Текст книги "Пантера, сын Пантеры (СИ)"
Автор книги: Татьяна Мудрая
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
– Благо еще, что у нас один ребенок, а не двое, – сказал чуть позже распаренный и счастливый Иосия брату. – Примета нехорошая: в ночь ясной звезды, да при луне, да не в доме, хоть и под крышей, одни оборотни и ведьмаки рождаются, а уж если близнецы, то младший не иначе как от самого Черного.
– А если вообще трое? – спросил Закария в ответ.
Вопрос был не так уже неуместен. Плаценту по допотопному обычаю и совету повитухи, которая вернулась после того, как врач, отчаявшись завладеть сим детским местом ради изготовления дефицитных препаратов, удалился на почтительное расстояние, нарекли «младшим братцем» и потихоньку закопали в дальнем углу гаража, нагромоздив туда поленьев. Как раз там, повыше этажом, хранилась, дожидаясь перемещения в новогодний башмак, тщательно упакованная и увязанная шкатулка с Лизиным презентом, и за те три-четыре часа, которые оставались до прихода Санта-Клауса, оба братца уж как-то, да успели вволю наговориться и договориться.
Впрочем, кто знает! Первая связь между ребенком из дерева и ребенком из плоти могла установиться и раньше, еще до того, как токи пошли через оборванную пуповину, сохранившую память о своей принадлежности: ведь оба соединялись памятью о своем первоначале. Во всяком случае, установившись, она не прерывалась и тогда, когда одна половинка близнецов очутилась в Сирре, отчизне любви и обители сердца, а другая осталась в Библе; и не через телесную географию, а через духовную метафизику отныне протягивалась связь между ними.
Утром Закария с торжеством извлек из поставленной под дерево непарной обуви ларчик с жуком-притворяшкой внутри и поднес своей приодетой по мере сил и разумения супруге, которая дожидалась его, сидя под раскидистой пальмой в кадке: традиционных елей в здешней природе почти не осталось – извели на писчебумажные нужды. Пальма была вся в шарах, цепях и фигурах, с ангелом Благой Вести под ярким навершьем в виде пятиконечной звезды – нарядили они ее вместе с Анной еще до конюшенного инцидента.
Тогда-то и пригодились Элизабет все те кукольные вещицы, которые она сшила и связала для своих мифических деток – ибо никакой всамделишный пискунчик не мог быть так мал, как этот, вышедший из дерева. Тогда и она сама была спасена от бесповоротного погружения во тьму – ее безумная прихоть сумела воплотиться в чудо такого рода, что и сами легко укореняются, и окружающим пособляют укорениться в жизни. Дитя, с легкостью замирающее, прикидываясь куклой или статуэткой, едва на него попадет профанный взор, тем не менее исправно потребляло молочную смесь из бутылочки, нимало не болея животиком, пачкало подгузники, тихо пищало, когда возникала очередная настоятельная потребность, и росло куда быстрее своего то ли братца, то ли племянника. Через полгода им суждено было сравняться, и одевать их стало можно в одинаковый размер.
А пока вокруг стояла ночь, шумел кругом праздник, взрываясь пучками петард, лихо рявкал баян, нестройно, но истово вздымались к небу пьяноватые голоса. Спала в доме на чистом белье вдосталь потрудившаяся Син, спал рядом в колыбельке ее младенец, спал до поры в благоуханном полене его непризнанный родич, спали в роще деревья – то, что было судьбой Закарии, и то, что должно было стать символом Дома…
И уже набухало в потаенной тишине слово, семя, которое должно было прорасти.
Ибо история о рождениях, случившихся в Ночь Солнца, и празднике матерей, совпавшем с недельным торжеством завершения и начала года, имела свое логическое, а значит, и неизбежное продолжение. Насчет же того, что неизбежно, всегда можно сказать, что оно уже совершилось.
…Дерево, которое беглая Лизе использовала для того, чтобы запрятать свой остаток, казалось напрочь погибшим. Ни одна самая щедрая весна не выбивала из него ни листика, ни цветочка. Ствол, однако, был округл, гладок и едва бугрился в тех местах, где от него отпилили сгоревшие когда-то ветви, налит силой, как хорошо сбалансированное оружие, а мощные корни змеились и переплетались, клубами выступая из земли. По слухам, каждую двуличную ночь с октября на ноябрь некие духи отмечали здесь тризну в память о неких привязанных к дереву и сожженных ведьмах. А в самый разгар весны, в ночь Бельтану, этот проклятый Майский Шест, как говорили те же люди, по-прежнему становился центром дьявольских и ведьминских игрищ и сборищ. В полнейшей темноте, которая обрушивалась на теплую землю в полночь, а то и в неверном свете огромной луны, пробравшейся сквозь волнистые туманы, по всей роще мелькали и кружились несветящие огни и невидимые тени, слышалось то стройное пение, то струнное бряцание, снегирями свиристели флейты и колокольно звенели бубны. Так упомянутые духи неведомого роду и племени вспоминали о давно умолкнувшем и категорически запрещенном дневном ликовании, когда на шест водружали поперечное колесо с разноцветными лентами, увитое цветами и зеленью, и водили вокруг хороводы вместе с Майской Королевой и Королем Робином в малиновом камзоле и зеленых штанах. Так длилось до первых петухов. И каждый год с утра пораньше подбирались поближе к месту ночной свистопляски робеющие обыватели, дабы удостовериться, что она не оставила после себя ровнешеньки ничего для поклажи и продажи, на сдачу или на дачу, для употребления внутрь или наружу. Среди народа упорно циркулировали легенды о лоскутах и почти цельных кусках атласа, ситца и парчи, отдельных предметах и даже парах дамского кружевного белья, еле початых бутылях заморских зелий и – даже – о золотом и серебряном ломе.
Однако в том году на поляне было хоть шаром покати – будто Лизе своим появлением спугнула празднество или сделала его ненужным. Лишь под самым стволом, уютно уместившись в гнезде корней, лежал, подобно ожившей мандрагоре, или альрауну, крошечный нагой ребенок женского пола: должно быть, решили все, какая-нибудь ведьмочка или колдунья разродилась им от буйной пляски или даже скинула, едва успев зачать во время гульбы. С бесова племени еще и не то станется!
Девочка и в самом деле была как только что из утробы: в пурпурно-сизой родовой смазке, что делала ее похожей на гоноболь. То бы еще ничего, все детки рождаются иссиня-красными и как бы с легкой плесенью, однако оттенок кожи чертова дитятка был куда ярче и насыщенней, явственно напомнив искателям поживы адское пламя. Еще им показалось – а, вероятно, так и было на самом деле, – что налет на коже дитяти был, собственно, не налет, а тончайший мох или мех, наросший на коже. Подсохнув на солнце, он стал отливать серебристой голубизной, что прилично, скажем так, кролику или там шиншилле, но никак не человеческому созданию. Само же дитя, поостыв, сделалось не алым, а просто темным. Тут вездесущие кумушки припомнили, что любой черномазик или черножопик рождается красным и только потом ударяется в шоколад, так что, может, и незачем грешить на нечистую силу. Тем более что девочка была прехорошенькая и так потешно морщила голое личико, плача от холода с крепко прижмуренными глазками!
Поразмыслив, бабки все-таки решили, что не надобно им такового подарочка – ни в одну самую что ни на есть бездетную семью такое не сбудешь. Самое место ему там, откуда пришло – в Сирре или того навроде.
Лизаветиных страннических трудов они на себя не принимали: попросту стали в круг, стиснувшись плечом к плечу и прижав ладони к глазам, пошептали-пошептали – и голубое дитя исчезло, как вовсе не бывало. Будто примерещилась почтенным гражданам и гражданкам Библа эта новая буква, новая руна неведомого алфавита.
Хранители дома
«Если у тебя спрошено будет: что полезнее, солнце или месяц? – ответствуй: месяц.
Ибо солнце светит днем, когда и без того светло; а месяц – ночью».
Козьма Прутков
У любой силы и мощи есть подкладка, полумифическая, полулегендарная. Ее бытие характеризуется как в одно и то же время бесспорное и легендарное, вездесущее и призрачное, обман – и ось, которая проходит через самое сердце феномена.
Все имеет свою оборотную сторону. Сирр считался оборотной стороной Библа. Лунный год – иная сторона года солнечного: календарный промежуток один и тот же, дней фактически одно и то же число, но распределяются они по разным подмножествам. Библиотека может считаться как бы тыльной частью книги; во всяком случае, Дом походил на легендарную Деву-Книгу с точностью до наоборот. В той же мере и Храм был оборотной стороной Дома.
Те, кому привелось видеть обе твердыни, поминали об их вопиющем сходстве на первый взгляд и непредсказуемом различии, которое возникало внутри каждой сопоставляемой пары.
Купол Дома был кругл, как сосуд, купол Храма походил на юную женскую грудь.
Первый отягощал собой пятерик, второй стоял на восьмиграннике, легком, как снежинка тринадцатого лунного месяца.
Купол Храма казался кроной животворящего древа, купол Дома – оплодотворенной чашей.
Внутри Дома был лабиринт пыльных фолиантов; внутри Храма – сплетение чистых идей. Там были коридоры, здесь пролегали кровеносные русла. Там – темнота мониторов, здесь – та звездная россыпь, которая иногда отвечала взгляду Эшу, проглядывая сквозь экранное зеркало.
Книги Дома были замкнуты в себе, в своей тайне. Книги, что толпились на полках и в открытых галереях Храма, смотрели глазами своих переплетов, лицами открытых страниц на увлекательный спектакль бытия, что запечатлевался в них. Они казались подобны людям и, возможно, сами были людьми в одном из перерождений. Актерами, чьи сыгранные роли отделились от них и обрели возможность без конца и на все лады исполнять себя самих, оттачивая свое мастерство. Ролями, что обрели самостоятельное бытие, но однажды почувствовали себя без людей одиноко, как душа без тела, и устремились на поиски того, что может стать их новым исполнителем. Людьми, исчерпавшими игру, превзошедшими учение и стоящими на пороге своего истинного бытия.
И лишь столб света был в обоих местах совершенно такой же. Его искристое мерцание наводило на мысль о песочных часах, где само время пересыпает осколки звезд и планет; о картине Рембрандта, где ниспадающее сияние озаряет Данаю – или, по более редкой версии, жену Гига. Дольное и горнее.
Обитатель Дома, с боязнью следящий за мельтешением пылинок вверх и вниз, не желал и думать о том, чтобы вскарабкаться на луч, как дурак на скользкий ярмарочный столб, в надежде куда-то там попасть. Попал бы он уж точно, да в место, находящееся куда как глубже вымощенного черно-белой плиткой пола.
В Храме никто из его посетителей и обитателей, нередко весьма и весьма на библиотский взгляд странных, не смотрел на луч. Зато по обеим сторонам Ока Света возвышались две великолепные статуи, подобные освятившим зал Братства Зеркала на иной земле. Муж и Жена обратились в гигантских кошек; самец был черным, самка – темно-серой, но на фоне их шкуры виднелись чуть более светлые пятна, похожие на муаровую игру агата или рисунок колышущихся ветвей сикоморы на воде; пятна, изредка слагающиеся в иератический знак. Радужки глаз Мужа были почти белыми, точнее – светло-голубыми, Жены – бархатно-черными. Из широко раскрытых зрачков полыхали четыре – два и два – пучка фосфорно-зеленого с алым света, скрещиваясь внутри Луча. Кот приподнялся на дыбы, пригнув голову к поднятым и изысканно изогнутым передним лапам, Кошка свернулась на широком постаменте в клубок, обмотав бедра хвостом и вытянув перед собой головку на длинной и стройной шее.
Это были друг Маугли по имени Багира и его спутница Киэно; Лев Синая и пламенная тигрица Блейка; Пантера Яростный и Пантера Сладкогласная. Разъединенный символ Тай-Цзи.
Уста обоих, прочерченные едва заметной розовой полосой, были запечатлены в камне и камнем, и все же они беседовали, насыщая воздух своей мысленной речью.
