355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Стрекалова » Трав медвяных цветенье (СИ) » Текст книги (страница 23)
Трав медвяных цветенье (СИ)
  • Текст добавлен: 28 марта 2018, 20:00

Текст книги "Трав медвяных цветенье (СИ)"


Автор книги: Татьяна Стрекалова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

Глава 16 «Трав медвяных цветенье»

Не позабыл ли Стах

Знакомые места?

Далёко залетел,

Носясь по белу свету.

А ты не плачь, не сетуй –

И никаких сетей…


Как раз накануне Пасхи, прибираясь в избе, Лала подвинула тяжёлый сундук и под ним зеркальце нашла. Небольшое, с ладонь. Пыль уже порядком насела на серебряное стекло. Лала обтёрла его влажной ветошкой, потом сухой, начисто… Пал из оконца луч и махнул зайчиком на бревенчатый потолок. Лала в оконце воровато глянула, на Нунёху возле сарая. Потом покосилась на сверкающее зеркало, в котором отражалась занавеска, а за ней весёлый весенний мир.

В чёрной воде отражение смутно, и всё кажется – вдруг оно шутить изволит… Лала нерешительно пошевелила зеркало, боясь глянуть – потом спохватилась, быстро к себе развернула и жадно уставилась. И сразу резко отстранилась. Потом подумала, вспомнила все зеркала своей жизни, и то, громадное, в простенке между окон, в которое себя увидала впервые в жизни, таинственное да загадочное, что так и тянет в себя и мир чудной-чужой приоткрывает, и маленькое, на длинное деревянной ручке, которым таких же вот зайчиков пускала и сама в него заглядывала одним смеющимся глазом… Знала про зеркала она. Обман! То свет ослепительный, то слепой мрак. Лицо как облако: не разобрать ничего. Лицо как сумерки: не разглядеть ничего. Кривое в прямое разгладят, прямое в кривое согнут. Порой себя-то не узнаешь. А то ещё такое могут устроить: нахмуришься – дурна, улыбнёшься – глупа… Случается и обратное: глаз от зеркала не оторвать. И тогда на исповедь надо скорей: искушение.

В маленьком, найденном под сундуком зеркальце, не было причуд. Сдержанное освещение горницы унимало яркое солнце и глухую тень. Ровно и спокойно смотрело отражение. Такое, какое есть. По сю пору жила надежда. А тут разом умерла.

Войдя в избу, Нунёха сразу увидела Лалу, застывшую у окна. Зеркало лежало тут же, на лавке. Та уже прекратила мучительные попытки так-сяк вертеть его в ожидании чуда. Чуда не было. Ни чуда, ни лица. Ни слёз. Кончились. И надо теперь привыкать жить с новым, не своим. Нынешнее лицо пересекала неровная алая линия, похожая вон на ту ветку против окна. Лала водила по ней взглядом и думала об очень мирном: о том, как струится по ветке молодой сок, и набухают почки, и скоро проклюнутся листья. А там и зацветёт она белым вишенным цветом. И, может быть, приедет Стах. А может, и не приедет… Как бы там ни было – кажется, участь её решена.

– А мы рединки тебе купим нарядной… – шептала старушка, уже вечером, сидя перед печкой и сухой ручкой поглаживая Лалу по густым волосам, спускавшимся на лавку тяжёлыми косами. – Ты глянь, какие косы-то… Залюбуешься, девка! – и напористо, с сердцем отчеканила, – залюбуешься! За одни косы озолотить можно! А личико – что? Жизнь в трудах и заботах – не до личика. А за частой кисеёй особо не разглядишь… да когда золотая, там, какая, серебряная… В листьях, лиле́ях-ро́занах, цвете-па́пороти… Изукрасить всю… А из-за украшенной глазок выглянет… Вот и будешь красавица. Глазок-то прежний, вон тот, правый, где бровка не перечёркнута… Глазки-то Господь выручил… Благодари!

Лала тихо кивала и смотрела на пламя сквозь щель в заслонке. Пламя ревело, как и ветер на дворе. Поднялся к ночи, переменчив да своенравен – и вот ломает ожившие к весне ветки, не каждой зацвести доведётся, и сыпались иные в вязкую чёрную землю, похоронив надежды. Не дай Бог кому нынче в пути быть застигнуту.

