный визит. Мы остановились у афиши. Пэр Англии играл каждый день, а по субботам и воскресеньям – по два спектакля. Его партнершей на сцене была Ванесса Редгрейв. Сюжет вечен, следовательно, прост. Вельможа влюбляется в пастушку и добивается взаимности. В бархатном камзоле шоколадного цвета, утонченный, с изящными манерами, легко танцующий, с совершенной, изысканной речью, герой Оливье покорял зрителя.

Зал был переполнен. Испытываю самую настоящую зависть к этим зрителям, которые все понимают, а мы – нет. Зал давился от смеха, а мы только блаженно улыбались, глядя на шедевр актерского искусства. Мы понимали, улавливали в эмоциональном разнообразии – такой уровень, такое владение профессией, которое встречаешь редко, очень редко. И сразу профессия «актер» предстает перед тобою таким Монбланом, что и титул «пэр» кажется ничтожной малостью.

Он, Лоуренс Оливье, выше короля, да и что «король»? Оливье властвует истинно, ему не надо никого ставить, как солдат, в шеренги. Зал сам встает, без приказа, по велению сердца, и любит, потому что не может не любить, а не потому, что «полагается». Нас провели в актерское фойе после окончания спектакля. Оливье шел нам навстречу радостно и открыто-счастливо, словно только и делал, что год ждал нашего прихода. Он обнимал нас, говорил на немецком, французском, английском. Переводчица не успевала, смеялись. Хотелось выразить, высказать благодарность за то, что он «такой», такой высокий в нашем ремесле и такой естественный и теплый в общении.

Через несколько лет, приехав в Лондон, я пришла в дом, где жила когда-то Вивьен Ли.

Небольшой, в стиле «модерн», особняк показался сиротливым, как бы «бледным» в своей зеленовато-серой окраске стен. Огромное, широкое окно на втором этаже. Лестница, по которой я поднялась, скрипела. Ощущение тяжести. Словно и стены, и лестница, и окно – хранили в себе болезнь, горечь и одиночество своей хозяйки. На полу валялись куски оберточной бумаги. Она легко шелестела от сквозняков, от шагов. Было грустно. Я быстро ушла. Дом этот хотелось поскорее забыть.

Ходя по залам Национального музея, я увидела портрет Лоуренса Оливье. Художник изобразил актера в полный рост. Сероватый фон, черный костюм, ощущение траурности. Может быть, когда актер позировал художнику, он был уже смертельно болен? А может быть, портрет написан после смерти оригинала? Не было главного в портрете – таланта Оливье. Художник его не увидел, не почувствовал, не запечатлел.

Многие залы были закрыты, шел ремонт. Никакого сравнения с нашим Эрмитажем или Русским музеем. В зале живописи XVIII века – портрет леди Гамильтон. Рыжие локоны, синие очи, сводящие с ума и дарующие блаженство. Трафальгарская колонна с маленькой фигурой адмирала Нельсона наверху видна из окна музея. Над нею летали голуби, а внизу, у подножия, в современных, упрощенных и таких некрасивых одеждах – юные англичане. Им было все равно и безразлично, что их окружает и что предшествовало их разнузданной и беспечной жизни. Жевали жвачку. От этого жевания их лица казались бессмысленными и тупыми. На ногах у многих роликовые коньки. И все нельсоновские победы и подвиги, все очарование красавиц XVIII столетия, вся самоотверженность героя Трафальгара и актера Оливье, воплотившего его образ на экране, вся пронзительная женственность актрисы, которая умела любить «до смерти» и покорять «до смерти», – все казалось несовместимым с нынешней жизнью, из другого мира, из других измерений.

Тупая, жующая толпа – венец сегодняшней цивилизации. Может, поэтому столь траурен портрет Оливье? Поэтому адмирал Нельсон стоит высоко и недосягаемо?

Поэтому холоден и невозможен для жизни дом Вивьен Ли? Они – несовместимы, великие «те» и очень малые «эти», жующие, гогочущие, с тупыми «рылами» и подшипниками на ногах. Словно торопятся в бездну, спешат к ней, грохоча и гикая, издавая животные стоны, калеча, убивая все живое на своем бесовском пути.

Кто породил их? Откуда и кем брошено на землю это семя? Наркотики, спиртное, блуд. Они ищут забвения во всей этой мерзости и не находят его, этого забвения. Они несчастны и сиротливо одиноки. Земля – не их дом. Дьявольское порождение. Господи, помоги им!

