Текст книги "Пантера, сын Пантеры (СИ)"
Автор книги: Татьяна Мудрая
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Тут, сложенные в деловом порядке, в ожидании часа своей славы, то ли грядущей, то ли уже прошедшей, таились по углам остатки явной древесной рухляди: забор и калитка, расщепленные на тонкие рейки, чурбачки, нарезанные из бесплодной смоковницы, филенки от резных комодов и плашки наборного паркета. Закарию все это уже перестало вдохновлять на столярные подвиги, но его брата обуяла ностальгия, а, может быть, смутная потребность в медитации.
Еще здесь был протянут многожильный бронированный кабель; Иосия не спрашивал, кто из предков так для него расстарался, а мигом притащил с работы списанный ноутбук и паровую кофеварку, из братниной мастерской – кусок кремниевой прокладки для футеровки очага, из дома – приземистый стол с отпиленными ножками, раскидистое кресло, плед, латунную турку и два бокала. А больше ему ничего и не надо было для личного счастья.
Ведь там, где у Закарии располагались бы всякие молотки, ножи, стамески, рашпили, надфили, сверла, дрели и коловороты, метчики с плашками, рубанки, фуганки и нивелиры, шильца и пробойники, Иосия поселил книги.
Их он (с благословения или благодаря снисходительности начальства, как же иначе) упасал из Дома. Ибо, как уже можно было бы понять, он там работал; да и Закария также.
Книги, все без исключения, были пухлы от старости, обтрепаны по краям и еле дышали от ветхости. Целлюлоза сгорела от времени и стала чайного цвета; пергамены усохли и покоробились; на бумаге верже проступили разводы, мало общего имеющие с водяными знаками; кожа переплетных корок изгнила и полопалась. Труды обоих братьев как-то сохраняли пристойность внешнего вида, но никак не могли унять книжную пыль.
Первопричиной легальных книжных краж был архаический обычай пускать тома, пришедшие в негодность, вдоль по текущей воде или (в более поздние времена, когда свободной влаги почти не осталось) хоронить в пещере – не сжигать, не резать, а только ждать, пока естественный ход событий не превратит их в сущую труху. Вот они и ждали – у братьев в гостях.
Иосия после дня работы среди книг, но не рядом с ними окапывался в своем убежище и сидел тут часами, погрузившись в недра старенького буровато-зеленого пледа и вдыхая кофейные и книжные ароматы. Он отыскивал во прахе и в пыли неведомые жемчужины, о которых знали только они двое и благородный слепец Пауло Боргес, начальник обоих и номинальный директор Дома.
Что же сказать о работе Иосии? Начальник одного из отделов, возможно, архивного или по списанию устаревших материалов; история того не сохранила, ибо сие было ей неинтересно.
Никто в Доме, где хранились раритеты, и не думал выдавать книги, как в обычной читалке. Они стояли на полках неподвижно и непролистанно, и лишь крошечные, как блоха и муравей, сканеры двигались от буквы к букве, передавая, если возникала в том нужда, связный текст на темные экраны гигантских, в полстены, мониторов центрального зала. Их называли тут зеркалами. (Кстати, именно из-за микросканирования нельзя было ламинировать страницы раритетов, и в конечном счете именно это обстоятельство давало простор Иосии.)
Никто не знал, женат или холост был почитаемый Иосией господин Пауло. Из любви, благоговения и желания по мере своих сил и обстоятельств подражать ему Иосия уверил себя во втором. Собственное же стремление Иосии к пребыванию в девстве было таким неколебимым, ибо имело и иные корни, помимо традиционных родовых. Иосия был влюблен давно и непоправимо. Эта самая Анна, пришелица из иного царства, в раннем отрочестве глядела одинаково на самого Иосию и на его лучшего друга, однако Иосия предпочел отдалиться и уступить своенравную девицу Якиме, искуснейшему переплетчику Дома и щедрой души человеку. Он считал Якиму куда более подходящей парой Анне, чем застенчивый книжный червь. Шансы червя были все же немалыми: и лицом благолепен, и умом просторен, и вообще знаток прекрасного во всех его видах. Якима был таков же, но попроще: только вот замечали, что стоило ему как-то особенно взглянуть на Анну, как она улыбалась, чуть отводя глаза.
Так вот и жил Иосия на обочине чужого счастья и находил радость, интроверт этакий, в одних своих томных воздыханиях. Жил так широко и прочно, как мало кто в городе – ведь он, кстати, был «вольный каменщик на богостроительстве», потомственный тектон Дома, что созвучно с масон – названием ордена такого же древнего и почтенного. И немудрено быть здесь ордену: Дом, как и готический собор, был сложен, как стих, гармоничен, как старинная книга, где миниатюры вырастают из шрифта, а каждый инициал, или буквица, заключает в себе картинку. И там, и здесь прихотливость первоначального построения вынуждали мастеров сплотиться вокруг тайны и под конец принести ей в жертву если не Хирама, то человека, во всем подобного ему.
Закария
Он был частью тройственного союза, в котором не различить стало со временем, кто друг, а кто брат. Как все и вся в стране Библ, он попытался накрепко связать свою жизнь с книгами и Домом, стрежнем и стержнем здешнего бытия, главным гвоздем мироздания и двуединой осью времени, соединив в своем лице Самайн и Бельтайн, Науруз и Мухаррам, две колонны Храма и две башни Торгового Центра. И хотя такая связь и связанность было почти что фатальной, Закария на удивление мало в ней преуспел. Напрасно мудрые преподаватели библиотечного колледжа тратили на него свое время. Заниматься книжной магией он не смог: ему было жалко самих книг, и подвергать из всевозможным манипуляциям с целью выпытать разные симпатические тайны казалось ему буквальной вивисекцией и делом недостойным. Даже простейшие операции по проверке качества сканирования претили ему не меньше, чем аутодафе прошлого. Ведь стоило ради последней цели взять в руки какой-нибудь изначальный, оригинальный свиток или кодекс, как перед тобой оказывался целомудренно закрытый мир, говорящий сквозь переплет на ином языке, чем самая дотошная копия.
Допросы книг, осуществляемые бескровным научным методом, литературно-критическое насилие могли осуществляться, по крайней мере, над отснятыми копиями.
Сидеть на страже ради редких клиентов и совсем казалось нудным.
Истинный библиотекарь, говорил дон Пауло в самом узком кругу, не калиф и муж, а евнух или бандерша, ибо само понятие публичности, нахождения в публичном месте претит изначальной книжной сути.
Все-таки с допросами книг Закария, в конце концов, мог бы и примириться. Ведь, как говорил тот же дон Пауло, истинная Книга нетленна и нерушима, даже если ее земная ипостась тлению подвержена, и остается до конца времен. Вот чего она точно терпеть не может – это потных рук профана.
А еще более удручала Закарию грубая, прямая, непосредственная практика книжного дела. Человечество уже давно отказалось от папируса, преходящего, как трава, и так же легко возрождающегося в виде зеленых стеблей, от сухих пальмовых листьев, чуть что превращающихся в труху, от пергамента, невиданно долговечного, потому что убийство тельцов есть жестокая, но законная жертва книге, которая метафорически воплощает жертву сама; от бумаги из истертого манильского каната, в которую красной нитью была вплетена принадлежность морской стихии. Люди предпочли бездушный пластик и – что гораздо хуже – целлюлозу. Целлюлозу же варили из живых деревьев, истребляя их куда больше и бесцельней, чем раньше – молодых бычков.
Таким образом, Закария вывел, что само существование книг было с самого начала замешано на страдании и что на протяжении веков это страдание усугублялось. С душой бумаги сплетался страх погибающего дерева, которому никто на свете не удосужился растолковать притчу о новой жизни в виде слитка концентрированной мудрости; боль от расчленения и дробления, жжение адской смеси кислот и щелочей, тяжесть и грохот формующих цилиндров, утюжный жар каландра – некая родовая травма, которую бумага, подобно человеку, воспринимала как грех самого своего рождения на свет. Этот грех, эта боль могли бы изжить себя под изящным нажимом тростникового калама, ласковой упругостью, легчайшим царапаньем гусиного пера, нежным касанием кисти, обмакнутой в тушь. Но бумагу вновь подвергали натиску высокой печати или офсета.
В результате вышло так, что чувствительный, ловкий и остроумный Закария занял в Доме самую прозаическую и низкооплачиваемую должность: изготовлять из тех же самых деревьев полки и стеллажи, ящики для каталогов и прочую потребную мебель. Из мелких остатков он с великим мастерством и тщанием стругал коробочки, точил и низал бусы, резал талисманы и статуэтки. По ремеслу столяр, по душевной склонности поэт, Закария чутьем угадывал в роще деревья, исчерпавшие свою древесную силу, в уже срубленных умел заговорить тоску и поднять их немудреную душу до высокой цели, тем самым невольно способствуя их отрыву от Колеса Сансары. Он понимал как никто, что тому же ореху, дубу или ясеню не так обидно, если его в перезрелом и чуть подточенном гнилью возрасте употребят на истинно полезное и красивое, сотворят вечный предмет, человеческим искусством продлевая и возвышая его жизнь. Ведь любая людская потребность имеет свой предел, вздыхал Закария, это одно лишь бумажное производство ненасытно. Помол, варка, отжим, прессование, еще помол, прокатка, сушка, отбелка, пресс… Дьявольские процедуры, которые дерево претерпевает, чтобы стать, в конце концов, символом пустого места…
Так он философствовал себе в бороду. Впрочем, начальство, не подозревая о столь высоких его помыслах, уважало в нем редкого мастера и давало ему волю во всех чудачествах.
Главное чудачество было, однако, не связано с деревьями. В то время, как Иосия неопределенно грустил по своей Анне, его брат, будто бы в качестве ответной меры, решительно подобрал чуть ли не с паперти (а вернее – с широких ступеней, глубоким кольцом окруживших Дом) ее старшую сводную сестру Элизабет, про которую сплетничали, что она-де шизофреничка-многостаночница, имеющая четыре натуры в полном соответствии со своими четырьмя именами: Элизабет, Бетти, Лизе и Бесс, которые, согласно песенке-дразнилке, за птичьими яйцами отправились в лес.
(Она, и верно, любила яйца: ради живых птенчиков, что оттуда выводятся.)
Еще сплетничали, что ее личность разбежалась сразу на четыре стороны, будто колесница пророка Иезекииля, влекомая, как лошадьми, теми самыми четырьмя именами: Элизабет романтична, Бетти строптива, Лизетта домовита, а Бесс любит принимать ничем не обоснованные решения и совершать непонятные действия.
В общем, благодаря своим беседам с древесиной и экстравагантной женитьбой на безумной Лизе Закария прочно укрепился на одной из верхних ступенек местной лестницы божьих дурачков. Но тот поистине удивительный способ, каким он обеспечил себя сынком и наследником, поставил его вообще вне сравнений и, так сказать, вознес в небеса… Ладно, об этом позже.
За всю свою не такую уж долгую жизнь Закария расточал себя так щедро и без оглядки, так много возводил, сколачивал, вытачивал, писал и сочинял, что люди, которых он одаривал собой, говаривали, что он-де размножился, будто народ израильский в рассеянии. На самом деле не рассеялся он, а истребился без остатка, и некому было навесить обвинение в претензиях на мировое господство.
Конец его был так же знаменателен и достоин его самого, как все его дела. Однажды он попытался защитить очередную жертву ненасытности Дома и его прислужников так, как мог придумать лишь поэт.
Возле самого Дома стояла роща заповедных дубов. Вот на них и был возведен очередной поклеп: и ядро-то сгнило, и дупла зияют, и в тени ничего толкового не растет… Пора пустить в дело, даром бумага из них получается далеко самая не лучшая.
Закария тогда водил тесное знакомство с местными «зелеными». Ожидалось, что он будет вместе с ними стоять вокруг рощи в цепях, не позволяющих модернизированным комбайнам (вроде небезызвестного «сибирского цирюльника») зайти в рощу. Только он был внутри самой рощи и, вдобавок, еще и внутри дерева, как дриада мужского пола, а может быть, просто прислонился к нему: так никто тогда и не понял. И когда передовые машины с ходу прорвали цепь, отшвыривая и калеча, они сломали его дерево первым. Говорили потом, что он расшибся, упав вместе со стволом, но в ходу был и более страшный рассказ, вытекающий из его имени. «Среди машин были ведь не одни бульдозеры, а и пилы», – рассказывали друг другу на ухо.
Сын его остался где-то на широкой земле, сын и стихи, стихи и рассуждения дона Пауло Боргеса, зоркого слепца. «Вера без искушений – как заболонь без ядра, – говорил он позже юному внуку Анны. – Есть и такие деревья, без сердцевины. Искушения, преобразуясь в добродетели, очищают подобное дерево от внутренней гнили и заполняют его полую внутренность так называемым ложным ядром, гораздо более красивым, чем природное, хотя не таким крепким. Такова вера авторитетная, привнесенная, не своя. Но природное ядро, подобно тому, как у дуба или иного благородного дерева, сходно с тем, что суфии называют словом хакикат: с верой врожденной и прирожденной, которая всю жизнь ведет человека и управляет им изнутри. К чему я, старик, так разболтался? Твой дядюшка сделал из себя живой символ: заменил собой ядро дуба. Одну веру поменял на другую, лучшую. Пусть это рассуждение, хотя не вполне тебе ясное, смягчит твою печаль по тому, кого ты узнал из его песен. Не всякий удостаивается такого бессмертия, малыш!»
Анна
Земля Сирр, временами ненавязчиво доказывавшая Библу его подчиненность, подмандатность и вообще второстепенность, пользовалась для этого совершенно неожиданными, так сказать, вниз головой поставленными средствами. Так, она вела долгие, нудные и безрезультатные переговоры о некоей книжной собственности, принадлежавшей одной знатной семье, спешно эмигрировавшей в Сирр по причине некоей эпидемии, и Библом в одночасье экспроприированной. А однажды в Сирре зачем-то решили прислать «хилым библиотекарям» семь кровных жеребцов и (дар куда более ценный) столько же кобыл, способных приносить крепкое жеребячье потомство. Жеребцы были как картинка; их женщины, успевшие практически доказать свой главный талант, слегка прогнулись в спине и отвисли брюхом. Презент этот мог быть воспринят едва ли не как издевательство; возможно, он и был – если не прямой издевкой, то, по крайней мере, карикатурой на библских дам, крайне озабоченных своей детородной функцией. Но поскольку любой подарок библецы, на китайский манер, воспринимали как знак чужого подчинения, а этот, к тому же, по причине отсутствия в их местах достаточного сырья для прокорма табуна, был в десятикратном размере снабжен (и снабжаем в дальнейшем) необходимыми для этого средствами, принят он был с глубоким удовлетворением. В мире сплошных книгочеев не было также особой надежды на профессиональное и вообще порядочное содержание лошадей, поэтому люди метрополии споро и сноровисто возвели не окраине города конюшню. Это было низкое многоколонное здание из мягкого камня, популярного в Библе, с просторными денниками для парнокопытных драгоценностей и уютными квартирками для конюхов, обведенное круговыми аллеями для прогулок, широкой левадой и высоким кирпичным забором. На склады с помощью какой-то загадочной нуль-транспортировки поставлялись духовитое сено из целебных трав, овес и ячмень, а также еда для чужестранного персонала и сам персонал. Последнее длилось недолго, не более полугода, пока местные жители не обучились хоть чему-то. Вот из этих-то учителей и происходила Анна, в те времена еще безобидный подросток.