– Да где-то носит его, – продолжала бормотать Нунёха, вмиг перехватив её мысли, – сама знаешь, какие дела наваливаются… А я ещё убедила, чтоб всё как следует завершил и сюда не спешил… Его, небось, ещё Харитон задержал, придумал чего… Он на выдумки дока… А и без выдумок дорога выдумает… Погодим, девка… Поживём… А то и со мной оставайся! Матери-то нет?

– Нет, – уронила Лала с каменных уст.

– У мужиков свои, вишь, дела… – вздохнула бабка, – барыш да слава… А ещё война, всякий мор… Жёнам – им жито… другой интерес… Вон уж травка пробилась… Скоро взойдёт, зацветёт… Глянь, у печки пучок висит… В Петров день на заре собрала… Знаешь, что за трава?

– Неведомая какая-то, – присмотрелась Лала.

– То-то же, неведомая! – поддела старуха. – Нигде больше не растёт, девка, окромя, как здесь. Вот если всё тропинкой да на закат, на закат – там будет болотце. Посылает Господь благости людям, надо только не лениться, смотреть. Вот и открыл такое. Листики, вишь, тоненькие да мочалистые, а цветики кругленькие да шершавенькие… Никто им имени не знает, а я закатницей зову. Любую холеру изведёт. Покажу тебе потом. Знать будешь.

И как подросла травка – стали старушка с молодкой полянами хаживати. Больше по воскресеньям. До церкви далеко, сходи ты за столько вёрст. А до лесного болотца – в самый раз. Иногда и в будни, с дальнего огорода возвращаясь, бабка наклонялась к обочине:

– Глянь… – окликала Гназдку, щипля придорожную траву. – Ишь, псинка. Топчет её народ без поклона, без почтения… А ведь сила против хвори от неё, родной! Чего ни укажи – хоть в нутро, хоть снаружи… А вон спорыш, – перекидывалась она на ближние стебельки в мелких листочках, – и раны заживляет, и боль унимает, и жар снимает… да и много чего ещё… знаешь ли, срамно сказать… но и бабе самое первое средство. Только травы травами, а ещё – приготовить же надо. А в косточках разбираться? Кабы осталась ты со мной, с годами бы всё постигла.

– Может, и останусь… – прошептала Лала, отведя влажный взгляд на макушки дальних сосен. Влажный взгляд, что ни минута, вдоль тропинки скользил, в ольху, за которой она терялась – и сразу спохватывалась молодая, глотая ком.

– Останешься или нет, это ещё вилами на воде, – сразу же закипала старушка от влажного взгляда, – а вот пока всё растёт да цветёт, лови, раз Бог посылает. Слушай да вникай.

И пошла Лала отвары чредить да настои слагать, с тонкостями да с хитростями. А травы кругом так и буйствовали. Жужжали пчёлы, вбираясь в душистые венчики, медвяный дух воздымался над лугами, раскалёнными июньским жаром. И словно не было вокруг людского мира – только луга. За лугом – лес. А за лесом – луг. Иди версту за верстой – лишь листья да травы. Так и потерялись среди трав старушка да молодка…

Стах же погряз в заботах. Отпахав и отсеяв на родительской ниве, вознамерился, было, в Нунёхину деревню, да понадобилось в Баж, затем в Граж, а там всё дальше, дальше… А коль уж в тех краях оказался, грех тамошние заморочки не подправить. И опять жизнь унесла куда-то в сторону, да не по пути, да в суете, а дни бегут… вот уж укорачиваться пошли. Когда молодец опомнился – глядь, Пётр и Павел час убавил. Сенокос.

К Нунёхину (так уже привыкли Гназды звать промеж собой) Трофимов-младший подъезжал в начале августа. К тому времени Илья-пророк два уволок, так что солнце уже ползло на закат. Вспомнилась божья коровка в незабудках. Потом коралл и бирюза в искусном ожерелье, что лежало в тороке, обёрнутое цветным шёлковым платком. Стах стукнулся в ворота, разом взлаяла, но тут же узнала его весёлая собачка.

– Нунёх-Никанорна! – позвал он и потряс калитку. Та неожиданно раскрылась.

«Вот незадача», – усмехнулся молодец, заводя во двор кобылку. Впрочем, грохот уже привлёк внимание прохожего мужика.

– Это ты чего, к бабке, что ль? – остановился тот. Устал, видать, по жаре тащиться.

– К ней, мил человек, – откликнулся Гназд. – Не знаешь, куда ушла?

– В лес, небось, – лениво прикинул мужик, и ухмыльнулся, – на болото своё, родня у ней там.

Впрочем, пояснил:

– Луг-то скосили. Вроде, вон в той стороне, – указал он на солнце, – мелькал там сарафанчик аленький… я думал, красотка, а глянул, рожа – чёрта скорёжит… бабёнка у неё живёт, откуда-то приблудилась, чай, из болота вылезла…

Стах зажмурился, чтобы сдержаться. Но мужик почувствовал стремительно распёрший его гнев и, тревожно моргнув, шатнулся назад:

– Да я чего… я ничего…

– Не искушай, мил человек… – тихо попросил всё ещё зажмуренный Гназд.

– Да я… – в замешательстве промычал тот и, торопливо переступив босыми ступнями, засеменил прочь.

«Что ж народ-то? – с негодованием размышлял молодец, рассёдлывая лошадку. – А? Недевику! – обратился к ней, – ослепли, что ль? Как можно про такую царевну такое сказать!»

Кобылка уныло свесила голову, а потом вскинула, остро и лукаво блеснула чёрным значком. Над ней витало мягкое и радостное облако. За одно это облако Стах не расстался бы с ней ни за что на свете.

– На, голуба! – приласкал он её, старательно устраивая под навесом. – Ешь, пей, отдыхай, а я…

Он заглянул в избу. Печь по жаре не топили, на столе крынка с простоквашей, под льняной полотенкой горка оладьев…

– …а я пройдусь до лесу, – пробурчал он, на ходу дожёвывая оладью, – мож, встречу… Где они там долго…

Бабка с младкой и впрямь задержались. Каждая тащила по корзине опят, а поверх опят охапки цветов. Кроме того подстёгивали козу, то и дело сующую нос в траву, а с ней бежали два козлёнка.

– Ох… – изнемогла старуха, – давай-ка посидим на лужайке, вздохнём… Пусть Мемека попасётся…

– Меее! – обрадовалась Мемека и сходу пошла ощипывать торчащий из кочки пырник, а козлята, легко подскакивая на резвых ножках, тут же принялись бодаться. Лала поставила корзину и рядом с Нунёхой опустилась в густую траву. Трава поднялась до плеч. Где-то за ухом жужжал шмель, а на ближний кипрей, вволю попорхав, уселась бабочка-капустница. Лала потянулась и упала на спину. Разом охватило блаженство. Безмятежно разбросать руки-ноги, слиться с лесной свежестью и тишиной. Не глухой, а живой и подвижной. Точно первые ростки вешний снег, её пробивали птичьи посвистывания, скрипы веток, шелест листьев… До чего ж хорошо! Как в детстве! Когда матушка сидела с ней посреди луга и, прихватив своими, большими и взрослыми, её маленькие руки, учила плести венок. Присутствие Нунёхи вызывало очень похожие ощущения… Но сразу же Лала спохватилась. Нечто шевельнулось в глуби сознания, неразумное, но навязчивое. Ведь всё осталось в прошлом. Теперь она не прежняя. А то и вовсе – не она… Мать бы не узнала…

Макушки ёлок показались живыми и будто глядели на неё с немой жалостью. И берёзы так и волновались шумящим листом, так и заходились в возмущении: «Ну, что ты здесь разлеглась, на нашей цветущей поляне среди душистых запахов – думаешь, приятно смотреть на твоё безобразное лицо, которое единственное портит прекрасный мир и разрушает очарование?! Хоть бы лопухом прикрылась, не глядеть бы на тебя!»

Лала наскребла в душе остатки бодрости и возразила берёзам: «Разве на свете мало некрасивых, и даже очень некрасивых людей? Как-то живут же они и со всей полнотой радуются этому свету, а украшают его весёлым нравом, откликом души, старательным трудом, проворством умелых рук. А бывает, песней, пляской задорной, поступью плавной, ладностью движений. Много чем любоваться можно в этом мире. А цветы слишком кратки и вянут».

«Уметь надобно, – возражали берёзы, – находить в этом утешение. А ты балована, не приучена. Ты с зеркалом сдружилась, а видать, не с тем: изменило тебе зеркало. Ничего нет тяжелей измены друга…»

«Если бы зеркало! – горько усмехалась Лала. – Да и на что мне зеркало?»

«Плохо старушка спрятала его, – перешёптывались суетливые осинки по краю поляны, бренча круглыми листочками, словно монистами с серёжками, – следовало бы в погребе закопать…»

Круглая мохнатая бомбочка прервала грозное гудение и, зацепившись лапками за чашечку пунцовой чины, забралась внутрь. Повозившись, шмель деловито выскребся наружу и хмуро взглянул на Лалу: «Дура, о чём тревож-ж-жишься? – гуднул небрежно. – Ж-ж-женится! Он же Гназд!» – и опять зажужжал, тяжело перелетев на жёлтую льнянку. Которая, как наставляла Нунёха, коросту всякую лечит. От несокрушимого шмелиного напора в сторону метнулась пёстрая бабочка, и, запутавшись в стремительных зигзагах, внезапно присела Евлалии на руку.

«Его уже обманули однажды, – сказала та бабочке. – Что обмануть, что принудить… Я такой женой быть не хочу».

Старушка посмотрела на неё через плечо:

– Засиделись мы чего-то… Солнышко-то низко… А ты чего притихла? Развезло, гляжу. Пойдём. Вставай-ка.

По-прежнему не шевелясь и спокойно наблюдая за бабочкой, Лала задумчиво произнесла:

– Ты, Нунёха Никаноровна, вот что… – и тут помедлила. Нунёха с упрёком покачала головой:

– Договаривай уж.

Лала договорила:

– Если приедет, не указывай ему меня. Не выдай, мол, вот она. Догадается – хорошо, нет – значит, нет…

– Да ты что, девка?! – плюхнулась обратно в траву приподнявшаяся, было, старушка, – да как он может не догадаться? Ну, чуть-чуть изменилось лицо, но видно же, что ты… И платье знакомое…

– Вот и посмотрим, – закусила губы Лала, – знакомое ли…

Нунёха раскрыла рот, но сказать ничего не успела. По поляне пронёсся громогласный и весёлый крик:

– Лалу!

В дальнем конце шевельнулись ветки. Из зарослей выдрался Стах и, увидев среди цветов мелькнувший платочек, с радостной улыбкой руки вскинул. И тут Лала дала слабину. При первом звуке голоса вскрикнула и ткнулась в траву, и, платочек с головы сорвав, к лицу прижала. Едва же Стах двинулся к ней, поползла прочь, быстро заперебирав руками и коленками, и вскочив наконец, рванулась бежать – да Нунёха успела в последний миг за подол ухватить:

– Ты что!

– Пусти! – взвизгнула Лала, дёрнув подол, но крепкая старушка вцепилась намертво:

– Скорей ты, увалень, пока держу!

Стах подбежал и, бросившись к Лале, обхватил её обеими руками:

– Ну, куда ты? – и со вздохом прижал к себе, – куда ты от меня?

Лала разом обмякла. На мгновенье. И разом встопорщилась, оттолкнув объятья:

– Ты меня ещё не видел.

– Вот и посмотрю, – спокойно сказал Стах, разнимая в обе стороны её руки, прижимающие платок. И для этого пришлось применить откровенную силу. А куда деваться?

– Ну, смотри! – решительно вскинула Лала лицо. – «И я посмотрю…» – подумала. Но промолчала. Смотрела.

Когда-то в грозу это лицо открылось перед Стахом. Настоящее лицо.


– Ну, и чего было бегать? – удивился он. «Ну, и чего братцы пугали?» – посетило недоумение.

Он искренне любовался этим нежным и большеглазым, дорогим ему лицом:

– Ты по-прежнему красивая.

Удивилась и Лала:

– Где же красивая? Порез через всё лицо!

– Ну, и что? – опять удивился Стах. – Красота-то никуда не делась. Подумаешь, сверху веточка лежит. С ней даже интересней.

– А бровь перечёркнута!

– Эка беда!

– А губы попорчены!

– Да не попорчены… Ну, немножко изгиб другой – всё равно красивый… У тебя всё красиво, Лалу! И наконец-то открыто. А то недоступно было, – Стах склонился к губам и приник поцелуем.

Нунёха тут почуяла, что пора ей хватать козу за рога и уходить сквозь траву куда-нибудь за берёзы, которые минуту назад возмущённо шелестели, но вдруг пристыжено стихли – только надо вот ещё корзину забрать, да цветы рассыпались, да кучка опят выпала… Когда, гроздья да стебли собрав, она подняла голову, перед ней из-за Стахова рукава на миг мелькнуло лицо Лалы, и старушка, споткнувшись, едва не перевернула корзину. Лицо блистало неискоренимой красотой. Откуда она взялась – Нунёха Никаноровна потом много лет размышляла и диву давалась. Одно только объяснение и нашла: небось, облако мягко опустилось им на плечи и обволокло своим туманом. Облако-то? Да кто ж про него не знает, про облако? Нисходит иным…

– Ты опять меня спас, – заговорила Лала много позже, когда старушка, прихватив свою корзину, давно покинула поляну и, возможно, уже добралась до дому.

– Так дело привычное, – спокойно заметил Гназд. – На то и поставлен.

– Ты вернул мне жизнь, Стаху, – в который раз повторила она, закинув руки молодцу на плечи и заглядывая в глаза.

– Это ты мне вернула, Лалу, – тихо признался он. – Ты моя жизнь. Самая прекрасная и самая счастливая…

Лала обхватила его обеими руками, и, прижавшись к груди всем телом, ощутила, будто растекается по ней, обволакивая. Она закрыла глаза:

– Тебя так долго не было. Думала, забыл.

– Как я могу тебя забыть, глупая! – изумился Стах. А потом усмехнулся:

– Да ещё когда столько раз спасал!

Совсем рядом из травы взвился шмель. «Я ж-ж-ж убеж-ж-ждал, ж-ж-женится!» – свирепо прожужжал он, улетая.

Солнце опускалось ниже и ниже, грозя покинуть земные пределы, а душистые венчики трав всё шуршали и дрожали, цепляясь друг за друга, но безнадёжно ломаясь. Тусклые зелёные глаза в лапнике тяжело померкли. И, пока молодка с молодцем, то и дело обнимаясь, брели сумеречным лесом, осторожная четвероногая тень с поленом-хвостом и чуткими торчащими ушами неслышно следовала ольхой да ельником и лишь на краю леса отступила в глубину чащи.

– Вишь, как решилось, – вздохнула Нунёха Никаноровна, когда оба поутру вывалились навстречу ей с сеновала. – Значит, замуж идёшь, Лалу? Со мной не останешься…

У Лалы пылали такие румяные щёки, светились такие яркие глаза и рдели столь пухлые губы, что ни о какой иной доле нечего было и думать. На шее переливалось кораллом и бирюзой дарёное ожерелье – то ли солнце в ясном небе, то ли божья коровка в васильках…

– Ну, дай Бог счастья, – покачала головой старушка и усмехнулась, – ишь, зацвела… Раз такое цветенье, время тебя ещё выправит. Время всех выправляет, но – кого куда.

Стах с Лалой переглянулись. Чего им время, когда сияет каждая минута!

– Что ж? Минута и есть время, – задумчиво продолжала старушка, когда уже в горнице за столом они все уплетали оладьи. – Чего минутами-то зовутся – минуют быстро, всё мимо, мимо… И так всю жизнь. Спохватишься – а вот она, последняя… – усмехнулась печально. И продолжала:

– А то, слыхали, ещё бывают секунды. Так и секут, так и секут! Да наотмашь, да со свистом! Впрочем, и час – увесистый, вроде, большой, полная чаша – но частый! Уж так част – вздремнуть не даст.

– А день? – весело поинтересовались молодые.

– А день – дань, – степенно разъяснила Нунёха. – Согласие. Вот если скажу тебе «да!» – значит, я соглашаюсь, значит, даю. Для согласия Богом день и дан. Для трудов и спасений. Дня ещё как-то хватает. А то ведь и его мало, тоже вприпрыжку норовит: день за днём, день за днём! Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду! В молодости он подлинней был, это нынче – только хвостом махнёт ввечеру.

Стах с Лалой, снова переглянувшись, осторожно спросили:

– А что же ночь?

И старушка не замедлила с ответом:

– А ночь – нечего и сказать. Нет и нет. Такое это время, нет которого.

– Нет, ну, ночь, – с озорством возразил Стах, – провождение тоже хорошее. Тихое да сладкое.

Нунёха согласилась:

– Что ж? Люди и тут загрести пытаются, от недаденого-недарованного. Девки прядут, а лихие мужики на промысел ходят. А кто недарованное присвоит, у того дар отнимается. Отсюда все недуги и напасти. Кабы люди время чтили, и болезней бы не было. Но Господь милостив, травами мир усеял, только знает их не всяк… Оставайтесь, вон, у меня жить. Вместе веселей. Где вы там будете тесниться в своей Гназдовой крепости?

Молодые опять переглянулись и с сомнением оба головами потрясли:

– Да нам бы домой, Нунёха Никаноровна. Всё ж мы Гназды. Родные, опора, долг. Мы уж решили… – и живо откликнулись, – а ты сама к нам переезжай! Чего тебе здесь на отшибе? Народ неласковый. А мы отстроимся и тебя к себе перевезём. Чего? У нас хорошо, надёжно, и леса немеряны, и лугов не выкосить.

Старушка даже испугалась:

– Да как же я уеду-то? Всю жизнь тут прожила. Тут у меня и дедок, и сынок лежат… Смолоду здесь… каждая кочка своя… и Харитону близко наезжать…

– Да молодцу что верста, что полста, – пожал плечами Стах, – и к нам доедет, как навестить вздумает… А помощи и от нас хватит. Чего тут одной-то?

– Ох… – закручинилась бабка, – уговариваешь, милок, но страшно мне… ну, как я жизнь свою оставлю? Куда ни глянь – всё вспомнишь… А народ не так, чтобы плох, порой и ничего… Ты дай подумать, погоди… Может, когда и надумаю…

Стала, было, думать Нунёха Никаноровна, и к осени почти надумала, но тут навалились такие заботы, что не до дум. В самом деле – ну, куда ты уедешь, если с разных мест к тебе просители повалили. Солидные, небедные. До земли кланяясь, озолотить сулят. Но каждый со своим несчастьем. Первого старушка как случайного приветила: мало ль, какими путями заехал? Но степенный осанистый мужик на хороших лошадях, оказалось, по всей деревне искал да расспрашивал:

– Где тут, люди добрые, проживает Нунехия Никаноровна?

Соседи, которые знали старушку только как бабку Нунёху, сперва не поняли, что за цаца такая.

– Ну, как же? – пошёл разъяснять им приезжий, – известная лекарка! Про неё по свету слух идёт. Она, вон, девку порезанную из кусков собрала, что мышь не проскочит! И с моей беда. Дочку привёз – авось, поможет.

Девицу Нунёха залатала да выходила. Но, пока выхаживала, по первой пороше ещё сани подкатили… А помощники ещё до первой пороши были таковы. Уж так торопились…

Убеждала старушка Стаха подождать, и всячески уговаривала:

– Пусть бы братец приехал за сестрицей, тебе-то, молодцу, не к лицу.

Тот сперва соглашался, да только Зар, видать, посчитал, что чем дольше сестрица у Нунёхи проживёт, тем здоровее станет – во всяком случае, не спешил. Заспешил Стах.

– Ну, что ты рвёшься? – вразумляла его бабка. – За невестой пристало тройку посылать, а не кобылку вдвоём три дня мучить.

Но кобылка посматривала на него, будто подмигивала. И он решился.

– Не беда, – отвечал старушке, – уж как-нибудь доберёмся, кобылка у меня двужильная, выдюжит! – и доверительно понизил голос, – а нам бы не тянуть… кажись, перестарались…

И наутро бабушке откланялись.

– Что ж с вами поделать? – вздохнула она. – В добрый путь. Не забывайте. Заглядывайте.

– Не забудем! Заглянем! – сходу, слёту, из седла прокричали молодые и помахали платочком, только бабка их и видела.

Кобылка бежала весело, и впрямь двужильная. Оно, конечно, птичка-Лала не Бог весть, какая тяжесть. Однако подгонять лошадку Стах не решался. Шла она, как всегда ходила. Легко и радостно, весь день до вечера – да только под вечер забота возникла…

Никак иначе не получалось, кроме как в Липне ночевать. Когда с дорогами отработано – ты вольно-невольно в привычному раскладу тянешься. Вот так и вышло. Несколько лет ездя с ночлегом в Липне – в ней и оказался. И как прикажешь ночевать? К Минодоре, что ль, проситься?

К Минодоре, конечно, проситься Стах не собирался, и слыхал прежде, что где-то тут на краю неказистый постоялый двор, но ждало его ещё искушение: не минуешь городка, не проехав по главной улице – по той самой, куда смотрят кралины окна: известно, все крали на досуге в окошках красуются. Что до остальных проулков – там не то, что рогатый – там и кобылка ногу сломит, хоть с нюхом, хоть с ухом. Позагородят плетнями – и безлошадному-то не протиснуться, куда уж с лошадью. Но, за двор до кралиных ворот, пришлось свернуть и углубиться в непарадную путаницу. Плетнями здешними Стах сроду не ходил. А нынче спешился и пошёл. Кобылка в поводу.

– Заплутал, Стаху? – догадалась заботливая Лала, сидя высоко в седле, – может, поедем прочь?