23.3.85

По «ящику» говорили опять гнусности о Фурцевой. Валят свою несостоятельность на мертвых. Мерзко!

«Катя! Красавица! Вот кто, действительно… красавица! И женственна! Ах, как подлинно женственна!» – сказал наш руководитель курса, подлинный красавец и мужчина – Павел Владимирович Массальский. Он достал свои любимые сигареты в красивой пачке, закурил, блаженно вдохнул дым, красиво откинулся и посмотрел на Александра Михайловича Комиссарова.

Комиссаров ставит на наш диплом Уайльда, пьесу под названием «Как важно быть серьезным». Разговор после чернового прогона, тема – «вечная женственность». Известный всей стране своей победой над львами в любимой кинокомедии «Цирк» исполнитель роли Скамейкина – Комиссаров, в ответ на реплику о Кате-красавице, тоже заулыбался, засиял и сказал через паузу: «Очень! Екатерина Алексеевна очень… женственна!»

Так я первый раз услышала мнение мужчин-актеров о Фурцевой Екатерине Алексеевне. Убеждали в подлинности оценки – более всего – блаженство на их лицах, сияние и долгая пауза, и необходимость закурить.

Увидела я первый раз «самую женственную из красавиц» через несколько лет.

Успешные гастроли товстоноговского БДТ завершались приемом у министра культуры Екатерины Алексеевны Фурцевой, данным ею в нашу честь в большом зале гостиницы «Москва». Она сумела создать на этом официальном приеме атмосферу совсем не «по протоколу», а теплую, доверительную и свободную. И вот с этой доверительностью и открытостью, которая так пленила меня и так «обманула», Екатерина Алексеевна взяла меня под руку и сказала: «Значит, со следующего сезона ты во МХАТе?!» То ли вопрос, то ли приказ, в очень «женственной» форме поданный.

Товстоногов стоял рядом. Улыбка какое-то время еще освещала его лицо, но глаза не улыбались. Он смотрел на меня. Я чувствовала, что краснею почему-то. Но я ни в чем не виновата. Совсем. Да, я получила приглашение из МХАТа зимой. Подписано приглашение Марком Прудкиным и зав. труппой Михаилом Зиминым. Приглашали играть Анну Каренину. Но я ответила отказом на это приглашение и никому об этом приглашении не говорила. Значит, послано было это заманчивое приглашение с ведома Фурцевой, а об отказе ей не сообщили? Или сообщили, а она только делает вид, что не знает об отказе? Она не приняла этот отказ и решила вот так «женственно» и мягко задать мне этот вопрос-приказ при Георгии Александровиче, предполагая его реакцию?

Гастроли были радостью для меня, для Товстоногова, для всех! Все было прекрасно и празднично! И вдруг такой поворот! Я сказала: «Я ведь отказалась от приглашения!» «Не знала, не знала!» – сказала Екатерина Алексеевна и заговорила о другом, сменила тему, словно не заметила моего смятения и моего красного лица.

Через несколько лет, когда я уже работала во МХАТе и ступала по предсказанным Товстоноговым «гвоздям», я пришла к Фурцевой. Мне было неуютно, тяжело и неинтересно работать. Я пришла к ней на прием, чтобы сказать об этом.

Здание на улице Куйбышева – красивое, с белой мраморной лестницей, колоннами и чистотой, которую теперь не увидишь ни в одном официальном учреждении. Я поднималась по этой беломраморной лестнице и вдруг услышала чарующий голос: «Здравствуйте!» Я подняла голову и увидела перед собой стройного, высокого, одетого в светлый костюм и улыбающегося Ивана Семеновича Козловского. «Рад лично познакомиться», – сказал он и протянул руку. Я протянула в ответ свою. Он галантно поцеловал руку и сказал: «А я вас люблю». Взгляд, как у юноши, и руку держит, и смотрит не отрываясь, и чувствуешь, что хорошеешь под этим взглядом, и совсем не стыдно, что так под этим взглядом «цветешь», и не кажешься себе глупой, а наоборот, как хорошо не скрывать счастья этой встречи, своего восторга перед ним.

«Вы к Екатерине Алексеевне?» – «Да». – «Обидели?» – «Нет. Просто уходить хочу». – «Куда?» – «Кино». – «Не надо». – «Почему?» – «Кино… потеря профессии».

Какой мудрый! Как точно о потере профессии!

