Текст книги "Чаша любви"
Автор книги: Татьяна Ковалева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Я быстро и навсегда полюбила оперу и балет. Это замкнутый круг: чтобы полюбить, надо познать, а чтобы познать, надо полюбить. Входить в этот круг следует постепенно и по возможности раньше – когда еще восприятие обострено и жадно. Я вошла вовремя. И если бы не этот зигзаг моей судьбы, вряд ли бы я теперь даже приблизилась к пониманию совершенства. Я увидела изнанку искусства, подбивку, швы; я вошла в кухню и наблюдала работу мастеров. Это невероятно помогло мне впоследствии, ибо законы едины для всех искусств, и роман можно успешно строить на принципах оперы.
Здание театра великолепно. Всякий может созерцать его снаружи. Всякий при желании попадет в зрительный зал – позолота, бархат, лепнина – все это очень впечатляет, особенно если ты попадаешь в Мариинский театр впервые, к тому же ты из провинции и самое значительное, что видел в своей жизни, – церковь Федора Стратилата под вечерней звездой, или церковь Спаса Преображения на Первомайской улице, или башня Кокуй из детинца... Но есть еще сокрытая от посторонних глаз служебная часть здания. И это целый город! Это бесчисленное количество коридоров – и ярко освещенных, увешанных стендами и плакатами, и полутемных, подвальных, таинственных, мрачных, кривых, заканчивающихся тупиками; это целая система хранилищ декораций; это карманы, лестницы, люки, какие-то фермы и двери, двери, двери – многие из них всегда закрыты, будто ведут в никуда, и пороги их покрыты толстым слоем пыли.
Я, сметливая быстрая девочка, оказалась еще и не в меру любопытной. Ах, как мне пригодились мои вечные потертые джинсы! По старинным чугунным лестницам я поднималась на головокружительную высоту – в «поднебесное» царство пожарных и осветителей. С этой высоты я глядела на декорации, на рабочих сцены, на хор, выстроившийся на сцене. Хор напоминал мне горстку риса. Это было так смешно: на месте тенора я видела только лысину, а режиссер, расхаживающий по авансцене, всегда такой строгий, внушительный, с всклокоченными, как у Моцарта, волосами, мало чем отличался от лесного муравья.
А потом я спускалась в подвалы – полутемные, душные, пыльные. Порой сердце замирало от страха. Мне чудились какие-то неясные звуки – будто магнитофонную ленту протягивали в обратную сторону. А может, это были не капризы акустики? Может, это был голос самого театра? Может, сто тридцать лет назад архитектор Кавос научил здание говорить или хранить звуки? Может, это его, архитектора, голос я слышала или голос одного из певцов прошлого: Булахова, Лавровскую?.. А однажды к голосам вдруг прибавились тени. Я так и обомлела, спряталась за выступ в стене. Я увидела длинную вереницу рабов. Они несли на плечах какие-то сети. Призраки. Заблудилась в подвалах сцена из «Аиды»? И жила здесь эта сцена сто лет... Увы! Все оказалось проще. Это рабочие сцены несли из хранилища кулисы для очередного спектакля.
...Какая я все-таки была глупая! Мне тогда стало смешно. А теперь еще смешнее. Лет через десять скажу ли я так: какая я была глупая. Дай бог!.. Мне сегодня отчего-то грустно. Не будет ли мне тогда еще грустней?
С соседками по комнате я подружилась быстро. Я вообще легко схожусь с людьми. Девочки оказались славными! И Любаша... Хотя, конечно, злючка иногда.
Вера, Надежда, Любовь. Они ждали Счастья, но пришла я – Елена Иноземцева. А Счастья не было...
Знакомые ребята смеялись:
– Почему Елена?
Сами же и отвечали:
– Потому что Прекрасная.
На дурнушке Вере, хотя и очень доброй, никто не останавливал взгляд. Ребята не воспринимали ее всерьез. Надежду отмечали, но не надолго, – до прихода Любаши. А к Любаше боялись подступиться. Ей-богу, при ней ребята робели. Так неожиданно иногда действует красота. Красота совершенная... Да и злючкой порой бывала Люба, надменной, как Снежная королева. Чего-чего, а надменности я не понимаю. Я бы даже сказала, что она – не от большого ума. Но Люба не была дурой. Чересчур переборчивой – да!
Однажды я заметила, что некоторые ребята робеют и при мне: вдруг теряют дар речи, отводят глаза, иногда бледнеют и становятся суетливыми. Меня это поразило. Тем более, что ничего такого умного я им не говорила. Я, оставшись в одиночестве, садилась перед зеркалом и подолгу рассматривала свое лицо. Да, я менялась. Однако не столько внешне, сколько внутренне. Кажется, у меня появлялся характер.
Меня все время влекло заняться чем-то значительным. В отличие от своих старших подруг, я не думала только о том, за каким поворотом меня ждет «замуж»; в отличие от тетки, я не мечтала озолотиться. У меня была книжечка, в которую я записывала собственные мысли, казавшиеся мне оригинальными и важными. Эту книжечку я почитала главным своим достоянием. И от всех прятала. Со временем выяснилось, что заветная книжечка – не что иное, как собрание благоглупостей взрослеющей, ищущей себя девицы. Эта книжечка лежит сейчас на кухне под передним правым углом холодильника – придает означенному агрегату устойчивость.
Я продолжала писать стихи, рассказы, даже замахнулась на повесть – нечто душещипательное и в меру поучительное о сорокалетней красавице, бывшей балерине, – умной, обаятельной, но одинокой, никому не нужной пенсионерке (балерины уходят на пенсию рано); в конце повести она находит свое место – становится смотрителем театрального музея; она не может жить без театра, всю жизнь положила на его алтарь; она посвящает театру и остаток жизни.
Временами я показывала свои опусы подругам. Вера все принимала на «ура!». Просила почитать что-нибудь еще. Вера в меня верила. Надежда редко дочитывала до конца. Утомившись за день (она работала в осветительном цеху), Надя быстро засыпала. Листки рукописи рассыпались у нее по груди, по кровати, по полу. Я, тихонько чертыхаясь, потом собирала и приводила их в порядок. Снотворную скуку Надежды болезненно воспринимала на счет своих творений. Любовь... Она часто меня откровенно высмеивала. И пыталась угадать прототипы – к моим творениями она относилась, как к кроссвордам. При каждой ее усмешке сердце мое обливалось кровью. Люба не понимала обобщений (или делала вид) и отметала в сторону всякий такт. Прочитав повесть, она выискивала красавицу-балерину в нашей музейной даме. А когда не нашла, обвинила меня в том, что я все придумала или переврала. Я обиделась на нее. Правда, быстро отошла. Не могу долго дуться – это не в моей натуре. Но сочинения свои, творения нежного разума и неокрепшего таланта, с этих пор непрофессионалам избегала показывать.
Повесть про пенсионерку-балерину несколько раз переписывала, пыталась одно время переделать в роман и в конце концов сунула в мусорную корзину – моя красавица безвременно умерла; точнее почил в бозе мой первый заметный опыт литературного обобщения.
...Тетку свою я не забывала, навещала иногда. Не часто, впрочем. Потому что очень не нравился мне Лука Ильич. Смешно, конечно, но можно сказать, что откровенно клеился старик. Стоило тетке Оле выйти за порог, он проходу мне не давал. Хвастал своими любовными подвигами и все касался меня, касался... Я, гибкая, как лоза, все выкручивалась ловко из его рук и ускользала то в кухню, то в зал. А Лука Ильич все ходил за мной по пятам и едва не признавался в любви. Значительно позже я встретила в какой-то из книг латинскую поговорку: «Turpe senilis amor». Что означает – старческая любовь постыдна. Злая, конечно, поговорка. Но, мне кажется, она как нельзя более к месту.
Однажды я принимала у них ванну (предварительно проверив запоры, естественно). Откуда мне было знать, что тетушке вздумается выйти на минутку в магазин? А где минутка, там и две, и полчаса наберется (перекинуться с подругой словцом)... Я блаженствую в пене, нежусь, вдыхаю чудный аромат шампуня, поглядываю с удовольствием на свои красивые, белые-белые, круглые коленочки. Вдруг слышу... завозился с тихим скрипом кусочек кирпича в стене – завозился и (оглядываюсь) ушел в глубину. Я прямо-таки окаменела – так поразилась. В образовавшуюся дырочку из темноты туалета (а за стеной был именно туалет) на меня кто-то смотрел... Кто? Лука Ильич, конечно! Вожделенно поблескивал в темноте его глаз. Глаз поедал меня. Глаз видел, что я на него смотрю, и все же не прятался – не находил нужным. Глаз не упускал момент, он лихорадочно черпал из обнаженных прелестей юной девицы. Долго ли так я сидела без движений, не могу сказать, – может, несколько секунд, может, с минуту. Я, кажется, превратилась в мышку, на которую завораживающе смотрела змея. Но я опамятовалась наконец, душевным усилием вывела себя из идиотского состояния прострации. И не придумала ничего лучше, как плеснуть в глядящий на меня глаз шампунем.
– Гнусный! Гнусный, прилипчивый старик!..
Лука Ильич взвыл за стенкой и задвинул кусок кирпича на место. Потом долго ругался и зачем-то спускал из бачка воду. Наверное, промывал глаз.
Смешанное чувство переполняло меня: злость, обида, страх. Да, помнится, я боялась выйти из ванной. А когда все же вышла, Лука Ильич сделал вид, что ничего не произошло. Но правый глаз выдавал его – глаз был красный. И еще от старика пахло шампунем. Радуясь, что мы остались наедине, озираясь с опаской на входную дверь, Лука Ильич очень прозрачными намеками стал предлагать себя в сожители. Он говорил много и пылко, он захлебывался в речах, следуя за мной по комнатам. Он дурно отзывался о молодых, говорил, что они ничего не могут, ничего не знают. Не знают и о любви, о нежности, о ласке. А он знает все! Он знает много больше, чем даже показывают в «Плейбое». Он знает такое!.. Он такое выделывал когда-то, что обласканные бабы за ним стаями ходили и в ревности устраивали друг дружке выволочки!.. Он будто бы все может. А главное, – может...
– Ну это уж слишком! – вспылила я. – Ноги моей больше не будет в этом доме.
Когда вернулась тетушка, я ей ничего не сказала. Лука, естественно, тоже.
Пару раз я еще заходила к ним как будто за какой-то надобностью – когда уж нельзя было не прийти. И все. Потом с полгода не приходила.
И как-то встретила случайно тетушку на рынке. Сначала не узнала ее. Остановилась какая-то женщина передо мной и смотрит. И я на нее смотрю – что-то будто знакомое в лице.
А она и говорит мне:
– Умер Лука. Отмучился... А ты что не заходишь, Аленка? Очень любил тебя Лука.
– Любил... да... – ответила я растерянно.
Мне вдруг стало жаль старика. Удивительно. Живого было не жаль. Ненавидела, презирала живого. А над мертвым, над памятью его пролила слезу.
И тетка Оля очень сдала. Переживала сильно. Всю жизнь пилила Луку (наверное, было за что), а смерть его едва перенесла.
Очень настойчиво тетушка звала меня к себе; жаловалась – все так пусто стало; качала головой – так много умерло вместе с Лукой... Просила хотя бы на недельку, а там видно будет. Я согласилась на неделю, но вышло – на годы.
К тому времени я уже довольно серьезно занялась литературой. Нужны были хоть какие-то условия: уединение, тишина, относительный комфорт, душевный покой. А какие условия в комнате с Верой, Надеждой и Любовью? То девочки приходят, то мальчики. То стучатся за спичками или солью, то зовут показать обновки, то с проблемами за советом. Жизнь общежитская – то же, что кочевая.
К моему переезду (а к тому времени у меня собрался уже чемодан вещей) девочки отнеслись по-разному. Вера вздохнула, сказала с сожалением:
– Что ж, если тебе так лучше...
Надя неопределенно пожала плечами и промолчала.