– На твоем месте, Киэно, я бы не радел слишком о малом хвостатом народце, – говорил – или думал – Багира. – Уж они-то свою экологическую нишу на том-еще-свете отыскали: питаются себе книжной информацией и в ус не дуют. Знай множатся и заселяют землю. И вовсю дружат с химерами, которые, как ты знаешь, без труда нас отыщут, если захочется.
– Захват, говоря попросту, отымел место, – с легкой ехидцей ответила кошка. – Стало быть, умываем лапы, сотрясаем пыль с усов…что еще?
– У тебя что – проблемы? – спросил Багира.
– А когда ж их не было?
– Я имею в виду – новые проблемы?
– Дитя. Дитя снова…
– Стучит в сердце и просит о рождении в иной мир, – серьезнее, чем прежде, закончил ее речь Багира.
– Их трое.
– Ну, мы так наводнили своими котятами Библ, что еще трое или еще один – без разницы. И кормилицы им найдутся, и няньки, и те, на кого добрые жители спишут их появление…
– Не так. На сей раз я чувствую человека. Может статься, оборотня.
– Одного со знаком троих. Троих со знаком Одного. Да?
– Кто бы он ни был, кем бы ни явился впервые, Дитяти Пантеры не будет места в Мире Закрытой Библиотеки. Он будет выделяться.
– Янтарь посреди клубков шерсти, – кивнул Кот.
– Менгир в глубине священной рощи, – ответила в лад ему Кошка.
– Голыш рядом с обросшими грубым мохом.
– Да. Если отправить его в Дом, его – или их – сразу убьют. Но если оставить Храму, то нас, чего доброго, вконец обожествят. Ведь некоторые из них удостаиваются нас видеть. Из Хранителей станем богами – вот комедия получится!
– Ну, опасность невелика, – рассудил Кот. – Здешний народ имеет какое-никакое соображение. Атеисты и материалисты, хвостом их в гриву! Только и смысла в том нет никакого. Это же по определению и назначению дитя для Дома. Ну так и отдай его человеку! Такому, что ослабит на время его диковинную природу.
– А! Я даже придумала, как и кому. Есть такая девочка, еще ученица…она умеет с нами общаться, потому что и сама отчасти родом из сна. И есть хорошие люди, которые ее окружают.
– Она согласится?
– Да. Уже согласна, хотя ее не спрашивали.
– Тогда выпускай на волю свое творение, – согласился Багира. – Их, значит, разъединят. А они сумеют найти друг друга?
– То будет лучшая из игр, – улыбнулась Киэно. – Игра, которая сама явится своей целью. Не всё ли равно, чем она завершится?
Она прижмурила свои глаза, притушив их свет, зато внутри круглого сияния, соединившего миры, засверкала цепная гирлянда искр, поплыла кверху, свиваясь в двойную спираль.
Эшу
Я в колыбели спал, а рядом полки были —
Столпотворенье книг, стихов и прозы смесь,
На пепле греческом пуды латинской пыли. —
Я ростом был тогда с большую книгу весь.
Шарль Бодлер
Ребенок Иосии и нежной Син, невзирая на сплетни и передряги, окружающие его появление на свет и дальнейшее там пребывание, благополучно рос, процветал и уплотнял крону. Уточняя подробности, ел, вернее, пил он за троих: папу, с его интеллигентским аппетитом, пропащего братика, а заодно и сестричку. Син ела только за себя. Обладая узким, неразвитым полудетским тазом, она родила сына, этакое веретено без намотанной нити, почти что сама, как говорится, не заметив, но ее груди-пуговки изливали ради него целый поток молока. Оттого и питалась она соответственно: пять-шесть раз на дню, и всё хорошую, плотную пищу, так что никому, даже Анне с ее величавым телосложением, было за нею не угнаться. Знакомая акушерка всё, бывало, причитала, оглядывая юношескую фигурку: бедра узки – как родит? Груди нет – чем выкормит? Анна в ответ лишь отмахивалась: не жиром же детей кормят и не наружностью выраживают, а внутренностью. Сойдет не хуже, чем у прочих. Так и вышло в самом деле.
Имя дитяти, как было принято, отыскали в книгах, соразмерив с его вечной жаждой. Вначале Иосия соблазнился было летописной кличкой Упырь Лихой, поразившей его некоей допотопной экспрессией, но почти тотчас передумал. Его вечной любовью, страстью и привязанностью были латиноамериканские писатели середины двадцатого века, вот он и уговорил Син назвать ребенка Эдшу – в честь насмешливого вудуистского бога перекрестков, базаров, кабаков и иных прочих людных мест, ловкача, пройдохи и лукавца, который уловляет мирных жителей на порогах их домов. Также Эдшу (или, упрощенно, Эшу) соединяет небо, населенное другими богами, и грешную землю на манер порученца, однако по части проказ, беспорядка и издевательств над прочими богами за ним не угнаться ни Гермесу, который в античном мире выступал в той же функции, ни достославной обезьяне, вооруженной тремя корзинами буддийских премудростей, ни пауку Ананси. Иосия кстати узнал, что богу Эшу угодна любая еда, но пьет он только чистую водку-кашасу. И таким же питуном и прожорой, тихим озорником и мудрым пустозвоном, по всем видам, готовился стать его собственный отпрыск.
С самых первых месяцев было также видно, что мальчик-искорка тщится хотя бы собой восполнить ущерб, которую Закария так необдуманно причинил его деревянному братцу. Носик его рос по пословице – «Семерым Бог нес», отродясь не напоминая обыкновенную младенческую пипку, застрявшую между пухлых щечек, и день ото дня становился целеустремленнее. За это в будущем ему суждено было стать мишенью для нескромных намеков и получить ряд обидных прозвищ, самое цветистое из которых, «Румпельшнобель», имело перевранным источником сказки братьев Гримм. Другой ряд дразнилок будет вызван к жизни бурным ростом самого Эшу – он вечно тянулся вверх, забывая расширяться в стороны, как неподрезанная и некультивированная яблонька. Следует упомянуть в ряду прочих почти неизбежные в таких случаях и вполне заурядные «глиста», «белая спирохета» (он становился чем дальше, тем блондинистей) и «корабельная мачта», а также чуть более остроумное «Кум Оглобля из имения «Долгие Вязы». Всеми этими стандартными мальчишескими подколками Эшу нимало не тяготился – среди его сверстников было принято еще и не так обзываться. К тому же в неизбежно следующих после ритуального грязнословия кулачных драках тот, по кому труднее попасть боковым ударом и кто способен в ответ почти без труда и усилия враз поддать под дых своей длинномерной конечностью, быстро завоевывает всеобщее уважение. Труднее было со сверстницами, куда более агрессивными и неуловимыми в языковом плане и пользующимися – причем без малейшего зазрения совести – правом неприкосновенности в плане физическом. Однако, к счастью, сын лунной девушки вырастал таким нескладным, что временами казался даже красив и уж безусловно интересен юным дамам. Вот так то, что напророчил Иосия длинному носику древесного младенца, и в самом деле грозило сбыться для Эшу: девчонки так и вешались на него, начиная с ясель и кончая училищем. В ответ он щедро оделял их казенными пышками с огнедышащим повидлом внутри, с трудом добываемыми из буфета во время перерыва в групповых занятиях, а от слюнявых поцелуйчиков хитро уклонялся.
Вообще-то ни позже с ребятами, ни с самого начала с родителями у Эшу проблем почти не возникало благодаря его интуиции и предусмотрительности. Для тех, кто сам через это прошел и понимает суть дела: воспитание предков – дело хотя и неизбежное, однако такое деликатное и кропотливое, что мало кто из детей с ним справляется в должной мере, не впадая ни в излишнюю грубость, ни в чрезмерную робость. Следует учесть, что начинать его приходится еще до того, как выработана и установлена система первичных сигнальных знаков (гуление и сложение однотипных слогов), пока в распоряжении младенца один лишь крик. На него всегда отзываются – вынуждены отзываться, чтобы не оглохнуть или вконец не спятить. И все-таки невозможно счесть удовлетворительным результатом, когда тебе суют только что выдоенную тобой грудь вместо потребных ныне сухих пеленок и соску-пустышку, когда тебя всерьез обеспокоили кардинальные проблемы бытия и мироздания. Разумеется, в этих реалиях можно было бы отыскать скрытую символику, проникнувшись убеждением, что в окружающем тебя мире существует и некая иная разумная жизнь помимо твоей. Но пока твое существо в недоумении и даже в ужасе: если не сумеешь вовремя договориться с внешними силами – навсегда прилепят ярлык надоеды, капризника и беспочвенного демагога.
Ну а в недалеком будущем кто, кроме тебя самого, сумеет воспрепятствовать тем вечным и нерушимым истинам, которые родители вбивают тебе с колыбели, в одном флаконе с расхожими предрассудками? Берегись: вторые прилипчивы, как инфлуэнца, первые же достаточно умный ребенок без особых усилий и посторонней помощи может извлечь из самой атмосферы эпохи, и они будут куда лучше пригнаны к нему, чем по виду такие же, но заемные.
Эти рассуждения общего порядка, к счастью для Эшу, касались его личных проблем только самым краешком. Поразмыслив, наш грудничок осознал, что родня у него подобралась получше, чем у иного английского лорда: и оба то ли отца, то ли дядюшки, которых он поначалу не обособлял друг от друга, и величественная бабушка, и мать, которую он с трудом отделил от себя самого.
Откуда Эшу знал о лордах и лордстве, объяснять не будем: сказано ради красного словца, не более того. Но родичей он в самом деле чуял великолепно, причем в обход второй сигнальной системы.
Есть некий порог в жизни младенца, когда он, до сей поры превосходно плавающий в океан-море дологического мышления, интуиции и космического сверхсознания, заходит в тесную бухту Слова и Логики, Рассудка и Фактов. Если в тот несчастный день и миг он решит помыслить эту бухту истинным морем и миром, ему суждено забыть о прежнем просторе и былом знании и оттеснить его за порог рождения, отдать пренатальному периоду. Парадокс Мэри Поппинс, как впоследствии называл это явление мудрейший дон Пауло Боргес в честь той, что если не впервые заметила это явление, то, по крайней мере, больше других пыталась с этим бороться, выступая в роли простой детской няньки.
Но вернемся от общих рассуждений к конкретным проблемам детства нашего героя.
Как было сказано, за себя самого он не обижался, хотя и обидеть его было во всех отношениях и направлениях нелегко (кое-что, высказанное на свой счет, он принимал как должное, на остальное давал отпор бескомпромиссный и с ребячьей точки зрения добродушный). Не то было насчет других – родных и близких. Надо сказать, что за Син успела утвердиться неявная слава «сиррской потаскушки», тем более прилипчивая, что явно никак не выражалась и таилась в подполье. Да и причин никаких почти такая слава не имела: что ее семья имеет сиррский корень – это и матери Син никогда не вменялось в вину. Скорее всего, сон о пустынных рыцарях незаметно для Син проник в явь, опрокинулся в прошлое и прежде бывшее, как иногда бывает со снами людей ее породы.
В общем, как-то местные хулиганистые подростки вдвое старше, чем Эшу, и гораздо более простодушные и откровенные, чем их родители, окружили его и вздумали на самый разный манер величать его маму – большей частью даже не имея в виду ничего конкретного и лишь соблюдая освященный веками ритуал, но раза два-три впав в самую что ни на есть конкретику. Эшу разозлился, может быть, впервые в своей жизни (ругань он понял не по смыслу, а исходя скорее из пафоса), и наподдал им со всей своей ребячьей силы, да так, что они остались лежать, где упали. Свидетелей, по счастью, не было, однако Иосия, который просекал всё касающееся его отпрыска, куда четче Син, явился незамедлительно.
– Ты за что их так-то? – спросил он, стараясь быть спокойным.
– За маму, – хмуро ответил мальчик. – Они знали, что я малек, и думали разве что синяками отделаться.
– Зря думали. Теперь уж вообще ни о чем не подумают. Они, похоже, насовсем умерли. Ты ведь не этого хотел?
– Разве люди тоже умирают?
– Что значит – тоже?
– Как лошади, собаки, кошки и мышиный народ.
– А ты как думал!
– Я думал – нет. Я думал, у их родов есть одна малая жизнь, у людей из рода бабы Ани – одна большая, а у тебя и прочих людей Библа – обе сразу, и они перепутаны. Мне кажется, я им большого вреда не причинил, но, если хочешь, верну их малую жизнь на место, пока она не заблудилась в отрыве от большой.
– Верни, сделай милость, а то их папы – мамы гневаться на нас будут!
Эшу чуть нахмурился, поглядев на бездыханные тела, и вдруг они пошевельнулись.
– Вот. Ты доволен? Теперь они про меня забудут, но стороной будут обходить.
Иосия так и не смог понять, что же произошло на самом деле: взаправду ли было и само событие, и следующий ему разговор. Син, услышав их версию, сказала тогда сыну:
– Учись соразмерять свой ответ с причиной. А за меня не вступайся, слова – пустое. Часто люди сами не верят в то, что сказали.
С самого нежного возраста книги окружали мальчика со всех сторон. Его детство протекало по большей части в гараже, по меньшей – в конюшне; в рюшечно-оборочный рай кирпичного дома мальчик возвращался только ради того, чтобы без помех выспаться. Гаражную надстройку также не спешил наводнить своей личностью: вначале просто захаживал, пытаясь понять покойного родича. Общался с книжным миром хотя и охотно, да на свой личный манер. Получив в наследство от Закарии умение понимать древесные нужды и дар устно сочинять стихи и класть их на мелодию, часто незатейливую, но запоминающуюся с первого раза и навсегда, юный Эшу иногда пытался сотворить из обрезков сосны или каштана некий иероглиф, звучащий в уме и душе той же песней. Кое-кто из-за его упорного стихоплетства и – одновременно – нежелания изводить на вирши бумагу считал, что и теткино безумие проросло в нем, но бабка Ани была другого мнения.
– Сиррская кровь сказывается, – вздыхала она с гордостью и неким недоумением. – С виду ни мужик, ни баба, бледный, что росток бульбы из погреба, а ведь прорезается нечто наше, истинное!
В этих словах сквозило и восхищение, и разочарование: ведь гены, должны были бы, перескочив через поколение, сложиться в копию бабки – отпрыска, дерзкого на язык и мощного телом, а он вылился весь в изящную и хрупкую матушку, только что в глазу хитрецы побольше.
В отроческие годы Эшу получил прозвище «Игрока в долгий ящик» и, в качестве смягченной вариации, звание «Рыцарь Неспешного Образа» – вовсе не из-за тайного желания близлежащих коллег и сотоварищей исподтишка угробить его словом, но благодаря фатальному неумению быстро справляться с каким бы то ни было делом. Книгами он зачитывался, играми заигрывался, в экран гипнотически вперялся, к любому ручному мастерству прилипал намертво, будто клеем «Момент» его намазали. А ведь известно, что все истинные книжники, букинисты, переплетчики и прочие ремесленники своей исходной продукции потреблять не должны! Впрочем, примиряло с ним то, что, наконец, отлепившись, Эшу разделывался с любым поручением прямо-таки молниеносно (добавим, как все убежденные лодыри на свете).
Став юнцом, Эшу, как примерный сын, пошел по стопам своих родителей в библиотечный колледж – это, кстати, давало возможность не платить за обучение лет с двенадцати, когда начиналась профориентация, а потом сулило неопределенной величины отсрочку от армии. Да и трудно было бы такому человеку, как Эшу, разминуться с миром бумаги и литер, родным с младенческих ногтей.
Хотя чтец он был отроду запойный, пьяницей считался умеренным и в студенческих компаниях сим не побеждал. О таких закоренелых трезвенниках было кстати сложено присловье: «Знает толк не в выпивке, но в опьянении, не в вине, но в его аромате». Ибо как владел книгой без начетничества, так и пьян бывал Эшу без окаменелого свинства, и восхищался женщинами во всю силу души, но без похоти. Дамы уважали в нем кавалера всех женщин, которые существовали на свете, в том числе и особенно – ушедших, как прошлогодние снега, и самым целомудренным бабником на свете, а мужчины с долей презрения считали евнухом либо прохладным буддистом. Последнее происходило еще и из того, что он не был бородат; да и в более зрелом возрасте этот исконно мужской атрибут не доставлял ему обычного мужского беспокойства.
Вот зато к еде он, в полном соответствии со своим именем, был куда более привязан и временами склонен, как мастино наполетано, к меланхолии и бабусиным жареным пирожкам, которыми оделял собравшихся вокруг него так же щедро, как, бывало, пышками. Насчет упомянутых кулинарных изделий народ, правда, сплетничал, что они с палой кониной, но последнее было совершеннейшей чепухой. Еще был Эшу склонен посмеяться в компании ближайших сокурсников, но даже их сбивало с толку то, что шутил он с совершенно замогильным выражением лица, а когда все-таки улыбался, верхняя губа чуть нависала в двух местах над нижней, как бы прикрывая чехлом непомерно крупные клыки.
Был ли он скрытен от природы или такую зарубку оставила на нем двойная смерть дяди и тетки, о которой ему, правда, почти не рассказывали, но которую он мог легко почуять, – непонятно. Син подозревала именно в этом корень его необыкновенной внешней покладистости и внутреннего упрямства. В самом деле, та голубиная кротость, с которой он приучился сносить любые, даже деперсонализированные издевки и подкалывания («Соразмеряй силы», постоянно слышал он внутри себя материнский голос), казалась обманчива. Заставляя предположить в Эшу этакий наив и недалекость, она не скрывала и того, что в глубине души он был искушен, как змей. Шуточки о его сексуальной «голубизне» (смотри также досужие рассуждения на темы «Голубая Книга» и «Голуби и ястребы») временами появлялись, но отпадали, как листва осенью. Догадывались, что Эшу попросту был патологически высоконравственной особью, ибо мораль исходила из юнца непроизвольно, неуемно и естественно, как чих при простуде или стремление почесать где чешется, и была почти так же заразительна. Его непреодолимо позывало к деланию добра, и ближнее окружение постепенно становилось почти таким же.
Было в Эшу и кое-что помимо высоколобости и высоконравственности.
Иосия всегда мечтал сотворить из сына библеца экстра-класса. И в самом деле: страсть к чтению, поулегшись или, скорее, залегши на дно, сменилась умной любовью к машинам, под которыми в Библе понимали сверхнавороченные компьютеры и только их, ибо одни лишь они, с их бесконечностью виртуальных миров, открывающихся сидящему за ними, заслуживали такого имени. Боги из машины не то же ли, что боги-машины? Губка для написанного и запечатленного – про него сослуживцы Иосии поговаривали, что он способен скачать в себя зараз всю Библиотеку, – Эшу и в самом деле подсознательно того хотел. Рожденный в мире культа Бумаги и в мир самодовлеющего Текста, еще ребенком Эшу был не чистой доской, как думал Декарт, и не открытой книгой, как полагал некто Каверин, а Книгой Голубиной, что исписана от веку тайными письменами и до поры не дает себя прочесть, как о том повествовал некий поэт-мистик, особенно любимый покойным Закарией.
Да, в самом деле: хотя и Анна, и Син, и – от них – Иосия знали, что Эшу по своей сиррской природе умеет жить в своих снах и даже управлять ими, он однажды напугал всех троих. Просто, будучи уже на пороге двенадцати, но пока еще школяром, а не студентом, исчез как-то поздним вечером из комнатушки, которая была его спальней, и вернулся домой (да не в комнатку, откуда началось его духовное путешествие, а на галерку отцова гаража) ровно через трое суток. По его словам, он увидел огромную книгу вышиной до неба, Голубиную (вот откуда наше сравнение) или Голубую; так назвала она себя сама на неслышимом языке. Переплет ее был из звенящей бронзы и как бы охватывал небесную лазурь, будучи сам ею оправлен. Он открылся и впустил в себя мальчика. О дальнейшем Эшу говорил смутно либо совсем отказывался. Вот и разберись – то ли лунатик, то ли вдохновенный врун, то ли Сирр был не только в его сердце, но и в плоти. Так что приходилось его домашним ничего не замечать, никому не выдавать и принимать все чудеса, что роились вокруг мальчика, позже – отрока, в качестве неизбежных издержек взросления.