В кабинет Екатерины Алексеевны я вошла совсем не «с тем», «не так», «совсем другая». Кабинет министра-женщины – цветы, много света, красивые шторы. Фурцева позвонила, вошла секретарша. «Чаю нам, пожалуйста». На министре хорошо сшитый, хорошо сидящий и идущий темно-синий костюм, очень изящные туфли на красивых ножках, маникюр, лак не яркий, руки маленькие, но «рабочие». Не ленивицы руки. Хорошие. Настоящие.

«Что ты хочешь?» – спросила она. Взгляд теплый.

Не делает вид, что по-доброму смотрит, а действительно по-доброму относится. (Я узнаю сразу, когда «делают вид». Узнаю и сразу… презираю. По мне лучше ненавидящий взгляд, чем лгущий, работающий под добренького человека.) Я ей рассказала, как тоскую о Ленинграде, как жалею, что оказалась во МХАТе, как «не радуюсь» на сцене, когда играю. «У меня пропала радость», – сказала я и удивилась, что она это поняла верно. Понять изнутри радость на сцене, когда играешь даже трагическую ситуацию, может коллега, профессионал. Она поняла. «Не плачь! Никогда не плачь! Я вот… не плачу». А мне, глядя на ее красивое, измученное лицо, хотелось плакать из-за нее, а не из-за себя. Она была действительно красавицей и самой женственной красавицей, но она была несчастна. И фраза ее «Я вот… не плачу» – открывала ее боль и одиночество. Но будучи несчастной, одинокой и открытой, она еще была настоящим министром… культуры!

Шесть показов! Спектакль «О женщине» по пьесе Эдварда Станиславовича Радзинского поставил тонкий, прекрасный режиссер Борис Александрович Львов-Анохин. Актеры играли у него замечательно: Леонид Губанов, Георгий Шевцов, Евгений Киндинов, Леонид Харитонов. Какие индивидуальные, какие разные, какие талантливые!

Художественный совет «не принимал» спектакль шесть раз! Автор переписывал текст, заменили финал, он стал нейтрален и не столь драматичен. Силы, потраченные на уничтожение спектакля, можно было потратить на что-то более разумное, чем издевательство над его создателями. Но победила Катя! Екатерина Алексеевна Фурцева. Она не хотела приказывать, хотя и могла поступить так. Она часами убеждала этот странный художественный совет.

У нее кроме МХАТа была огромная страна, которую она любила и культуру коей почитала. И не хотела, чтобы то, что называлось великой культурой великой страны, исчезало, терялось. Она множила библиотеки, картинные галереи, оркестры, хоры и… театры. Она понимала значимость, необходимость этого духовного богатства. Она понимала, что запрещенный талантливый спектакль – это преступление.

Шесть раз смотреть один спектакль и шесть раз его отстаивать, и отстоять! Это… поступок!

Борис Николаевич Ливанов – единственный из членов художественного совета, который бился за спектакль вместе с Катей! Они победили!

Битвы дорого обходятся победителям. Слишком дорого. Жизнью платят. А битв было ох как много!

Рано ушел из жизни величайший актер. «Я устал» – последние слова, которые он сказал перед смертью своему сыну.

Что сказала перед своим отчаянным уходом самая красивая, умная и «никогда не плачущая» Екатерина Алексеевна, не знает никто.

Финал пьесы «О женщине», который отменили, – самоубийство героини. Катя согласилась с художественным советом, что самоубийство надо «отменить». В спектакле, на сцене – отменить.

В жизни не «отменила». Она шагнула в эту бездну, свершила то, что отозвалось болью и вечной памятью, светлой памятью о ней – в сердцах людей порядочных и чистых. Что стало для людей непорядочных и нечистых – вечным проклятием. Грех самоубийства Екатерины Алексеевны Фурцевой – на них, вечно про́клятых.

5.3.96

Окна домов закрыты решетками. Люди боятся друг друга. Милиция с дубинками. «Демократия» – в действии. Зона!

72-й г.

«Мачеху» снимали на Севере, под Мончегорском. Автобус привез съемочную группу в чистое поле. Мы вышли. Несколько убогих домишек чернело вдали, а чуть влево от нас странное, похожее на широкий кирпичный постамент, сооружение. Кирпичи бурого цвета, положенные неровно. «Что это?» – спросила я. «Это сцена» – ответили. «Сцена чего?» – «Сцена клуба. Здесь был лагерь для женщин. Лагерь снесли. А вот сцену разрушить сил не хватило. Так оставили».

Я подошла к тому, что называлось сценой. От нее исходил тихий, низкий гул, как от проводов под током, как стон, навсегда оставшийся в этой бурой кладке. Словно те, которые совсем недавно, совсем «вчера» танцевать пытались, петь и «веселиться» на этом возвышении, оставили свое отчаяние, свою тоску и загнанный внутрь, в глубину себя крик.