Стах и сам бы прочь не прочь, да никак не выедешь: слева-справа плетни в перехлёст. «Ладно, – подумал, – авось, Бог поможет!»

Не помог. Грехов больно много. В плетне открылась калитка, и позабытый голос воскликнул:

– Ты ли, Стаху? Сто лет не заезжал!

«Ах ты! – дёрнулся Гназд. – Откуда ж ты тут взялась-то! Но хоть за «сто» спасибо» – и он молча перекрестился. Всклокотавшая ярость плавно улеглась обратно.

– Здравствуй, хозяйка, – отвечал он и любезно, и доброжелательно. – Верно. Не заезжал. Да и нынче мимо. Не поминай лихом…

Минодора живо выбежала из-за плетня:

– Постой. Но куда ж тебе на ночь глядя? А здесь и не пройдёшь. Там забор от сарая до сарая. Заходи, коль уж Бог принёс. Заночуешь.

И тут она подняла взгляд и заметила Лалу. Гназд разом уловил, как хлестнуло бабу, и одновременно взыграло в ней любопытство. И Лала уставилась на неё озадачено. Стах, готов был рвать и метать: это ж надо влипнуть! Чёрт в Липну затащил!

– Кто ж это с тобой? – спросила хозяйка напрямик, и даже с дерзостью.

– Жена, – со спокойным достоинством сообщил Гназд.

Минодора вздрогнула. Некоторое время ошарашено рассматривала Лалу, которая, впрочем, была укрыта платом с кисеёй, да и сумерки наваливались всё гуще.

– Дааа? – протянула наконец. – С женой, что ль, помирился? – и, поразмыслив, добавила, – ну, тем более, заходи… Где ж тебе с женой по чужим дворам?

В последних словах послышалась забота, и Стах потеплел душой. В самом деле, они давно знают друг друга, почему не поверить в человеческое участие? Конечно, он её бросил, и в ней могла ещё не отгореть обида – но понимает же, не маленькая: жизнь есть жизнь…

– Ну! – настойчиво позвала Минда, – заезжай! Да вот сюда прямо, в калитку.

– Да неловко, – заколебался мужик, – чего тебя стеснять? Мы б нашли… тут, вроде, двор какой…

– Хватился! – воскликнула она. – Тот двор в прошлом месяце сгорел! С хозяином вместе… В одну ночь… Шуму было! Не слыхал, что ль?

– Не слыхал, – Стах аж шапку набок от растерянности сдвинул. – Надо ж, какие дела…

– Я думала, вы, ездоки, перво-наперво про дворы знаете… – и примолкла, спохватившись. Гназд мысленно договорил за неё: «Или вам дворы незачем?» Но то, что примолкла, ему понравилось: скандалов не хочет.

– Ну, что ж… – пробормотал он мягко и невнятно, – без двора худо…

И она подхватила:

– Вот-вот! Сворачивай ко мне.

Очень это вышло напористо. Стах засомневался: бережёного Бог бережёт. В то же время – её любопытство понятно: Стах в былые деньки про жену ей печалился.

Он молча топтался, глядя в землю и оглаживая кобылу. Но с седла подала голос Лала:

– Может, примем приглашение? А, Стаху?

Из подступающей темноты блеснули зелёные Минодорины глаза:

– Жена-то верно советует! Все уж свои ворота позакрывали. Не в поле же ночевать. Осенние ночи холодные.

– Ладно, – потеребив макушку и сдвинув шапку на другой бок, решился молодец. – Мы твои гости! Привечай!

Следом за ней прошли они задворками да огородами. Громадный пёс, привыкший к Стаху, только цепью позвенел. Заворчал сперва на Лалу – но хозяйка прикрикнула, и стих: пёс был старый и умный.

«И впрямь, хорошо, – подумал Стах, входя в уютную натопленную горницу, – а то бы мотались, неприкаянные». И щи не остыли в печи у Минодоры, и не на сеновал она гостей отправила, и даже не на лавках уложила, а указала на лежанку:

– Ничего, не мороз. Я и внизу устроюсь.

Лала сразу смутилась и залепетала:

– Ну, не надо уж так-то себя ущемлять. Нам вдвоём и на лавке не холодно.

Холодные зелёные глаза стремительно уставились на неё:

– Ничего. Я и одна не замёрзну.

Хотя отношения женщин с первых минут показались Стаху приятными. Переступив порог, раскланялись одна с другой почтительно, и давай улыбаться:

– Благослови тебя Господи, добрая хозяйка. Выручила ты нас. Ах, какой дом у тебя красивый! Горница разубранная! Радости сему и обилия!

– И тебе, гостья дорогая, дай Бог всяческого утешения и лёгкого пути. Я людям всегда рада, будьте, как дома. А как звать мою новую знакомку?

– Евлалией.

Это имя бывшей крале ничего не сказало.

– А меня Минодорой, – назвалась она в ответ. Лала вздрогнула, лицо сделалось испуганным. Хозяйка улыбнулась ещё ярче и снисходительно указала рукой:

– Пожалуйте к столу…

Пока хлебали щи, закипел самовар. За столом, при свете трёх свечей, Минда, не таясь, рассматривала Лалу. Ещё на пороге, едва та откинула кисею, на лице хозяйки мелькнуло насмешливое удовлетворение: да уж, хороша… бедный парень! Всё, как он когда-то расписывал: кожа-рожа наискось перечёркнута.

Видно, до Липны не добрались слухи о законной супруге. Хозяйка переводила жалостливый взгляд с затянувшегося пореза на неровную после ожогов кожу щеки, а сочувственный кидала на Стаха.

– Стерпится-слюбится, значит… – покивала с пониманием. – И то верно. Всё-таки венчанные… Куда вам деваться?

И Стах, и Лала, даже не переглянувшись, дружно промолчали. В самом деле: кому какое дело, что за беды им выпали. В конце концов, хозяйка не ошибается: они муж и жена.

Конечно, чуткость не пронизывала Миндины речи. Только Лалу почти не задевало: она знала своё нынешнее лицо, но что ей было за дело до чужих взоров – волновал один лишь единственный, а этот взор видел иначе.

Сама же Минодора – тоже пыль от стоп. Зачем старое поминать? Лала посмотрела на Стаха – и поняла. И прошлое, и настоящее. Имя «Минодора» могло теперь сколько угодно сотрясать мир, не производя никаких разрушений.

Так что всё было тихо да мирно. Гости вполне наслаждались покоем и уютом, и беседа плелась лёгкая и занятная. А горница и впрямь смотрелась нарядно. «Будто гостей ждали, – отметила себе Лала. – Занавески, видно, только повешены. Расшитые какие! Узор интересный. Надо запомнить…»

Она сдержанно поглядывала по сторонам: «Подушек, вон, целая горка… На стене зеркало, у стены поставец, – посуда Лалу всегда интересовала, – вон там блюда расписные, миски обливные… что там ещё… Минодора спиной загородила, не видно… а! шевельнулась, а за спиной кружка с петушком… а вон с розаном… а кувшинчик только один… и какой-то непраздничный… обыкновенный, глиняный…»

Так было до самовара. А с самоваром изменилось. А что – Лала понять не могла. Нет, поначалу-то любо-мило, Минодора знай в чашки чай наливает да подаёт, горячий, крепкий, душистый! От него, душистого, Гназды и вовсе размякли, и телом, и душой – а вот про хозяйку такого не скажешь. Чем больше размякали гости, тем жёстче сжималась она. Тем тревожней и настороженней становилась. С лица сбежало всякое подобие улыбки. Зелёные глаза вспыхивали при каждой поданной чашке, а потом метались, как угорелые. Стах даже спросил участливо:

– Ты чего, Минду?

Та сразу спохватилась.

– Да плохое вспомнилось… – пробормотала сдавленно. И, уняв глаза, взялась старательно, мелкими глотками, тянуть кипяток.

Что и говорить – нелады были с Минодорой. Видно же: мучается женщина и переживает. Гназды глаз с неё не сводили: мож, подхватить придётся, мож, на помощь кинуться…

Однако чай допили с удовольствием и потом, распаренные, ещё долго сидели в полном блаженстве, словно стекая с лавки. Блаженству и то способствовало, что по завершении самовара хозяйка успокоилась и сама размякла.

Выдув самовар, все трое, чередуясь, принялись выбегать в темень ночного двора. Там уже прохладно стало, с пылу-жару выбегать чревато, но к тому времени страсти остыли. И вообще час поздний, ночь глуха. Душа ко сну тяготела.

– Вот тебе, Евлалия, широкий тюфяк, как раз для лежанки, – подсаживая гостью на печь и подавая скрутку, советовала хозяйка, – раскатай до поколоти всласть, для мягкости пущей. А я, – покосилась она на хлопнувшую за Стахом дверь, – на узком привыкла… как раз для лавки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю