Текст книги "Пантера, сын Пантеры (СИ)"
Автор книги: Татьяна Мудрая
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Вот еще одно – снова про Книгу, эту или другую…
Уже пятилетним Иосия брал Эшу с собой в Дом по специальному допуску, дабы приобщить и дать проникнуться. Словом, воспитать в духе. Так и братец его Закария некогда подымал по ступеням крошку Син, хотя входили они через главную арку, а не сквозь противоположную, более похожую на пролом в крепостной стене. Мальчик, задирая голову, прочел по слогам – шрифт был мудреный даже для умеющего читать, весь хитросплетенный, как дорогое кружево:
– «Рукописи не горят». Рукописи – это книги?
– Почти что. Их первоисточник. Человек извлекает рукопись из себя, из своего тела, как паук паутину, оттого в древние времена паук был у нас покровителем не столько ткачества, сколько книжного делания. Каждая рукопись рождается в одном экземпляре, как сердце, мозг или печень, а если ее копирует или переписывает начисто близкий автору человек, то в двух, будто легкие, руки и ноги. А потом ее тиражируют, и книг становится куда как много: волосы на голове. И все, кто хочет, могут ее прочесть.
– А что главнее – рукопись или книга?
– Хм. Без рукописи нет книги, а без книги рукопись нема и безвестна. Ты об этом думаешь?
– Баба Ани говорит, что рукопись – разговор по вертикали, а книга – по горизонтали.
– Это для тебя больно мудрено. Скажем так: настоящая рукопись, которая делается по вдохновению, – она живая, непричесанная, потому что торопится схватить и удержать явленную истину. Есть притча о поэте, который увидел во сне поэму о погибшем райском дворце, всю целиком, а когда проснулся и успел записать малую ее часть, ему помешал неумный посетитель. Но то, что он успел закрепить на бумаге, было несравнимо ни с чем, более того: могло заново породить весь дворец. Ну а книга – малый бриллиант, который сотворили из огромного алмаза, распилив его на части и обточив.
Сказав так, Иосия порадовался было, что они двое зашли в Дом с тыла, но дотошное дитя уже кое-что вспомнило. Эшу сказал:
– Есть еще четыре входа, главнее, чем этот, и над маминым написано: «Книга – источник знаний». А над тем, что рядом: «Всем лучшим в себе я обязан книге». Какая это книга?
Его папаша не стал поправлять цитату от беды подальше («источник всякой премудрости», было высечено в камне, мудрость же – источник всяческой печали). Только ответил:
– Любая, только бы она хорошо передавала свою рукопись.
Он думал таким образом замкнуть круг беседы и выйти из него невредимым, но Эшу снова спросил:
– А много таких книг? Я слышал, что до изобретения станка рукописи без конца переписывали, это называлось «рукописные книги», и они изменялись от переписчика к переписчику, делаясь хоть немного, да разными. А типографская книга во всем тираже одинаковая, ее меняют только ради нее самой, чтобы опечаток не было. Что лучше?
Иосия на сей раз хотел было отмахнуться – недосуг, мол, дело без меня стоит, зайдем-ка внутрь поскорее, но учительская жилка в нем опять восторжествовала, тем более внутри, как известно, с такой свободой не поговоришь, и его стало нести уже напропалую:
– Видишь ли, книги бывают не только рукописные и типографские, а самые разные, иногда вовсе невероятные. Из пластинок слоновой кости и пальмовых листьев, похожие на веер; склеенные из камыша, разрезанного на тонкие полоски и свернутого в свиток. На коре, на тряпье и на коже. Высеченные в камне и нацарапанные на влажной глине. Книги в виде горшка с кратким охранным орнаментом внутри и книги – скалы, что трубят о кровавых охотах и победах. Стелы с каноном Будды и храмы древних майя, сплошь одетые точнейшим в мире календарем. Как будто человек, изобретя письмо, старался одеть им и заковать в него всю свою вселенную! Но вот изобрели деревянный и свинцовый штамп, и под него уже годилось не все; только бумага самого лучшего сорта. Только человек и тут не унялся. Стал издавать стихи ин октаво, судебные кодексы ин фолио, подносные издания для начальства – величиной с хорошее блюдо. Украшал текст заставками и миниатюрами, окаймлял цепью орнаментов. Изобретал шрифты. Словом, пошел вглубь, когда его не пустили вширь. Мы-то сего богатства, с нашими сканерами, и не ощущаем. Все равно, что сахар через стекло лизать, как сказал один шляхтич своей даме, когда она пригласила его на ужин в кругу своих родичей…
Тут он спохватился, что малый не поймет намека и что вообще слишком уж вольный затеялся разговор. Но Эшу как раз воткнулся в возникшую паузу:
– Так в Доме есть все, что когда-то написали на земле?
– Многое – да. Но нельзя же весь зримый мир сюда затащить, хоть кое-кто на славу постарался! – вырвалось у бедного Иосии.
– А я хотел… Папа, а есть такая книга, которая вмещает все книги на свете?
– Ну ты и спрашиваешь. Один древнеримский король хотел, чтобы у его народа была одна голова… Нету такой книги. Но вот что говорят – существует у нас в Доме на самом секретном положении Золотая Книга. Переплетные корки у нее и в самом деле золотые, а не позолоченные, бумага шелковая, старинной арабской работы, и вложена она для пущей и вящей сохранности в огромную глыбу лучшего горного хрусталя, или кварца, который еще называют оптическим, оттого что внутри него все двоится. А может быть, там простое стекло, только непробиваемое для пуль. Подвешена та книга за углы на четырех золотых же цепях, цепи соединены пятой цепью, куда длиннее, и уходит та цепь в самую вышину, под купол, где теряется в потоке света. И вот от того неведомого света, от обманного хрусталя, от всей этой игры и мерцания никому не дано увидеть, какова та Книга снаружи, не говоря уж о том, что в ней внутри. И идет неведомо и ненарушимо из Книги благодать истинного знания, обновляя все сущее.
Иосия говорил что в голову взбредет, абы красноречивей было и непонятнее и чтобы дитя с того убаюкалось. Но упрямца никакой угомон не брал.
– Ты сам ее видел? Эту книгу, – спросил Эшу потрясенно.
– Нет, в чужой сон забрался, – проворчал Иосия, жалея о своей откровенности и о том, что, борясь с нею, наплел неведомо что.
– Она, наверное, на небе, – продолжал мальчик, – а здесь только кажет себя. То есть показывается. А цепь обе их соединяет, книгу и ее близняшку. Только не как перемычка – песочные часы, а по-другому. Небо ведь – испод земли, а земля – крыша неба, хотя чаще говорят и наоборот. Тьма – другая сторона света, а свет – лучшая оправа тьмы. Вот обе чаши песочных часов и перепутались.
– Откуда ты такое взял, пуговица?
– Да из того своего сна, куда и ты по нечаянности попал, – усмехнулся Эшу.
Ох, непрост был мальчик и непростым вырастал. Даже телом стал он в зрелости силен и гибок, вопреки воздыханиям бабки Анны. Видать, не одна материна баня была ему причиной, сплетничали дамы, что постарше и несокрушимей; и даже не то, что Син, грешница, страсть как любила обкуриваться в баньке ароматным дымом с верху до самого низу, да обкуриваться, уж наверное, не для старой бздюхи, своего муженька, а для молодого; а в самом этом молодце. Солнце пустыни, скажите! Пантера сиррских предгорий!
И звали Эшу за глаза, а потом и прямо в них, – сыном Пантеры, полулегендарного сиррского вождя и – как и все жители Сирра – поэта, что было по форме даже лестно. Уже в юности он прочел, что в одной из самых страшных битв Фридриха Второго погиб предок великого поэта и драматурга фон Кляйста, сам недурной поэт. Это навело Эшу на неожиданные сопоставления. У Кляйста – потомка последняя и лучшая пьеса была о курфюрсте и принце, своеобразных двойниках, телесном и духовном: полководце и поэте. Фридрих Великий и его духовное отражение, принц Гомбургский, слыли поэтами боя. Так и сам Эшу, если не физический (уж слишком вольное допущение!), то духовный родич Шамса, мог назвать себя поэтом книжного ремесла.
Лишь холодный ум его был отдан «железу», страстное же сердце – потаенным книгам, их многообразию и завершенности каждой из них, вмещающей в себя весь мир со всеми деревьями, горами, морями, звездами городами – и всеми прочими книгами. Он разыскивал их в пыльных лабиринтах запретной части библиотеки, отыскивая шифры в машине и путешествуя по виртуальным коридорам. Он коллекционировал малейшие упоминания о них и знал эти описания лучше, чем сами книги. Он читал о буквицах, плавно разворачивающихся в миниатюры, о всепроникающих, оплетающих текст орнаментах кельтского звериного стиля, давшего диковинный русский побег; о горделивом византийском минускуле и стройном каролингском письме; о виноградных усиках арабской вязи, лукаво прокравшейся на обвод ризы православного первосвященника любовным стихом. О вековечном стремлении делателей книг сотворить из каждой целостное триединство текста, переплета и иллюстраций. Эшу, наконец, понял, почему сложное ремесло украшения книги картинками называлось иллюминацией: украсить книгу цветами и образами значило для средневекового мастера внести в нее животворный свет. Он пил этот свет, как вино, и лучшее вино, которое он пил, было родом из книги.
Но нигде и никогда не встречал он предания о книге, заточенной в каменную радугу, как меч короля Артура или лучшего из его рыцарей, Галахада.
Так шло учение и проходило студенчество. И вот, наконец, одряхлевший Иосия в последний раз довел Эшу до порога Дома и передал, как эстафетную палочку, господину Пауло Боргесу, бывшему университетскому «дону» и нынешнему директору.
Боргес, или Учение Слепой Белки
«Почетней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой».
М. Волошин
Пауло Боргес, слепой директор Дома Книги, стал первым начальством и вторым после Иосии учителем молодого Эшу. Ослеп он, уже став главой Дома; возможно, от чрезмерно частого соприкосновения с виртуальной реальностью, создаваемой всеми зараз миниатюрными считчиками книг, но, пожалуй, и от того, что еще с детства книги слишком часто заменяли ему иную пищу.
В зрячей юности он всласть побродил по лабиринтам энциклопедий, спиралям свитков и листам кодексов, отразился во всех зеркалах черных мониторов, куда попадали считываемые ползучими сканерами книги – и был за это в зрелости наказан. О сладкая вина! Впрочем, главной виной было общение не с зеркалами, а с бумажной продукцией, что происходило в полутьме и тайне – ибо хрупкие по природе книги крайне редко должны были подпадать под листание и прочтение.
Фамилия его, так удивительно совпадавшая с названием известнейшего книжного шрифта, казалась псевдонимом или попросту им была. Никто не помнил этого в точности, равно как и его возраста: директор был предвечно стар. Сколько его знали, он всегда был таким: худощавый, со втянутыми внутрь щеками (зубы у него остались только на переднем фронте, а заказать себе протез все не удосуживался), легкий на ногу, он, с его всегдашней хрупкой грацией, казался неким странным насекомым – кузнечиком или комаром, – залетевшим в высокий книжный зал с темными ступенями стеллажей, по которым он буквально порхал. Стало быть, отсутствие зрения ему не мешало? Должно быть, так: туда, где работали внутри книг сканеры размером с муравья, внешнего света все равно почти не доносилось, и ущербность Боргеса оттого не получала своего обыкновенного смысла.
А, может статься, он ориентировался по запаху и звуку – шелестению папирусов, густому шороху и аромату пергаментов, резкому запаху пыльной и пухлой старинной целлюлозы… рокоту свитков, намотанных на деревянный каток…
Да и его чуткие, зрячие пальцы сами работали как сканер…
Жил он не по общему библиотечному правилу – долгу скупого хранителя древностей; жаль только, что читатели, коих он жаждал, были к тому времени пораспуганы. Выдавая редкому ценителю на руки свиток, походил он на купца, что с гордостью предъявляет тароватому покупателю свернутую в рулон вечность.
Один из воителей на незримом фронте Любви…
Иосия, препоручив ему отпрыска, мирно и как-то незаметно скончался прямо в своем гаражном кабинете – наверное, было ему одиноко без брата. Так Син, подобно Анне, суждено было пережить всех своих библских мужчин. (В том, как это сказано здесь, видится дурное пророчество, затрагивающее и третьего мужчину; но погодите.)
Наш Эшу, номинально числясь младшим секретарем директора, начал, как и его мать, с вытирания пыли и перекладывания третьесортных бумаг. В местах, подобных Дому, пыль осаждается поистине культурным слоем, и на ней пышно возрастают – добро бы беллетристические феномены! – нет, документы входящие, исходящие и строго для внутреннего пользования. Циркуляры циркулируют внутри системы библиотечного учреждения, как кровь на схеме гениального несчастливца Сервета, инструкции и квитанции плывут бурливыми ручейками, каталожные карточки и формуляры сыплются, как содержимое песочных часов, и весь этот могучий железный поток служит ко благу и имени твоему, о книга, разыскиваемая, заказываемая, покупаемая и передаваемая в благоговеющие руки. Служили делу книги руки, в основном, женские. Вопреки старинным уложениям, женщин в Доме становилось все больше: хотя пыль и излучение грозили им невозможностью детопроизводства и даже секса, однако близость к информации сулила очевидную власть.
Поэтому сказал своему молодому помощнику старый дон:
– Вот и отлично, что ты мужчина: будем на пару отражать фемининный натиск.
– Книга – запомни это – всегда больше того, что о ней воображают, – говорил позже дон Пауло. – Некто сказал, что она бессмысленна как ценность независимо от содержания, но и выхолощенное, вылущенное из нее содержание почему-то не перестает быть Книгой и Текстом. Помни об этом всякий раз, когда будешь перетряхивать бумажную ветошь и рухлядь и протирать подсобное железо.
– Рухлядью, мягкой рухлядью раньше назывались меха, драгоценное достояние предков, – отзывался Эшу.
– Ты понял.
Тут юноша попытался было ухватиться за идею Книги с большой буквы, чтобы спросить о ее персонификации, однако Боргес то ли не знал такой притчи, то ли притворился, что не знает. Кстати, сам Иосия, когда еще обретался в Доме, стягивавшем в узел всю жизнь государства, служил под началом старика и мог бы набраться от него историй, а то и внушить ему свои выдумки.
Сам Боргес умел самым неудобь сказуемым и твердокаменным истинам приделывать крылья бабочки…
– Почему мы пользуемся только настоящими книгами, а не электронными – железо ведь прочнее бумаги и кожи? – спрашивал Эшу. – Второе считается дурным тоном, я знаю.
– Считается, что книжки – экраны вредны из-за излучения, ну да и не книги вовсе, потому что многооборотны, – неохотно объяснял дон Пауло. – Кстати, ты знаешь, в каком литературном произведении впервые появляется похожая книга?
– У Гофмана, в «Выборе невесты».
И он цитировал отрывок:
– «Видите, при помощи книги, найденной в ларчике, – сказал золотых дел мастер, – вы приобрели целую богатую и полную библиотеку, подобной которой ни у кого нет… Ведь всякий раз как вы вытащите из кармана эту чудесную книжку, она окажется именно тем сочинением, какое в данную минуту вы хотели прочитать». Много позже один русский фантаст придумал похожую книжку из нетленной бумаги, и управлялась она мыслью…
– А если бы такая книга была у нас – и пожелать из нее Золотую Книгу?
– Взорвется от неимоверных усилий. Но вот, скажем, Дитя из Ларца может стать главной Книгой. Помнишь «Махабхарату»?
Увидев на обложке старинного постмодернистского романа репродукцию Брейгеля – старшего, дон Пауло опять-таки философствовал:
– Вавилонская башня, то бишь зиккурат, получается, если вывернуть наизнанку ступенчатую фигуру типа нашей библиотеки или – не к ночи будь сказано – Дантова Ада. (Молла Насреддин, кстати, дал замечательный рецепт изготовления минаретов: выройте колодец и выверните его наизнанку.) Но, пожалуй, и не обязательно выворачивать: небо на самом деле внутри нас, только большинству на пути туда приходится прорываться через ночь и ад.
– «И тогда аккурат получился зиккурат, – декламировал Эшу с ходу сочиненный стишок. – Значит, то, что я ищу, может быть только в самой глубине.
– Ты умелец и творец стихов и фантазий. Я буду звать тебя Талиесин, Серебряная Прядь, что отчасти созвучно с именем твоей матери, или Talesman, что, правда, означает «талисман», но созвучно со словом «рассказыватель историй».
Пока же Эшу был только слушатель и восприниматель историй – а также следил за пожароопасностью (самая легкая работа: все горючее было пропитано специальными составами, всё электрическое заземлено).
Еще поучал Боргес:
– Истинная книга всегда подобна иконе, человеку, мечу, зеркалу. Что такое икона? Первоначалие ее даже не Фаюм с его погребальными портретами, а Новое Царство Древнего Египта: достоверность и наглядность очевидного в пику поверхностной манифестации, псевдо– и квазидостоверности картин нового европейского времени. Истинность взамен реальности, одетая в сложнейшее переплетение символов. Новодельную икону прикладывают к старой, чтобы впитать способность к чудотворению. Как восточная миниатюра приложена к книге и тексту, одновременно вырастая из него и задавая ему алгоритм развития, так и икона – с точки зрения богослужения это прикладная вещь, мостик, направленный одним концом ко храму, другим к человеку. Мост и перешеек. Знаешь, один древний поэт, знавший толк и в иконе, и в миниатюре, видел в нарисованном женском лике – и сквозь него – символы райского сада, но сам хотел стать персидской миниатюрой, догадавшись, что по своей природе она уже вписана в высшую реальность.
– Так же и Пхурбу, огромный клинок, «мать мечей» с гневным ликом на рукояти, хранится в самом потаенном из тибетских монастырей и передает свою силу, истребляющую демонов, множеству малых мечей и кинжалов. Они все подобны человеку, – продолжал он.
– О зеркале существует рассказ, как состязались китайские и индийские живописцы, кто из них искуснее: они перегородили огромный зал непроницаемой занавесью и работали каждые на своей половине. Китайцы изощрялись в мастерстве; индийцы же одели стену зеркалами и полировали ее до тех пор, пока она не стала способна воспринять прекрасное во всей его чистоте и глубине. Понимаешь? Не добавить к плоти, а изменить природу души человека.
– Я слушал, что стену не следует перегружать образами, – ответил Эшу. – И чистый лист. И поверхность клинка. И пустоту молчания.
– Да, и говорят еще, что создание любых образов, помимо отраженных в самом чистом зеркале, есть идолопоклонство, несмотря на действенность метода и наличие благого результата.
– Разве это не ересь и не дерзость? – удивился Эшу.
– Конечно. Я ведь сказал «говорят».
Дон Пауло знал лучше иных, что связывает реальный Библ с истинным и непостижимым Сирром. Эпитеты не назывались в разговоре – это также была ересь.
– Жители Сирра так же мало способны прочесть наши книги, как мы – зачерпнуть в горсть их тумана. Ты ведь видел, как самым ранним утром, когда еще не встало солнце, сквозь радужную мглу просвечивает розовато-золотое и голубовато-белое? И на закате нечто отделяется от горизонта и плывет навстречу раскаленному, как кусок железа, солнцу, точно перистые облака? Нас обступает Сирр, а мы его поистине не видим. Похоже на известный парадокс теории относительности: с разных сторон стекла, разделяющего стороны и времена, каждый из смотрящих через эту стену наблюдателей воспринимает другого этаким кунктатором… Так же Библ и Сирр не видят и не проникают один в другого. Оба в равной мере чудны, чудесны и чудовищны, Лишь между зарей и ночью, на грани света и тьмы, обыденного и невероятного робко возникает соприкосновение миров. Так шелк надставляют холстиной…
– Да, о чтении книг. Однажды Дом получил от семьи, которая эмигрировала в Сирр (в основной массе через трубу крематория или типа того) богослужебные книги, которые увязали в стопки и сложили в дальнее хранилище, да так и не прикасались к ним Бог знает сколько времени. Я знал, что из Сирра не принято, скажем так, возвращаться, но, будучи тогда в самом начале моего директорства, как только мог препятствовал научному изучению наследства. Температура и влажность в укрытии были в норме, можешь не сомневаться – автоматика! Ну вот, а однажды на мое имя оттуда пришел запрос. Что там да как там, и нельзя ли те книги получить или выменять, ибо памятные и намоленные. Я что, я администратор по сути своей, но всегда считал, что нехорошо держать и тем более присваивать то, насчет чего есть сомнение, что чужое. Молод, не заслужен – что с меня взять? Но вот главное и авторитетное женское собрание Дома твердо решило – по причине врожденной дислексии противника спорного имущества не отдавать. Что попало, значит, то пропало. Молитесь на что-нибудь другое, значит, а мы это изучать будем.
Спор достиг высших и даже высочайших уровней. Там решили было обменять здешнее на такие же сиррские копии, но низы стали устраивать вокруг Дома баррикады, кордоны и манифестации, взывать к нашей библиотской гордости и тому подобное. Гордость властей оказалась того же замеса, и каким-то сложным образом решили с дистанционным, так сказать, отказом погодить, а сначала принять делегацию. Представляешь?
Он ехал впереди своих людей верхом на коне по имени Зингаро, жеребец был караковый, а кожаный доспех всадника был вороной, и блестели на нем цепи и пластины, косые молнии и нагрудный диск из стали с темной гравировкой. Куртка спускалась до бедер, обтяжные сапоги закрывали колено. Всадник был молод, смугл не по-здешнему, и черноволос; распущенные волосы крутыми завитками падали ему на спину, а на ветру развевались, как пиратское знамя. Щегольские усы сплетались с острой и такой же щегольской бородкой. Карие глаза смотрели на толпу гордо и будто бы с жалостью. Видишь, как хорошо, что я стоял в переднем ряду, а не дожидался его в Доме вместе со всеми прочими?
Имя ему было двойное: Карабас-Барнабас. Я так думаю, ненастоящее, истинные сиррские имена непроизносимы. Первое имя означает маркиза из стихов, который царил над ручьями, чащобами, диким вереском и каплями росы на траве; о нем писал тот поэт, который, помнишь, хотел стать иллюстрацией к персидской газели. Второе имя, я так думаю, он взял в честь Варнавы, спутника святого Павла, моего, кстати, тезки.
На высокой луке его седла ехала – что поражало – огромная, серая с проседью, крыса, с хвостом, заплетенным в косу, и крашенными пурпурной кошенилью когтями на совсем человеческих ручках с длинными розоватыми пальцами. Время от времени она перебиралась на плечо хозяину и оглядывала людей с не меньшим высокомерием, чем он, ничего и никого здесь не боясь, как не страшились никого и ничего черные всадники Сирра.
– Почему они могли бояться – в Библе их могли убить? – со сладким ужасом спросил Эшу.
– Такого я бы не сказал, потому что не знаю. Ужас без благоговения часто порождает опрометчивые и бессмысленные поступки. Но с тем, кто не ведает страха, нельзя сделать ничего скверного, ничего, что бы он счел злым для себя, потому что для него все земные дела стоят вровень друг с другом.
– Значит, когда им отказали…
– Им было как бы всё равно, никто не изменился в лице и не поступился ни своей гордостью, ни своей учтивостью. Видишь ли, мой друг, они дали нам шанс проявить благородство, то, что они считали благородным, а что никто этим шансом не воспользовался – наша забота и печаль. Но только именно с той поры сиррцы стали забирать наших невест. Как говорит поэт, женщина есть книга между книг; наверное, именно потому ее сочли достойным возмещением пропавшего достояния. Да и книга подобна во всем женщине: обе они – начало мира и предвестник его конца.
Все прочие беседы служили также чести Книги. Дом понимался доном Пауло как некий кокон, вытканный из сокровенной сущности бога-героя, как соты из теплого золотистого воска, который пчела пропускает сквозь свое дрожащее тельце, как та цитадель и крепость из паутины, что упоминал Китс. «В последнее время мне кажется, что каждый может, подобно пауку, выткать изнутри, из самого себя, свою незримую цитадель», цитировал Боргес по памяти.
И читал по скрепленным в корешке обрывкам: «Текст, слово, – это воссоздание мира. Первоначальный миф был синкретичен, образ был равен вещи, а вещь – слову; много позже осталась одна идея, которая словом не была, но к слову стремилась, как к недосягаемому пределу; мир стал распадаться и расходиться, идея воплотилась в Книгу, которая строится на образах, то есть тех же идеях, и способна охватить их цепью, уловить в их сеть весь познаваемый мир. Всё продолжающаяся расчлененность мира лишь отчасти преодолевается метафорическими связями, которые уподобляют всё всему. На стадии Книги мир, радиально расширяющийся от мифа-слова-вещи, связывается образностью по окружностям, по дугам… Понимание этого, синтез и схождение расхождения будет в конечном счете означать схлопывание зримого мира и крушение иллюзии».
– Темно что-то, – ответил Эшу.
– Это означает, что когда Книга заключит в себе и осмыслит весь дольный мир, он перестанет стремиться от центра и остановится, а остановившись, сожмется в ничто – или во всё. И тогда Библ сменится Сирром, который уже теперь просвечивает через него, как свет сквозь драную рогожу.
– Мы, библиотекари, живем в самом сердце мира Книги, – продолжал дон Пауло. – Так паук сидит в центре паутины, следя за дрожанием нитей. Так стая летучих мышей соединена вязью своих неслышимых другими голосов. Так пчела…
– Но пчела не способна создать ничего, кроме однообразия сот, – сказал тут Эшу. – Я помню, у одного писателя я встретил образ бесконечной библиотеки, состоящей из таких сот, в которой может встретиться все, что было и будет написано, и его звали почти так же, как вас, дон Пауло.
Это остроумное замечание выскочило из него как бы между делом; в этот миг он внезапно постиг чистую топографию своей библиотеки – радиально-круговую, но не регулярную, а скорее похожую на извилистые пути Дома Секиры, также описанную упомянутым Борхесом. Однако был там и свой личный алгоритм, неописуемый, но ощущаемый, так же, как регулярность форм немецкого неправильного глагола: лингвистическим нюхом.
Рассказы дона Пауло связывали судьбу книги с судьбой человечества.
Среди книг, говорил он, существуют диковины. Иные пережили чумной год, оставшись в живых после того, как умерли все их чтецы. Иные, по слухам, превратились в ведьм, и их допрашивали калеными щипцами, оставляя на крепких пергаментных страницах отметины как бы дьявольского когтя, а то и сжигали вместе с еретиками, их почитавшими и прочитавшими. Их травили кислотами и держали над раскаленными парами ради извлечения из них тайных записей. Приковывали цепями к скамьям читальных залов и запирали на висячий замок переплеты, сделанные из прекраснейшего дерева и драгоценного металла. Но самыми удивительными считались тексты, которые, наподобие тибетских песчаных картин, рисовались пером и кистью в течение лет и со всем тщанием и вдохновением – лишь затем, чтобы некто в единое мгновение пустил их по ветру. Так лекарь, бывало, сжигал бумажку с написанной им же абракадаброй, чтобы дать больному как лекарство растворенный в воде пепел.
– Значит, есть книги, которые страдают, и бывают такие, которые служат исцелению мира, – сказал Эшу.
– Вот почему мы в Доме ничего не уничтожаем и бережем книги от всего, что может им угрожать, хотя это значит – не говорить с ними, не разгибать переплет, не листать страницы и содержать их как зверей в заповеднике. Я-то до них дотрагиваюсь, так сказать, злоупотребляю служебным положением, потому что иначе как мне их ощутить?
– А вы могли бы так найти Золотую Книгу, если бы она была? Ее же только видно насквозь – а запаха, наверное, нет.
– Хрусталь. А. Да, конечно. (К тому времени Эшу не однажды рассказал ему свою любимую притчу.) Знаешь, не очень-то я сей сказочке верю. Или, скорее, дело обстоит так: никто эту пракнигу найти не может в принципе, но все ищут, таясь друг от друга, и эти безнадежные поиски «держат» нашу библиотеку, как поиски Грааля держали средневековое рыцарство и весь тогдашний уклад. Конечно, это касается самых умных из нас.
– Может быть, мы просто не там ищем? – спросил Эшу. – Если, как вы говорите, вообще этим занимаемся. Не самой Книги нет, а просто ее обиталище находится в каком-то ином месте? Не снаружи, а внутри?
– Хм. Вот послушай лучше Хайдеггера, был такой философ: «Язык есть дом бытия. В жилище языка обитает человек. Мыслители и поэты – хранители этого жилища… Всякое слово с момента своего рождения и до самой смерти участвует в самых рискованные приключениях…» Ибо человек создает язык и в нем пребывает. Язык кристаллизуется в текст – человек окружен и защищен этим текстом. Все, что реализуется в его бытии, однажды было записано. Само прочтение книги есть его жизнь, его авантюра и эскапада».
– Ибо говорится еще: «Читать – не понимать, недоумевать. Текст, который я не понимаю, дает мне понять мое непонимание, высмеивает мои предрассудки. Текст читает читателя, и, кажется, ему весело».
– Здорово! Кто это написал?
– Некто Мерлин.
– Тот самый? Великий?
– Нет, другой, но тоже волшебник.
– Если книга создается, чтобы изменить тебя, а главный шедевр любого писателя – его читатель, как говаривал некто по имени Набок-Мурза, то чтобы найти Книгу, надо стать ею, – ответил Эшу.
Мысль о Книге постепенно порабощала его.
А дон Пауло делал его свободным, выправляя и исправляя стихийную тягу Эшу к любому печатному тексту. Если Иосия в свое время приучил своего сына относиться к изображенному на бумаге и к процессу его раскрытия и толкования как к святыне, директор эту святыню уничижал и ниспровергал, как буддийский учитель – Будду и патриархов. Учил устанавливать градацию внутри писаного царства и отличать, как говорится, инструкцию к мясорубке от жития святого, но не абсолютизировать ничего.
Дон Пауло играл роль мудреца, Эшу был простаком; вернее, не столько был, сколько притворялся, считая в душе последнее наивыгоднейшей позицией для ученика.
– Как говаривал Галилей: «..Философия написана в величественной книге, которая постоянно открыта нашему взору, но понять ее может лишь тот, кто сначала научится постигать ее язык и толковать знаки которыми она написана», – цитировал наизусть дон Пауло.
– Он имел в виду природу. Иначе говоря, изначально Книга равновелика тварному миру, – отвечал Эшу. – Но как понять ее, если она более прочих книг, которые суть всего лишь ее оттиски, склонна нас дурачить? Что делать, если ее знаки противоречат очевидности?
– Плюнуть на очевидность и послать ее куда подальше. Помни, слово и вообще любой знак возникает лишь тогда, когда уже нет самой вещи. Стремясь поймать отпечатки вещей, разве не учил твой возлюбленный Набоков: «Настоящую литературу не стоит глотать залпом, как снадобье, полезное для сердца или ума, этого «желудка» души. Литературу надо принимать мелкими дозами, раздробив, раскрошив, размолов, – тогда вы почувствуете ее сладостное благоухание в глубине ладоней; ее нужно разгрызать, в наслаждением перекатывать во рту – тогда и только тогда вы оцените по достоинству ее редкостный аромат, и раздробленные, размельченные частицы вновь соединятся в вашем сознании и обретут красоту целого, к которому вы подмешали чуточку собственной крови».