Ветер срывал у меня с головы платок, солнце слепило глаза, тушь потекла по щекам, волосы растрепались и попадали в глаза, прилипали к мокрым от слез щекам. Я бормотала: «Холодно, холодно, холодно! Пусто, пусто, пусто! Страшно, страшно, страшно!»

Весь монолог Нины Заречной, который казался таким длинным и почему-то скучным во всех спектаклях чеховской «Чайки», которые я смотрела, – здесь, на лагерных подмостках, за которыми разверзлось «пустое пространство» (по сценографии Треплева!) – прозвучал стремительно, быстро, глухо, и самое неожиданное, что в нем, в этом монологе, наконец актерски свершилось: победа над дьяволом! Душа побеждает! Это мне доселе не удавалось в моих поисках нужного «нерва» в данном монологе.

Лагерная сцена обладала небывалой энергетикой. Казалось, что и воздух, и земля, и солнце – все пространство вокруг меня – помнит, несет в себе память беды. «Зону» нельзя снести. Она остается, как открытая черная дыра, как вечная могила надежды. Мне так хотелось это победить.

Позвали на съемку.

Сцену встречи с девочкой снимали на развилке двух дорог. Развилка образовалась от скрещенья «официальной» дороги с «неофициальной», той, которую проложили шоферы, проникающие в лагерь тайно, за определенную мзду, на «любовные» свидания с каторжанками.

Как всегда, когда снимают «натуру», возле кинокамеры стояла толпа. Толпа, не похожая ни на деревенскую, ни на городскую. Толпа «черной дыры». Поселенцы. Их нигде не ждут, им некуда деваться, некуда вырваться, они часть этого пустого пространства, этого поселка, они навечно в «зоне». В этой молчащей толпе выделялась одна. Она стояла впереди всех. На ней было надето черное мужское пальто, на ногах мужские ботинки. Морщины на лице, как борозды – глубокие и темные. Само лицо навечно обветренное, точно вырублено из дерева. Две черные полоски нарисованы над глазами – брови, одна красная, почти бордовая – рот. Глаза, как у ребенка или как у святой, – безумны в своей доброте.

Снимали сцену мы часа три, и все три часа она стояла не двигаясь, словно не чувствовала холода – ботинки были надеты на голые ноги, большие руки без рукавиц. Она стояла и улыбалась своим беззубым, грубо намалеванным ртом и сияла глазами, полными восторга. Восторг зоны!

Десяток одинаковых домов. Один из домов-бараков с заколоченной дверью и пыльными стеклами окон без занавесок. «А что в этом доме никто не живет?» – «Жили. Недавно. Сейчас не живут. Следствие. Муж убил старуху. Мать своей жены. Так они оба эту старуху под толчок, в яму засунули. Теперь вот – следствие».

Следствие, а вернее – последствие. Последствие вечной зоны! Из дыры – в дыру! В толчок! В дерьмо!

Возле зачумленного дома мальчики шести-семи лет «играли» – жгли костерок. Собрали сухую траву, щепочки, веточки и подожгли. Сидели вокруг этого языческого вечного знака маленькие вечные язычники со взрослыми глазами. Казалось, что им ведомо все зло, которое есть на земле, все извращения, которые изобрело жаждущее «радостей» человечество. Их маленький костер из травы и щепочек – «репетиция» того огневища, которое полыхнет на огромном пространстве под названием «Зона». Бунт «зоны»!

На что еще способны дети, рожденные от соития двух дорог – «официальной» и «неофициальной»? Обе дороги – криминальны.

23.11.97

Кого я играла в «Трех тополях».

Моя мама. Моя бедная мама. Я смотрю на фотографию семидесятилетней давности. На ней двое – мой отец и моя мать. Они – «городские». Отец, держась за спинку стула, на котором сидит мамочка, стоит просто, не позирует перед фотоаппаратом. Он этого не умеет. Да ему и не надо – он статный, высокий и красивый. Он большеглаз, будто рожден для подтверждения, что русский Север сохранил в своих сынах светлый и благой лик. Маленькие усики – дань моде, высокий лоб, очерченный рот, дуги бровей и профиль, как на старинных иллюстрациях к романам о старообрядцах у Мельникова-Печерского. Ему – двадцать семь лет. Он уже отвоевал две войны – империалистическую и гражданскую. Он имеет профессию, а кроме своей профессии – умеет построить избу, вести хозяйство, управляться с лошадью, сеять, пахать, косить. Он умеет водить мотоцикл (воевал в мотоциклетных частях). Он отличный слесарь. По вероисповеданию – православный, но из семьи, которая корнями уходит к ярославским староверам, и поэтому крестили его дважды: по старообрядческому ритуалу, а потом и в православной церкви.