Сиррийкой она, пожалуй, не могла считаться, даже имя, как ни удивительно, оказалось, при ближайшем рассмотрении, местным. Ее прапрадед эмигрировал в пору давних и полузабытых религиозных реформ. (К счастью для репутации девушки, та история об огосударствлении частных богослужебных книг произошла двумя столетиями раньше.) Вот он-то и поклялся назвать самое первое из родившихся на чужбине чад именем легендарного библского первосвященника. Клятва была не так опрометчива, как данная Иеффаем по поводу его дочери, но привела к не менее пагубным результатам: девочка из отколовшегося рода получила мужское имя и, мало того, продолжила удивительную традицию. Вообще-то в Сирре имя Анна, скорее всего, не звучало так экзотично, как здесь. Библиоты попробовали было слегка урезать его, однако оно не прижилось: у последней из Анн характер был весьма энергический, нисколько не украшенный четырьмя традиционными местными добродетелями, начинающимися на К– (то есть Kinder, Kleiden, Kuchen, Kirche). Ссылки на чужеземное воспитание мало что проясняли в характере и привычках Анны, ибо слухи о Сирре ходили самые противоречивые. С одной стороны, там женщины не соблюдают прекраснейшей в мире заповеди «не убий» и нередко воюют наравне с мужчинами. С другой – они так покладисты и не склонны к конфронтации по своей природе, а их красота настолько ценится, что их постоянно окружают высокими стенами, прячут в глухие одежды и даже именуют «охраняемыми». Существует и третья сторона дела: в Библе привыкли обзывать сирриек безответными, чуть ли рабами мужчин, но в то же время нисколько не удивлялись, когда тамошний посланник самого высокого ранга уходил от щекотливого поворота дипломатической беседы фразой: «В этом случае мне необходимо посоветоваться с моей матушкой». Сама его родительница пребывала в месте сколь непонятном, столь, по-видимому, и отдаленном.
В земле Библ именно женщины – мастерицы варить самую крутую кашу и заставлять своих мужчин ее расхлебывать. Они с таким азартом, доходящим до остервенения, добиваются от своего сильного пола всяческих знаков внимания и почтения, так задиристо стреляют глазами, с таким напором суют ручку к мужским губам и так бескомпромиссно обливают презрением неуступчивых особей, что не оставляют им места для свободного изъявления чувств. А уж завладев своим мужчиной, используют его как куклу-перчатку, надетую на руку.
(Беременные в омнибусе, кстати, привычно наезжали на сидящего мужчину животом, не им вовсе наполненным.)
Анна же отродясь ничего не смыслила в тактике и в стратегии своего пола: не умела ни делать из одного лица другое, подцеплять на крючок и подсекать добычу, и мир женской виртуозности, невинного и винного кокетства был для нее как бы запретен. Она, как сын бога Сурьи, родилась в невидимых и плотно прилегающих к телу доспехах. Иногда эта тончайшая броня реализовалась вполне зримо, и неудачливый кавалер видел серебристо-голубую сталь с легкой насечкой, пояс в виде обернутого вокруг талии клинка, нагрудные и набедренные щитки и широкий пояс целомудрия.
– Почему бы тебе не поискать мужа, Ани? – говорили ей подружки, которые сошлись с ней на почве конюшенного ремесла и уроков верховой езды. – И дома сотоварищ, и технику бы чинил – на моторе бы каталась, как барыня, не в седле тебе трястись же по улицам и бездорожью. А и всего-то надо – обстирать его и накормить.
– По-моему, делить постель со слесарем, шофером или горничной – пошлость, – отвечала Анна. И прочее в том же разрезе.
Язык у нее был не то чтобы острый, у местных уроженок бывал и похлеще, но явно не предназначенный для сокрытия мыслей. Так что панцирную квазиреальность ее облика никто не считал ни иллюзией, ни галлюцинацией: что бы это ни было, а саму девушку выражало в точности. Возможно, то был символ, в котором отражалась ее аура, такая же голубоватая.
Ее юность пришлась на время, когда девицы, следуя моде, наводили на себя декоративную седину, а старые дамы по привычке красились хной, басмой и пурпуром в различной концентрации. Сквозь редеющую волосяную яркость, бывало, просвечивала бледная кожа черепа, и картина получалась обратная тому, как красятся индийские новобрачные, наводящие себе алый пробор посередине головы. Анна же устроила себе типично подростковый «меланж», смешав слегка курчавые русые пряди с откровенно седыми; да так и проходила всю долгую жизнь, будто выгорев на злом библском солнышке. Волнистость была ее собственная, как и густой загар, а вот истинную масть люди за эти годы подзабыли: то ли гнедая, то ли игреневая, то ли какая еще. Даже у корней волос не находили никаких улик. Оттого сплетничали, что Анна однажды позавидовала зрелой красавице, бывшей цвета, что называется, «перец с солью» и в ту же ночь враз и картинно поседела, будто надев каракулевую шапочку.
Вопрос об истинном ее возрасте запутывался еще тем, что в юности ее лицо от щедрых улыбок покрылось сетью мельчайших морщин, отчего ее прозвали мартышкой. В позднеспелые же годы она приобрела либо сиррский чудодейственный крем, либо философское отношение к быстротекущей жизни, отчего кожа на лице почти разгладилась и стала нежной, прямо как у ребенка. Таким образом, она всегда несла в себе оба своих возраста, будучи своей собственной близняшкой; передвигалась только линия раздела между двумя половинами ее жизненного срока.
В целом это напоминало ситуацию дядюшки Кенелма Чилингли из одноименного романа Бульвер-Литтона (следует, наконец, отметить, что почти все ситуации, ассоциации, реминесценции и интерполяции, которые приходили в головы библиотам, были литературного характера). Этот дядюшка, желая быть настоящим денди, в юности носил элегантный парик, старящий его лет на двадцать; когда же состарился сам денди, привычная куафюра придавала ему вид тридцатипятилетнего. Сходное произошло и с Анной: в молодости она казалась жутко некрасивой, но тем не менее обаятельной, в зрелые годы – обаятельной без всяких «но», а к старости приобрела истинную красоту, выдержанную, как марочное вино, которое пьянит всех без разбора.
Вся видимая жизнь Анны крутилась вокруг лошадей. У щедрых конюшенных кормушек толклось невероятное количество всевозможной четвероногой и двуногой живности. Девушки любили ухаживать за конем, юноши – за девушками, собаки – любили тепло лошадиного дыхания, воробьи – рассыпанный повсюду овес, а кошки – воробьев. Водились тут и куда более невероятные твари. Одной из прославивших это место знаменитостей был гибридный щенок по прозвищу Пупсик, который родился почти что без хвоста и с черной пастюшкой, как медвежонок. Поговаривали, что его маму, простую метиску, одарил чистокровный чау-чау.
Нет ничего удивительного, что первым из неразлучной троицы друзей открыл Анну как средоточие и украшение конюшенной жизни пылкий зоофил Закария и что он первым изо всех их влюбился. Анна его то ли в упор не видела, то ли увидела чересчур на просвет, поняв сразу и навсегда, что грешно обременять своими житейскими проблемами истого поэта. Иосия ушел в тень, как уже говорилось, намеренно; так было написано в книге, и Анна приняла такой поворот событий, хотя не без сердечного сокрушения. Юхиму же, человека бесхитростного, однажды и на всю оставшуюся ему жизнь привлекло, как сидела Ани на каком-то девичнике: прямо и крепко, точно монумент, не глядя по сторонам и не проявляя никакой вредоносной женской активности. И очень, кстати, быстро у нее с ним сладилось, быстрее, чем у иных охотниц и охотников друг на друга, несмотря на шелестящие вокруг сплетни: девушки и их родители сразу вспомнили, что Ани в какой-то мере родовита, а ее жених – какой-то плебей и пролетарий с шилом в руке.
В результате совместного мезальянса каждый остался при своем: у Анны – ее кони, у Юхимы – конская сбруя, в которой он усматривал несомненной сходство с роскошными книжными оболочками. В самом деле, и там и там – кожа, тисненая и с металлическими накладками, и то и другое – лишь оболочка для великолепного содержимого.
Затем и Закария взял за себя Лизу, отчасти рикошетом, и нисколько о том не пожалел. Чудачество соединилось с чудачеством и породило обоюдную радость, а что она оказалась недолговечна – так что же, любое земное счастье не без изъяна! Вот и сама Анна – та самая незримая кольчуга Бритомартис, которая защищала ее от мужчин, долгое время мешала ей забеременеть. Какое-то время уже обе сестры были городской притчей во языцех. Библ, неукротимо стремящийся к плодовитости, но нечасто этой цели достигающий, любую неторопливость в деле зачатия и родин трактовал как своеволие. С другой стороны, появление в подобной упрямой семье девочки, как бы она ни была хороша собой, автоматически означает для молвы усугубление оного греха и желание матери закоснеть в себе и, так сказать, на себя замкнуться. То же обстоятельство, что Юхима, едва взглянув на вымоленную у судьбы дочку, быстро и деликатно удалился на тот свет, – вообще раскрутило мельницы сплетен на полную мощность. Никому не пришло в голову, что братья попросту знали о неизлечимой наследственной хвори Юхимы и оттого уступили ему самое для всех троих желанное…
Иосия, тихоня и сам себе на уме, видел Анну куда лучше всех прочих: Анну, прямую и статную, как башня, гибкую, как восточный доспех, искрометную и яростную, точно драгоценный клинок, и прекрасно женственную в той части, которую были призваны оберегать башня, клинок и доспех. Ее красота, грозная, как знаменный полк, ниспровергала царства и надевала ярмо на земных властителей. Современное общество упустило из виду то, что прекрасно знали древние – именно что утонченная игра в женственность нередко скрывает собой душевную грубость и примитив, томная хрупкость – железную хватку, а взгляд не от мира сего чаще всего бывает сосредоточен на садистских мечтаниях. Ибо зачастую женщина внутри себя меняет все видимые знаки на противоположные. Но Анна была честной; Анна не нуждалась в личинах, ей хватало лиц. Она была самодостаточна.
И Иосия терпеливо ждал. Он был терпелив вдвойне и втройне – сначала во имя Юхимы с коротким веком его счастья, потом во имя брата с его высокой поэтической грустью и недостижимым идеалом, наконец – чтя материнские заботы Анны, которые надолго сфокусировали в себе всю ее женственность. Он стерег, он блюл свое счастье – и оно, наконец, настигло его.
Элизабет
Каким образом приобрела сводную сестру та, о родителях которой не было слышно с момента ее пришествия в страну Библ из неведомых просторов? Что служило индикатором степени их родства? Разумеется, еще более странным было бы, если бы в таких условиях сестры оказались единоутробными, а так что, так-то ничего… Предположим, анонимный отец чужачки Анны удочерил библскую девочку. Или женился на женщине, у которой уже был ребенок. Неясно, впрочем, был ли отец вообще, а также кто из двух сестер старше и сестры ли они или попросту судьбой друг к другу прибило.
Элизабет подвинулась с ума по причине для Библа неординарной: не умела сделать в себе ребенка. Следует заметить, что рядовые женщины страны способны сотворить это исходя лишь из своих собственных ресурсов: разделить в себе яйцо, прилагая к себе простейшее усилие из тех, какие служат всем прочим обитательницам круга земного для того, чтобы яйцо скинуть. Они сидят с растопыренными ногами над ароматным дымом костерка или паром из большой кастрюли, наполненной едким и терпким варевом, полощутся в теплых минеральных озерцах, одно из которых, упаренное до состояния густой соленой жижи, находится милях в двух от Дома, или, чаще всего, попросту долго и со смаком парятся в бане. От всего этого клетка, побужденная теплом к первичному делению, пройдя начальную фазу, как бы подвисает и в дальнейшем пребывает на плаву в блаженной тьме материнских вод, до поры до времени не пытаясь пристать к берегу. Лишь девиц, обладающих таковым свойством или, вернее, умением – ибо в нем немало и нарочитой сноровки – мужчины Библа стремятся взять в жены. С тем, что первый ребенок получается вроде бы не их, во всяком случае, не от капли, а от тех весьма специфичных ритмических потрясений, которые заставляют уже сформованный зародыш наконец покончить с неопределенностью свободного плавания и закрепиться в надежном детском месте, – с тем они давно примирились. Такой младенец деликатно именуется «банником» или, вернее, «банницей», потому что, все они, натурально, девочки, как и их единственная биологическая родительница. Ну, а дальше, как всегда, счет идет половина на половину: то мальчик, то девочка. Вообще-то многодетность в Библе не особенно популярна, хоть и является вопросом престижа. Сравните: один орден на груди хорошо смотрится, а вот вся грудь в шпалах – явный перебор.
Так вот, у нашей Лизе, как она ни разогревалась, внутри был холодный камень. Как об этом дознались прочие девчонки, непонятно: может быть, по выражению ее рожицы, прямо-таки лучащейся душевной чистотой даже по субботним дням. Разумеется, просветили ее быстро, и в дальнейшем ее попытки стать как все, раз от разу всё более тщетные, способствовали окончательному разрыву бедняги с присущим ей сознанием собственной личности. Она то порывалась бежать прочь из дому на людную улицу, и Анне приходилось втаскивать ее, полураздетую, назад, шепча сквозь зубы самые ядреные из библских черных славословий в адрес юных просветительниц и их мамаш; то, напротив, забивалась в самый темный угол дома и проводила там не одни сутки в горестных размышлениях; то вдруг поднималась как ни в чем не бывало и уходила прогуляться в дубовую рощу, тогда еще целехонькую, где и бродила без дела и цели, сколько ей вздумается. Может быть, Закария там ее впервые и приметил, уважительно беседуя со стволами; как говорится, шизик попал на шизика. А, может быть, просто они дружили, так сказать, семьями. Кстати, Анна кормила сестру и одевала, но никак не мешала беситься по своему вкусу: одно слово, чужеземка!
Сделавшись мужем Элизабет, Закария ничем не мог помочь ей в самой сути дела: семя его не имело той силы, чтобы ее хватило на обоих. Но всё же само сознание того, что некто большой и добрый поднял ее из ничтожества и подверг почетному обряду, было для Лизе целительно и хоть как-то укрепило в плоском мире Библа.
Еще однажды безумие Лиз всколыхнулось от сознания, что сестра, брак которой хотя бы по виду был похож на ее собственный (будучи от природы запечатанным ларцом, ключ от которого не давался в руки мужчинам, Анна долго не беременела) вымолила-таки себе девочку, светлую, как луна четырнадцатого дня. По причине пола дитяти участие Юхимы в почетном деле зачатия было несколько проблематичным; однако неужели дитя Анны было единственной девочкой в Библе, на чистом листе которой отец напрасно пытался рисовать свои Y-образные каракули?
Конечно, Лиз, как и все окружающие, полюбила племянницу и после одного-единственного припадка ревности – в котором выплеснулась, однако, не столько злость, которой у этой дурищи за всю жизнь так и не завелось ни крошки, сколько любовь, вывернутая наизнанку, – стала для резво растущей красавицы верной нянькой, товаркой по детским играм и девичьим занятиям. Они с сестрой вообще старели неохотно: Анна – по причине физической ладности и крепости, Элизабет – оттого, наверное, что внутри нее было заключено вечное нерожденное дитя.