А Любаша обиделась; через минуту вдруг гневно свела брови и накинулась на меня:
– Ты что, с ума сошла? К старой тетке на квартиру! Будто в склеп! Или в больницу. Или в монастырь. Попадешь под влияние. И кто тебя там увидит? Зароешься в своей писанине – знаю я тебя. На век останешься в девках...
Я не ожидала от нее такой реакции. Помнилось, что не особенно довольна Любаша была, когда меня к ним подселили; килечкой называла в бочке с сельдями... Да разве поймешь этих красавиц?
Под влияние тетки я не попала – личность во мне уже оформилась. Но в одном Люба оказалась права: я зарылась «в писанине» с головой. За полгода я написала роман... Балерина (на сей раз молодая, но тоже без прототипа) в театре – на вторых ролях, а то и на третьих. Чуть-чуть не дотягивает до примы. Как ни бьется, как ни старается, какие интриги не плетет, – ничего не помогает. А амбиций – хоть отбавляй! Отсюда протест, конфликт... И балерина становится отравительницей. У нее на заводе химпрепаратов работает брат, который в необходимом количестве поставляет ей яд. Балерина наша отправляет на тот свет одну приму, другую... Шприцем впрыскивает яд в бутылки с дорогим вином и подбрасывает эти бутылки своим соперницам. Подбирается к балетмейстеру, который все обходит ее вниманием. И тот однажды погибает от яда. Но новый балетмейстер привозит свою приму... В конце концов героиня, черная душа, измученная кошмарами, не пойманная, отравляет себя...
Роман этот сразу же приняли в издательстве и опубликовали практически без изменений. Книга, изданная большим тиражом, разошлась за неделю. Какому автору это не польстит!.. Я же впервые почувствовала себя состоятельным человеком. Я нашла, на что употребить свой первый гонорар. Во-первых, приоделась; хотя никуда особенно не выходила, – некогда было да и не с кем. Во-вторых, сделала в квартире тетушки ремонт. В-третьих, набила книжный шкаф словарями и энциклопедиями, весьма нужными для работы. И в-четвертых, прикупила кое-какую (недорогую) мебель.
С издательством у меня завязалась дружба. Заказали еще один роман. Но чтоб непременно с эротикой! Веяние времени... Желание читателя, долгие годы даже не знавшего, что такое эротика, и более того – живущего под девизом: «В нашей стране секса нет!».
Что ж, с эротикой – так с эротикой!
И еще полгода я не покидала комнаты (из театра к тому времени уволилась). Ушла в работу с головой. Написала о молоденькой проститутке, промышляющей на вокзале и ведущей борьбу не на жизнь, а на смерть с конкурентками... Опять приняли рукопись хорошо, издали роман лишь с косметической правкой, оглушили гонораром в зеленых купюрах. Но книга востребована читателем не была. Для меня это стало настоящей трагедией; я готова была самолично скупить весь тираж и купила своих книг немало... Заноза надолго засела в сердце. Видно, жизнь еще недостаточно била меня: я не привыкла еще к провалам и неудачам. Потому частенько – и до сих пор – подушка моя бывает мокрой от слез.
Тетушка круто переменила отношение к моей литературной деятельности. Когда я работаю, она сидит в своей комнате или на кухне тихо, как мышь. А поскольку я работаю много – практически весь день – тетушка Оля весь день сидит тихо (очень уважает мой заработок). Живя в одной квартире, мы с ней редко видимся. Я даже скучаю иногда по своей тетушке и выхожу к ней на кухню. Мы пьем кофе и болтаем о том о сем. Потом я возвращаюсь к своей подружке Эрике – так зовут мою пишущую машинку... Я пока не изменяю ей, моей машинке, хотя знакомые из мира литературы все настойчивее советуют мне перейти на компьютер; говорят: «Небо и земля...». Однако «перейти» мне еще не позволяют средства; да и боязно немного – компьютер представляется сложной техникой (осилю ли?); и предпочитаю пока – по старинке.
Дружба с издательством, кажется, только окрепла от испытаний. Несмотря на очевидный неуспех второй книги, мне заказали новый роман – любовный. И чтоб с экзотикой, и чтоб героиня не прыгала к герою в постель – по крайней мере сразу. Надо уважать желания и вкусы читательниц.
Что ж, с экзотикой – так с экзотикой! Я, укрепившись духом, снова взялась за работу.
Моя героиня, хозяйка косметического салона, познакомилась прямо на улице с симпатичным мужчиной, а он оказался археологом. И они поехали в Грецию. Далее: раскопки, морские прогулки, купания под луной, красавец-грек, промышляющий на курорте в качестве жиголо и влюбившийся в мою героиню (вот и классический любовный треугольник, pi опасная ситуация, из которой герой с героиней выходят с достоинством). Сюжет, конечно, прост, как натянутая струна. Но в романе этом, думаю, главное не сюжет, а развитие чувств, эмоциональное наполнение; ну и экзотика, разумеется...
И вот везу любовный роман в издательство. После провала моей второй книги – это реванш. Я постаралась, я опять хочу оседлать триумфального белого коня. Я не жалела себя – столько времени провела затворницей. А жизнь уходит, пока я гоняюсь за успехом. На чьих-то свадьбах стреляют бутылки с шампанским – в моей же комнате монотонно стучит «Эрика»; на роскошных машинах едут влюбленные на пикники – в моей комнате шелестят страницы; на веселых вечеринках девушки красуются в дорогих платьях – а мои платья (не менее дюжины) пылятся в шкафу. Я упряма, усидчива и полна сил и замыслов; не лишена честолюбия; я добьюсь успеха. Но иногда мне бывает страшно, порою – горько.
Счетчик работает. Неумолимо бегут дни, летят годы. Мне уже двадцать четыре. Давно пора стать мамой. Но где мой герой?.. Прекрасный, долгожданный, единственный... Я понимаю специфику литературы. Литература и затворничество – супруги. Одиночество – их дитя. И все же ничего не меняю в своей жизни; только надеюсь... надеюсь... и жду...
Где ты, мой герой? Отзовись. Уведи в даль светлую...
КОГДА НЕ ХОЧЕТСЯ ГОВОРИТЬ «ДО СВИДАНЬЯ!»
И вот я еду в издательство. Тревожится сердце. Работа сделана. Она прямо-таки пышет экзотикой – самый придирчивый заказчик не придерется. От сумки, в которой лежит рукопись, так и исходит зной Греции... Ах, нет! Это солнце нагрело сумку сквозь стекло.
Моя остановка. Осторожно выхожу из автобуса – осторожно, потому что надела сегодня новые туфли на высоких каблуках. И не совсем к ним привыкла (вообще считаю, что лучшая обувь для современной писательницы – домашние тапочки). Как бы не зацепиться за ступеньку!..
Принарядилась. Посещение издательства для меня всегда праздник – тем более, если учитывать, что, кроме издательства, я давно никуда не выхожу. Внешний вид автора (лукавлю: я имею в виду авторессу!) сильно действует на редакторов. Во всяком случае мой вид. Я сегодня – сама экзотика. В кораллах и цветах. Будто из Папуа. Мой наряд, пожалуй, ключ к моему роману.
Перед входом снимаю солнцезащитные очки. В стеклянной двери – мое отражение. Я задерживаюсь на секунду, окидываю отражение быстрым придирчивым взглядом. Поворачиваю голову в полупрофиль. Я удовлетворена: перед издательством сегодня выросла высокая стройная пальма.
В прохладный вестибюль вхожу не спеша, с достоинством. Привратник, или сторож, или кто он этот человек, ряженный в ливрею, – я не знаю – глядит на меня во все глаза. Кажется, даже кланяется – вижу это боковым зрением. С чувством юмора у него все в порядке. Хочется надеяться, что и – со вкусом!
Поднимаюсь лифтом. Пользуясь тем, что в кабине в эту минуту одна, я достаю из сумочки зеркало и делаю последний смотр вооружению. Румянец на месте, губы на месте, ресницы в порядке. Поправляю челку, улыбаюсь. Нет, не то! Улыбка получается какая-то вымученная. Наверное, так улыбается пациентка профессору, который должен делать ей операцию; или студентка – тому же профессору, принимающему у нее экзамен... Нервы. Сказывается прокол со второй книгой. Попробуем еще раз – мягче, теплее. Я ведь только что из Папуа. Солнечная девушка. Может быть, чья-то мечта... Я – популярная авторесса... Улыбаюсь... Вот, хорошо. Теперь улыбка греет. И я почти неотразима!
Двери лифта раскрываются. Иду по коридору. Осматриваюсь, не поворачивая головы. Что-то здесь изменилось. Ах да – появился паркет. Едва уловимо пахнет лаком. В приемной сменили мебель на более дорогую, поставили компьютер. Хороший знак – издательство богатеет.
Я в приемной уже третий раз, однако никогда не видела секретаршу. Чашечка с кофе на столе, какой-то блокнот, авторучка, стопка бумаги для заметок... Модный пиджачок на спинке стула – такой старый трюк... Ощущение присутствия при очевидном отсутствии.
Беру листочек бумаги, авторучку и записываю наконец те мысли, что твердила в автобусе.
Потом стучусь в кабинет к главному. Выждав пять секунд, вхожу.
Главный – как всегда сама любезность – поднимается мне навстречу. Узнает меня сразу и без видимого усилия, хотя не встречались мы давно... Полноватый, седоватый, улыбчивый. От стола далеко не отходит. Стол – его крепость. Исключительный порядок на столе: телефоны, календарь, хрустальный стаканчик с остро отточенными карандашами, роскошный кожаный бювар, блокноты стопкой... В этом его уважительном отношении к столу, к порядку угадываю черту опытного старого столоначальника.
Улыбка у редактора такая же теплая, как у меня. Мы с ним вместе приехали из Папуа. У него несомненный талант – с каждым человеком держаться по-свойски, будто знаком с ним много-много лет. Я вижу его, как и кабинет, всего в третий раз, но мы уже, кажется, приятели. Он и в первую нашу встречу держался, как сегодня. С ним чувствуешь себя спокойно. С ним легко переходишь на доверительный тон.
Редактор и начинает с доверительного:
– Вот читаю молодых писак, – он кивает на чью-то рукопись, исчерканную красной ручкой; рукопись от обилия красного выглядит окровавленной.
– Любопытно... – я желаю выглядеть скромной и не пускаю на лицо ироническую улыбку.
– У вас бы им, Леночка, поучиться!..
«Хорошее начало! – отмечаю я. – Это придаст мне уверенности».
Он продолжает:
– Поучиться... И не только мастерству, но и манере держаться.
Оглядываюсь на кожаный диван у окна, отвечаю:
– Хотелось бы вам возразить из скромности, да не получается. Это значило бы расписаться в собственном непрофессионализме.
Левая бровь редактора поползла вверх; он осмысливал с минуту изреченное мной. Спохватился, указал на диван:
– Вы присаживайтесь. Распорядиться – кофе?
Рука его потянулась к кнопке звонка.
– Нет-нет, благодарю. Жарко, – отказываюсь я, хотя мне очень любопытно – явилась бы секретарша на вызов?
Я кладу свою рукопись на край стола и сажусь. Машинально закидываю ногу на ногу, а потом вдруг соображаю, что этого делать не стоило бы. В кабинете главного все-таки! Не слишком ли легкомысленно? Но уж и убирать ногу, суетиться – лишнее. Все-таки – в кабинете главного! Каждый жест должен быть рассчитан. Каждое перемещение – по протоколу. Как на дипломатическом приеме.
А тут и сомнения – вечные спутники творческой натуры: «Не слишком ли я придираюсь к себе? Может, лучше быть раскованнее?».
Но редактор не видит моих ног. Он уже в рукописи. Пролистывает начало, пролистывает конец; пробегает глазами пару страниц в середине.
Одобрительно кивает:
– Я же говорю: у вас бы им поучиться, этим умникам...
Под рукою редактора замечаю толстый красный блокнот.
«Уж не тот ли это блокнот, в котором редактор записывает перлы?»
Да, я слышала от работников издательства, что у главного обширное собрание. И он неустанно пополняет его, и очень им гордится.
«Но не дай бог попасть в это собрание!»
Главный словно прочитал мои мысли. А может, поймал взгляд. Похвалился:
– Ах, какие жемчуга я ныне обрел! – он похлопал рукой по блокноту. – Хотите, что-нибудь процитирую?..
И, не дожидаясь ответа, он раскрывает блокнот. После короткого желчного смешка читает:
– «Усопшая стала меняться прямо на глазах; пока не превратилась в синий позеленевший труп». «Те валялись на полу без сознания и спокойно спали». «Мертвец навалился на него всем своим трупом»... Это повесть-страшилка для детей – про мертвецов. А вот из боевика: «Дмитрий взял пацана за скулы челюсти» или «Пальцем вояка пнул доктора под ребро»... Высший пилотаж, правда? – редактор не сдерживает смех. – Или «Артурчик почувствовал, как чьи-то коготки покалывают его обезволошенную лысиной макушку»... А вот просто блеск: «Облокотившись копчиком»... – редактор эффектно захлопывает блокнот. – Нет пределов совершенству.
Я смеюсь, но не очень громко.
Главный наконец замечает мои ножки. В лице его что-то неуловимо меняется. Мне кажется, я чувствую, как он внутренне вздрагивает. Какое-то усилие он совершает над собой. Он глядит куда-то мне в плечо, но глаза его вот-вот скользнут вниз. Они будто потяжелели.
Великодушно поворачиваю голову к окну. Секунду-другую смотрю на город – на старинные дома, на сквер с фонтанами. Даю редактору возможность пробежаться взглядом по мне, как по страницам моей рукописи.
– Да, красивый вид из окна, – говорит он.
Но каждой клеточкой своего тела я ощущаю, что смотрит главный не в окно.
После некоторой паузы он пускается в довольно пространные рассуждения о положении дел в издательстве – хорошем положении. После известного кризиса, когда «погорели» многие российские издательства, ситуация наконец стала склоняться в сторону улучшения.
Потом без всякого перехода говорит:
– Через пару недель... а лучше через месяц зайдите, Елена. Мы тут почитаем, прикинем кое-что. Но я уже вижу, что все будет хорошо. Кажется, славный получился роман.
Я поднимаюсь, после рукопожатия неторопливо иду к выходу из кабинета. Мои каблуки едва не наполовину утопают в толстом ковре. Я несколько досадую на этот ковер. Мне хотелось бы выйти под мерный перестук каблучков, который, по-моему, немало значимости подбавляет женщине.
Когда я подхожу к двери, редактор останавливает меня:
– Я не спросил... Может, вам нужны деньги...
Достаю из сумочки и надеваю солнцезащитные очки – так светло у редактора в кабинете; солнце здесь, кажется, бьет изо всех щелей.
– Нет, спасибо! Не люблю авансом. То же, что в долг. Через пару недель... То есть через месяц – возьму.
Прощаюсь, тихо закрываю за собой дверь. В приемной по-прежнему пусто. Интересно, знает ли редактор свою секретаршу в лицо?
Здесь уже можно расслабиться – нейтральная территория.
Иду по длинному коридору. Настроение хорошее. Каблучки мои стучат. Каблучки мои поют... Очень значимая женщина идет по коридору. Такая значимая, что из некоторых кабинетов украдкой выглядывают мужчины. Или мне так кажется. Или мне того хочется?..
Каблучки выстукивают морзянку. Три точки, три тире, три точки. Три тире – это я задерживаю шаг у стенда с изданными за последний месяц книгами. Моя здесь прежде тоже красовалась.
Три точки, три тире, три точки...
Что бы это значило?
Итак, коли речь уже зашла о деньгах, значит, дело пойдет! Оценил главный рукопись профессиональным оком. И даже изволил противопоставить графоманам. Такое всегда приятно.
Скоро ловлю себя на том, что мысли мои начинают виться вокруг предстоящих через месяц покупок. Мысли разлетаются по разным отделам и опять слетаются. Они прямо-таки роятся возле импортной обуви (а может, все-таки замахнуться на компьютер?), потом подбираются к парфюмерии и надолго здесь замирают – до тех пор, пока я не вижу внутренним взором ослепительно-белый костюм и широкополую белую же шляпу. О! Это же девушка с «Рафаэлло»! Это моя героиня в Греции. Нет! Это я через месяц...
Я так замечталась, что опомнилась уже в автобусе. Но в каком? Я даже не отметила для себя номер маршрута. Со мной иногда случаются забавные вещи, курьезы, – когда сильно задумаюсь. Большинство людей творческого склада ума – рассеянные. И я бываю такой. Слишком увлекающаяся натура всегда отличала меня от подруг. Но так увлечься, так размечтаться, чтобы стать сомнамбулой, – такого со мной еще не бывало.
Первое желание – броситься к двери, крикнуть водителю, чтобы остановил автобус. Но я вовремя подумала, что ничего со мной не случится, если прокачусь немного по городу. Даже интересно стало: куда это повлекло меня подсознание. Да и не солидно – такая нарядная молодая женщина, на высоких каблуках и начнет метаться по салону, начнет спрашивать у пассажиров, что это за автобус...
Я успокаиваюсь, смотрю в окно.
Какой большой, какой красивый город Санкт-Петербург! Он – лучший из городов! Признаться, я не испытываю здесь ни малейших сомнений, ибо в других крупных городах мне бывать не довелось.
От светофора до светофора автобус летит стрелой.
Квартал, магазин на углу, поворот... Квартал, мост, аптека... Остановка... Я не выхожу. Я узнала уже маршрут. Он меня устраивает. По старой памяти еду в общежитие. Вот куда повлекла меня натура. Я сто лет не была у девочек. Вроде бы на Пасху заезжала последний раз. Красавица Нева с тех пор немало воды унесла... Сегодня понедельник. У моих подруг выходной. В театре у многих выходной по понедельникам. Девочки должны быть дома. Разве что кто уехал в отпуск, разве что замуж кто выскочил?
Когда я переселилась к тете, первое время почти не видела ее. То она на работе, то у меня вечерняя смена. У нее выходные – я работаю; у меня выходной – она работает. А когда оказывались дома вместе, сидели по своим комнатам: я – за письменным столом, живописуя балерину-отравительницу, тетушка, кажется, в кресле – час за часом. После смерти Луки она месяца два пребывала в ужасном состоянии. Это было какое-то отупление. Она просиживала дни без движения, не говоря ни слова, не выказывая никаких желаний. Может, это отупление было защитной реакцией организма – чтобы не произошел надлом. Пожалуй... Но я представить себе не могла, что моя тетка так сильно Луку любила, едва сама не умерла после его кончины. Всю жизнь пилила его, а тут... Конечно, он был не сахар, и вывести его из равновесия, увлечь за собой могла любая юбка. Глаз да глаз нужен за таким супругом. О покойниках не говорят плохо, поэтому я скажу иначе: своеобразный был старик. Со слабостями. И чтоб так по нему убиваться! Впрочем, не мое это дело. А чужая душа – потемки.
Со временем угнетение тетушкино стало отступать. Она все более походила на себя прежнюю. Все реже садилась в то мрачное кресло, все чаще заглядывала ко мне в комнату. Иногда заглядывала и через плечо.
Ворчала:
– О, Господи, Господи! Так безжалостно убивать времечко золотое! Ей на танцы бы бежать, по проспекту прогуляться в белые ночи. Глазками пострелять. Подружек подыскать по интересу... компании на праздники водить... А она – как мумия. В папирусах себя похоронила...
Я пропускала ее ворчание мимо ушей. Она уходила на кухню. Обычно этим дело и заканчивалось.
Но время – великий лекарь – подлечило наконец тетушкину тоску. Могилу Луки завалило снегом, и тетя не стала сугроб разгребать. Все реже она приходила к супругу в гости, все реже его вспоминала. И потихоньку начинала пилить меня. Ей, видно, просто необходим был материал для пиления. Однако долго это не могло длиться. Не тот я человек, чтоб точить о меня речистость и нашпиговывать наставлениями. Я уж к тому времени мыслила себя автором, видела себя личностью на пьедестале – хотя и не очень высоком. И однажды намекнула тетке, что вернусь в общежитие, если...