Мамочке – на десять лет меньше. Этим все сказано. Ее милое лицо со смеющимися глазами, высоко поднятыми бровями и чуть улыбающимся ртом – открыто и доверчиво. Она знает, что она любима. Ее руки с длинными пальцами спокойно лежат на коленях. Пальцы украшены кольцами, на правой руке браслет, на высокой шее медальон на цепочке. Она надела все это свое богатство, свое «приданое», которое скоро исчезнет в пасти Торгсина. Годы тяжелые, а детей надо кормить. (Торгсин – иностранный синдикат, скупавший у товарищей-граждан золотые вещи по дешевке. Свои два кольца, браслет и цепочку мама оставила в этом синдикате. Сохранила медальон-часы, как память о бабушке, и вручила его мне – в день окончания института.) На маме темное платье, хорошо сшитое по моде – внизу видны небольшие квадратики, идущие неровно по подолу. На ногах черные чулки и черные туфли с тоненькими ремешками. Отец привез маму из деревни. Привез на Волховстрой, где он работает слесарем, а мама ведет маленькое хозяйство в комнате огромного общего барака.

На обороте фотографии написано: «Мамаше – от своих». Они только начали жить своим домом, они сфотографировались в праздничных, но темных нарядах.

Недавно они схоронили своих первенцев – мальчика Ивана и девочку Анну – двойняшек.

Я теперь часто думаю о моем братике и моей сестричке, записываю их в поминанье, люблю, как можно любить тех, кто тебе совсем родной, но кого ты не узнала, и жалею, что судьба не даровала их мне.

А началась совместная, долгая и верная жизнь моих родителей с романтической встречи. Романтика сельская, чистая и для сегодняшнего цинизма – смешная. Мой будущий отец Василий возвращался на короткую побывку в свое Булатово. Шагал из Данилова в запыленной и изношенной солдатской шинели, повесив латаные сапоги на плечо, рядом с вещевым тощим мешком. Он прошел от станции восемь километров, оставалось до дома – всего пять. Деревня Попково со своей единственной прямой улицей была по пути. Стадо коров, звеня колокольцами, шло Васе навстречу.

(Простите меня, Анатолий Миронович Смелянский. Я опять оскорбляю ваш изысканный вкус. Я обращаю ваш утонченный взгляд на коровьи лепешки, на грязные крестьянские мозолистые ноги, на все, что так не любите вы и так презираете. Простите! Не гневайтесь! Не строчите следующей статейки про мое, столь примитивное и «упрощенное», глупое происхождение. Вы «глава» над всеми театральными критиками. Вы вхожи в верха, вы преподаете в Америке, вы читаете лекции о МХАТе, который так настойчиво уничтожали. Вы первый среди избранных, из тех, кому ненавистно само понятие «русская деревня». Видите, я все-понимаю, я даже сочувствую вашей чрезмерной степени ненависти, ведь она для вас мучительна. Но я ничего не могу «исправить» в своей жизни и в своем рождении, чувствуя и понимая ваше отвращение ко мне.)

Итак – деревня, вечер, запах навоза, теплая пыль, и мой босой, потный и уставший отец видит на крыше сарая девчонку, которая сгоняет с низкой крыши сарая – быков. (Фу ты, ну надо же! Теперь еще для вас тема под названием «Что такое бык в стаде». Анатолий Миронович, извините! Невольно! Не хотела! Ведь про быков вы совсем ничего не знаете. Но ничего – о простейшей функции быка вам расскажет кто-нибудь из тех, кто что-то слышал, по абрамовским «Братьям и сестрам».)

Итак, моя мама сгоняла быков с крыши сарая, а будущий мой отец любовался этой деревенской «неэстетичной» картиной, стоя босыми ногами на теплой земле. Девчонка согнала быков и подошла к солдатику, который смеялся. «Вы почему смеетесь?» – спросила она и поправила белый платок на голове. Из-под платка упала длинная коса. На кончике косы был жгутик из льняных стебельков. Она застеснялась и стала прятать свою косу опять под платок. Вася спросил: «Вы чья же будете?» Нюра ответила: «Я – Сергеевых». Это была их «встреча».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю